На сайте https://Wodolei.ru
Это не так просто, как люди себе воображают, нужны идеальные условия и много времени. Газ на кухне, а там засел мой хозяин, Али-Баба и его сорок пьяных разбойников, но главное: при определенной физической случайности можно не столько отравиться, сколько подорваться, и тогда погибну не только я, но и десятки невиновных людей из соседних квартир, а я этого не переживу.
Перерезать вены. Теоретически возможно и даже любопытно, но настораживает одно обстоятельство. В жизни я встречал множество людей с красноречивыми рубцами на внутренней части запястья – в особенности в одном камерном учреждении, где пришлось лет пять назад по навету родственников освидетельствоваться на психическую вменяемость. Все они резались-резались, по нескольку попыток, но почему-то до конца так и не зарезались, а значит не так это просто – перерезать себе вены.
Поразмыслив, я решил взять пистолет Германа и застрелиться. Вот где настоящая декомпрессия! Герман, опасаясь каких-то своих недругов, прячет его в прихожей, под трюмо, в обувной коробке, заряженным. Пистолет исправен, в этом я мог убедиться, когда этой весной мой сюзерен с приятелями ездил в лес стрелять белок. Брал и меня, возил в очень удобном багажном отсеке внедорожника, заставлял собирать горячие гильзы и нырять в студеную воду озера за уплывшим пивом, но зато потом был так добр ко мне, что на пикнике милостиво позволил за ним доесть.
Жалко только, что подведу Мавра, который мне симпатичен, несмотря на редкий в наших местах цвет его кожи. Потому что коллаборационист Сильвин завтра не явится на свою новую потрясающую работу и не съест замечательный бесплатный завтрак. Но ведь даже если бы я остался жив – это ничего не изменит. Я ни на что не годен в том состоянии, в каком сейчас нахожусь, в каком буду завтра, послезавтра, через неделю, через месяц – уж я-то себя знаю. Еще жалко Германа, которому вместо моей благодарности и долларов за постой достанется неконвертируемый труп с пулей в груди и в придачу воз неприятностей.
Единственное, что я упустил из виду – это внешний вид своей комнаты. Через час здесь намечается аншлаг: врачи, судмедэксперты, следователи, понятые (скорее всего, будут и женщины, возможно, даже очень хорошенькие), а ведь не проветрено, не убрано, не говоря уже о банке с мочой под диваном. Как я буду выглядеть в их глазах, что они обо мне подумают?
Не уверен, что моя эпитафия удалась, но ведь у меня нет в этом жанре никакого опыта…
Что ж, я готов уйти, больше меня ничто не держит. К тому же смерть искушает меня как последнее приключение. Сегодняшнее счастье помалу возвращается ко мне, потому что я нашел выход. И пусть меня простят, и не осуждают за инакомыслие – этот мир не для меня. Он слишком горек для натурального идиота, я поищу себе что-нибудь послаще там, за экватором. И я всех прощаю, и ни в чем не виню – этот мир сполна ваш, вы в нем – аборигены.
А уходя, встану над миром с распростертыми объятиями, доставая макушкой Луну, и скажу так громко, что услышат на всех континентах: Я все равно вас всех люблю! Я люблю, люблю эту голубую планету! Я готов омыть ее своими блаженными слезами до девственного блеска! Так будьте же счастливы, и пусть будут счастливы ваши дети и ваши внуки!
Дата
Сильвин из Сильфона
Запись 6
Сильвин из Сильфона очнулся из-за нестерпимого давления в мочевом пузыре. Только что ему снилось, что он писает – писает и писает, и длится это бесконечно долго. И вот уже перед ним бескрайнее море мочи, и даже преломил крылья гордый альбатрос и шумно набежал пенистый прибой. Только тяжелый дух этого аммиачного моря не дает дышать. Он поднял веки. Левый глаз сразу прослезился от густого света, подслеповато ощупал знакомую обстановку, зато правый ничего не видел и это было по крайне мере непонятно. Струился день, Сильвин лежал в своей комнате, на разобранном диване; застоявшийся воздух был столь откровенно пропитан затхлостью и, главное, мочой, что влажность, казалось, приближается к точке росы.
Он протянул руку к столу, где обычно оставлял на ночь очки, но вдруг вскрикнул от боли. К предплечью привязана деревяшка, рука слаба и раздута, с черными онемевшими пальцами. А очков на месте нет.
Сильвин уронил ноги на пол и со скрежетом поднялся. Ноги не держали, весь он был разбит, по телу блуждали вспышки боли. Он передвинул ноги к шкафу, в дверце которого зияло выцветшее зеркало, и прищурил действующий глаз. В отражении он увидел голого инопланетянина, спеленатого ссохшимися бинтами, к левой руке которого была прикручена грубая доска – лечебная шина. Всклокоченный череп с торчащими из него нитками и разорванным ухом, дремучая щетина, фиолетовые следы побоев на лице, шлепки пластыря, а посреди этого несусветного грима, чуть левее, дико пучится единственный глаз рядом с безобразной дырой.
Сильвин без очков не мог в полной мере вкушать все частности окружающего мира, без очков он обычно даже хуже различал запахи и плохо слышал, но его зрения оказалось достаточно, чтобы угадать в этой просоленной кровью и мочой фигуре себя и понять, что каким-то образом с ним произошли необратимые метаморфозы. Он стоял перед зеркалом не меньше получаса – шевелил пальцами сломанной руки, с повизгиванием трогал разодранное ухо, щупал на голове гигантских размеров шишку, приближал к зеркалу лицо, разглядывая рваную впадину отсутствующего глаза и рот с разбитыми губами, где недоставало половины зубов. А потом всхлипнул, подтащился к окну и потянул здоровой рукой замызганный халатный поясок, привязанный к форточке. В комнату ворвался морозный шепот. Он поискал взглядом очки – тщетно, потом вернулся к дивану, выкатил из-под него ночной горшок и с эйфорией шумно облегчился. Потом сдвинул в сторону зловонную простыню и тягостно улегся.
В тот день все неминуемо шло к предначертанной развязке. Закончив предсмертную записку, Сильвин, заходясь время от времени от беззвучных рыданий, тщательно убрал и проветрил комнату, просочился в туалет и опорожнил ночной горшок и банку в унитаз. Герман и его гости на кухне продолжали оргию, громко спорили, угрожали друг другу, бряцали бутылками, и были этим так увлечены, что вряд ли смогли бы помешать задуманному. На обратном пути Сильвин нырнул в прихожую, вытащил из обувной коробки покрытый жирной смазкой пистолет Германа со спиленным номером и вернулся в комнату.
Все было готово. Теперь Сильвин сидел на диване в чистой майке и кальсонах, и, бормоча под заунывные звуки открытой музыкальной шкатулки всякие странности, раскладывал возле себя пасьянсом, в известной только ему системе приоритетов, всякие мелкие предметы: несколько старых фотографий, медный крестик, чей-то седой локон, завернутый в пожелтевшую бумажку, черную тетрадь, в которой сегодня весь вечер писал, личные документы. Подумав, он поменял местами несколько снимков: один приблизил к себе, другой отложил подальше, оценил расклад и был всем этим очень тронут. Далее он взял пистолет и принялся наивно примерять: в лоб, висок, в ухо, в рот, напротив сердца; не хотелось ничего радикального мозгов – по стенке или вывалившихся глазниц, – он предполагал уютную крохотную дырочку без крови где-нибудь в незаметном месте. Он уже знал, что оружие следует снять с предохранителя, что спусковой крючок тугой и что будет оглушительный грохот, впрочем, последнее ему безразлично – выстрела он не услышит.
Ноги отказывали, дрожала левая бровь и болезненно заходилось сердце, но на душе было тихо и светло, а перед глазами порхали лимонные бабочки. Приставив ствол к сердцу и уже надавив пальцем на курок, Сильвин неожиданно вспомнил, что впервые в жизни забыл почистить на ночь зубы. Эта мысль настолько огорчила его, что он недоуменно опустил ствол и прикусил губу.
Чистку зубов можно было отнести к самым вопиющим бзикам Сильвина, то была ежедневная и многоразовая церемония, возведенная в степень культа. Без зубной щетки и содового порошка, которым он всю жизнь пользовался, встречать утро, ни выходить из дома, ни, тем более, ложиться спать не представлялось ему возможным. А уж умереть с нечищеными зубами явилось бы верхом святотатства; самоубийство в таком случае теряло бы в его представлении всякий священный смысл.
Он сунул пистолет под подушку и распахнул тумбочку, где хранил два десятка зубных щеток, разных форм и расцветок, больших и маленьких, стертых до залысин и не очень. Здесь были почти все щетки его жизни и к каждой крепился картонный классификатор. Впрочем, в чтении бирок Сильвин не нуждался – любую щетку он знал наизусть и мог рассказать в мельчайших подробностях про тот этап жизни, с которым она его связывает. Вот эту зубную щетку ему выдали в доме-интернате для умственно отсталых детей, эту – преподнесла знакомая девочка на совершеннолетие, а вот эту – он купил в пляжном магазинчике, когда единственный раз в своей жизни, лет двадцать назад, побывал на море.
Но сейчас Сильвина заинтересовала настоящая жемчужина его коллекции – почти не тронутая временем щеточка с голубой ручкой и розовой мягкой щетинкой, которую подарила ему мама в тот день, когда забрала из интерната. А было это давным-давно. Щетка, в отличие от других, всегда навевала свои, особенно острые чувства и самые нежные воспоминания. Недаром Сильвин хранил ее отдельно, в коробке из-под сигар, которую однажды выловил в мусорном контейнере, и доставал ее только по праздникам, да и то рассматривал, нюхал, щекотал ею щеки и за ухом, иногда поливал слезами, но никогда не использовал по назначению.
Сильвин взял зубную щетку, коробку с содовым порошком и отправился в ванную комнату. Конечно, он мог бы почистить зубы и у себя, как всегда это делал, но ведь он так замечательно убрался, что уже не хочется ни к чему прикасаться. Дверь на кухню была прикрыта, за матовым стеклом метались долговязые тени, изрыгая пьяные проклятия. Герман лаял крепким командирским голосом, вещая о том, что армию предали столичные генералы, потому что их перекупили политики, на что его друзья отвечали или общим взрывом солидарности, или одиночными очередями негодования, и стены квартиры содрогались от пушечных ударов их трубных голосов. По новым оттенкам в интонациях собутыльников Сильвин понял, что тактическим пивом отставники не ограничились, в ход пошло стратегическое оружие – самодельная перцовая водка Германа.
Сильвин вернулся в комнату через десять минут. У дивана клубился Герман с отравленным лицом – читал его черную тетрадь. Сильвин побледнел, затрясся, по подбородку потекла слюна, он притерся в угол и застыл там, словно часть обстановки. Возникло настойчивое ощущение, что грядет неотвратимый коллапс. Герман дочитал.
Герман. Чего ты тут за хиромантию наплел, идиот? Где пистолет, тля?
Сильвин что-то промычал сквозь разбухший язык и указал на подушку. Герман отшвырнул ее, схватил пистолет и поспешил поставить его на предохранитель.
Герман. Ох-ссы-ха-ха! Решил, значит, по полной отблагодарить меня за мою доброту? Умереть захотел на халяву? Начитался всякого говна, долбанный Достоевский, и туда же?
Сильвин. Книги здесь ни при чем.
Но Герман жилистой рукой уже скидывал на пол всю библиотеку Сильвина, полка за полкой, включая редчайшую подборку Курта Воннегута, бесценное собрание энциклопедических словарей и подшивку «БуреВестника», пинал книги, злобно топтал их. Сильвин с такой болью воспринимал происходящее, что при каждом движении Германа вскрикивал и прикрывался руками, будто пинают и топчут не мертвую бумагу, а его самого.
Герман. Чего в угол забился?
Сильвин. Я больше не буду!
Герман. Экскюзми, ты уже взрослый человек, и за свои поступки будешь отвечать по взрослому. Иди сюда. Ну!
Сильвин. Я боюсь.
И Герман шагнул к нему, схватил за челюсть шершавой рукой, больно надавил пальцами в какие-то точки, заставив разжать рот, и засунул туда прохладный ствол пистолета. Сильвин почувствовал на языке горчицу оружейного масла.
Герман. Я тебе покажу – тюремщик! Помнишь, майн херц, что я обещал тебе сегодня, если ты будешь меня морочить?
Он на секунду вынул ствол изо рта Сильвина.
Сильвин. Обещал? Э-э… Отстрелить гланды?
На шум прибежали друзья Германа – такие же нетрезвые громилы – и стали приятеля увещевать, вырвали, навалившись гуртом, из его цепких пальцев пистолет. Но когда Герман, размахивая тетрадью Сильвина, в красках рассказал им, в чем его квартирант повинен, – Я, видите ли, Али-Баба, а вы – сорок пьяных разбойников!.. Хотел меня под монастырь подвести! – они согласились с тем, что гнев Германа соразмерен злодеянию, и мало того, изъявили желание помочь примерно проучить негодяя. Инстинкт подсказал Сильвину – сейчас его будут бить, и бить так, как еще в жизни не били, и он пронизывающе заскулил, так жалобно, как только умел.
Первым ударил Герман, в грудь, – очки вон, – Сильвин взвизгнул, ему показалось, что кулак пронзил его насквозь, дыхание перехватило. Потом удары посыпались со всех сторон, он закричал в голос, но кто-то изловчился и попал ему в рот – на пол посыпались зубы, – и от вопля остался глухой хрип. Вид первой крови всех раззадорил, и несмотря на то, что Сильвин через две секунды после начала экзекуции рухнул на пол и стал извиваться земляным червяком, его подняли и Герман с разгону шарахнул его физией об стенку, а потом разбил о его голову стул. Мужчины били точно и сильно – руками, ногами, любыми предметами, действовали слаженно, по очереди, с завидным воодушевлением. Каждый успел за несколько минут сделать по два-три удачных удара.
Сильвин пришел в себя от того, что в нос и дыхательное горло попала вода – закашлялся. Он лежал на полу, лицом вверх, а Герман поливал его из чайника. Сильвин приподнялся, размазал по щекам кашу из крови и соплей.
Герман. Ну что, такая эвтаназия тебя устраивает, тля?
Сильвин. Пощадите!
Герман. Ты же сам хотел, чтобы тебе помогли умереть?
Его подняли за ноги и за руки и, раскачав, кинули в стену на счет три.
1 2 3 4 5 6 7
Перерезать вены. Теоретически возможно и даже любопытно, но настораживает одно обстоятельство. В жизни я встречал множество людей с красноречивыми рубцами на внутренней части запястья – в особенности в одном камерном учреждении, где пришлось лет пять назад по навету родственников освидетельствоваться на психическую вменяемость. Все они резались-резались, по нескольку попыток, но почему-то до конца так и не зарезались, а значит не так это просто – перерезать себе вены.
Поразмыслив, я решил взять пистолет Германа и застрелиться. Вот где настоящая декомпрессия! Герман, опасаясь каких-то своих недругов, прячет его в прихожей, под трюмо, в обувной коробке, заряженным. Пистолет исправен, в этом я мог убедиться, когда этой весной мой сюзерен с приятелями ездил в лес стрелять белок. Брал и меня, возил в очень удобном багажном отсеке внедорожника, заставлял собирать горячие гильзы и нырять в студеную воду озера за уплывшим пивом, но зато потом был так добр ко мне, что на пикнике милостиво позволил за ним доесть.
Жалко только, что подведу Мавра, который мне симпатичен, несмотря на редкий в наших местах цвет его кожи. Потому что коллаборационист Сильвин завтра не явится на свою новую потрясающую работу и не съест замечательный бесплатный завтрак. Но ведь даже если бы я остался жив – это ничего не изменит. Я ни на что не годен в том состоянии, в каком сейчас нахожусь, в каком буду завтра, послезавтра, через неделю, через месяц – уж я-то себя знаю. Еще жалко Германа, которому вместо моей благодарности и долларов за постой достанется неконвертируемый труп с пулей в груди и в придачу воз неприятностей.
Единственное, что я упустил из виду – это внешний вид своей комнаты. Через час здесь намечается аншлаг: врачи, судмедэксперты, следователи, понятые (скорее всего, будут и женщины, возможно, даже очень хорошенькие), а ведь не проветрено, не убрано, не говоря уже о банке с мочой под диваном. Как я буду выглядеть в их глазах, что они обо мне подумают?
Не уверен, что моя эпитафия удалась, но ведь у меня нет в этом жанре никакого опыта…
Что ж, я готов уйти, больше меня ничто не держит. К тому же смерть искушает меня как последнее приключение. Сегодняшнее счастье помалу возвращается ко мне, потому что я нашел выход. И пусть меня простят, и не осуждают за инакомыслие – этот мир не для меня. Он слишком горек для натурального идиота, я поищу себе что-нибудь послаще там, за экватором. И я всех прощаю, и ни в чем не виню – этот мир сполна ваш, вы в нем – аборигены.
А уходя, встану над миром с распростертыми объятиями, доставая макушкой Луну, и скажу так громко, что услышат на всех континентах: Я все равно вас всех люблю! Я люблю, люблю эту голубую планету! Я готов омыть ее своими блаженными слезами до девственного блеска! Так будьте же счастливы, и пусть будут счастливы ваши дети и ваши внуки!
Дата
Сильвин из Сильфона
Запись 6
Сильвин из Сильфона очнулся из-за нестерпимого давления в мочевом пузыре. Только что ему снилось, что он писает – писает и писает, и длится это бесконечно долго. И вот уже перед ним бескрайнее море мочи, и даже преломил крылья гордый альбатрос и шумно набежал пенистый прибой. Только тяжелый дух этого аммиачного моря не дает дышать. Он поднял веки. Левый глаз сразу прослезился от густого света, подслеповато ощупал знакомую обстановку, зато правый ничего не видел и это было по крайне мере непонятно. Струился день, Сильвин лежал в своей комнате, на разобранном диване; застоявшийся воздух был столь откровенно пропитан затхлостью и, главное, мочой, что влажность, казалось, приближается к точке росы.
Он протянул руку к столу, где обычно оставлял на ночь очки, но вдруг вскрикнул от боли. К предплечью привязана деревяшка, рука слаба и раздута, с черными онемевшими пальцами. А очков на месте нет.
Сильвин уронил ноги на пол и со скрежетом поднялся. Ноги не держали, весь он был разбит, по телу блуждали вспышки боли. Он передвинул ноги к шкафу, в дверце которого зияло выцветшее зеркало, и прищурил действующий глаз. В отражении он увидел голого инопланетянина, спеленатого ссохшимися бинтами, к левой руке которого была прикручена грубая доска – лечебная шина. Всклокоченный череп с торчащими из него нитками и разорванным ухом, дремучая щетина, фиолетовые следы побоев на лице, шлепки пластыря, а посреди этого несусветного грима, чуть левее, дико пучится единственный глаз рядом с безобразной дырой.
Сильвин без очков не мог в полной мере вкушать все частности окружающего мира, без очков он обычно даже хуже различал запахи и плохо слышал, но его зрения оказалось достаточно, чтобы угадать в этой просоленной кровью и мочой фигуре себя и понять, что каким-то образом с ним произошли необратимые метаморфозы. Он стоял перед зеркалом не меньше получаса – шевелил пальцами сломанной руки, с повизгиванием трогал разодранное ухо, щупал на голове гигантских размеров шишку, приближал к зеркалу лицо, разглядывая рваную впадину отсутствующего глаза и рот с разбитыми губами, где недоставало половины зубов. А потом всхлипнул, подтащился к окну и потянул здоровой рукой замызганный халатный поясок, привязанный к форточке. В комнату ворвался морозный шепот. Он поискал взглядом очки – тщетно, потом вернулся к дивану, выкатил из-под него ночной горшок и с эйфорией шумно облегчился. Потом сдвинул в сторону зловонную простыню и тягостно улегся.
В тот день все неминуемо шло к предначертанной развязке. Закончив предсмертную записку, Сильвин, заходясь время от времени от беззвучных рыданий, тщательно убрал и проветрил комнату, просочился в туалет и опорожнил ночной горшок и банку в унитаз. Герман и его гости на кухне продолжали оргию, громко спорили, угрожали друг другу, бряцали бутылками, и были этим так увлечены, что вряд ли смогли бы помешать задуманному. На обратном пути Сильвин нырнул в прихожую, вытащил из обувной коробки покрытый жирной смазкой пистолет Германа со спиленным номером и вернулся в комнату.
Все было готово. Теперь Сильвин сидел на диване в чистой майке и кальсонах, и, бормоча под заунывные звуки открытой музыкальной шкатулки всякие странности, раскладывал возле себя пасьянсом, в известной только ему системе приоритетов, всякие мелкие предметы: несколько старых фотографий, медный крестик, чей-то седой локон, завернутый в пожелтевшую бумажку, черную тетрадь, в которой сегодня весь вечер писал, личные документы. Подумав, он поменял местами несколько снимков: один приблизил к себе, другой отложил подальше, оценил расклад и был всем этим очень тронут. Далее он взял пистолет и принялся наивно примерять: в лоб, висок, в ухо, в рот, напротив сердца; не хотелось ничего радикального мозгов – по стенке или вывалившихся глазниц, – он предполагал уютную крохотную дырочку без крови где-нибудь в незаметном месте. Он уже знал, что оружие следует снять с предохранителя, что спусковой крючок тугой и что будет оглушительный грохот, впрочем, последнее ему безразлично – выстрела он не услышит.
Ноги отказывали, дрожала левая бровь и болезненно заходилось сердце, но на душе было тихо и светло, а перед глазами порхали лимонные бабочки. Приставив ствол к сердцу и уже надавив пальцем на курок, Сильвин неожиданно вспомнил, что впервые в жизни забыл почистить на ночь зубы. Эта мысль настолько огорчила его, что он недоуменно опустил ствол и прикусил губу.
Чистку зубов можно было отнести к самым вопиющим бзикам Сильвина, то была ежедневная и многоразовая церемония, возведенная в степень культа. Без зубной щетки и содового порошка, которым он всю жизнь пользовался, встречать утро, ни выходить из дома, ни, тем более, ложиться спать не представлялось ему возможным. А уж умереть с нечищеными зубами явилось бы верхом святотатства; самоубийство в таком случае теряло бы в его представлении всякий священный смысл.
Он сунул пистолет под подушку и распахнул тумбочку, где хранил два десятка зубных щеток, разных форм и расцветок, больших и маленьких, стертых до залысин и не очень. Здесь были почти все щетки его жизни и к каждой крепился картонный классификатор. Впрочем, в чтении бирок Сильвин не нуждался – любую щетку он знал наизусть и мог рассказать в мельчайших подробностях про тот этап жизни, с которым она его связывает. Вот эту зубную щетку ему выдали в доме-интернате для умственно отсталых детей, эту – преподнесла знакомая девочка на совершеннолетие, а вот эту – он купил в пляжном магазинчике, когда единственный раз в своей жизни, лет двадцать назад, побывал на море.
Но сейчас Сильвина заинтересовала настоящая жемчужина его коллекции – почти не тронутая временем щеточка с голубой ручкой и розовой мягкой щетинкой, которую подарила ему мама в тот день, когда забрала из интерната. А было это давным-давно. Щетка, в отличие от других, всегда навевала свои, особенно острые чувства и самые нежные воспоминания. Недаром Сильвин хранил ее отдельно, в коробке из-под сигар, которую однажды выловил в мусорном контейнере, и доставал ее только по праздникам, да и то рассматривал, нюхал, щекотал ею щеки и за ухом, иногда поливал слезами, но никогда не использовал по назначению.
Сильвин взял зубную щетку, коробку с содовым порошком и отправился в ванную комнату. Конечно, он мог бы почистить зубы и у себя, как всегда это делал, но ведь он так замечательно убрался, что уже не хочется ни к чему прикасаться. Дверь на кухню была прикрыта, за матовым стеклом метались долговязые тени, изрыгая пьяные проклятия. Герман лаял крепким командирским голосом, вещая о том, что армию предали столичные генералы, потому что их перекупили политики, на что его друзья отвечали или общим взрывом солидарности, или одиночными очередями негодования, и стены квартиры содрогались от пушечных ударов их трубных голосов. По новым оттенкам в интонациях собутыльников Сильвин понял, что тактическим пивом отставники не ограничились, в ход пошло стратегическое оружие – самодельная перцовая водка Германа.
Сильвин вернулся в комнату через десять минут. У дивана клубился Герман с отравленным лицом – читал его черную тетрадь. Сильвин побледнел, затрясся, по подбородку потекла слюна, он притерся в угол и застыл там, словно часть обстановки. Возникло настойчивое ощущение, что грядет неотвратимый коллапс. Герман дочитал.
Герман. Чего ты тут за хиромантию наплел, идиот? Где пистолет, тля?
Сильвин что-то промычал сквозь разбухший язык и указал на подушку. Герман отшвырнул ее, схватил пистолет и поспешил поставить его на предохранитель.
Герман. Ох-ссы-ха-ха! Решил, значит, по полной отблагодарить меня за мою доброту? Умереть захотел на халяву? Начитался всякого говна, долбанный Достоевский, и туда же?
Сильвин. Книги здесь ни при чем.
Но Герман жилистой рукой уже скидывал на пол всю библиотеку Сильвина, полка за полкой, включая редчайшую подборку Курта Воннегута, бесценное собрание энциклопедических словарей и подшивку «БуреВестника», пинал книги, злобно топтал их. Сильвин с такой болью воспринимал происходящее, что при каждом движении Германа вскрикивал и прикрывался руками, будто пинают и топчут не мертвую бумагу, а его самого.
Герман. Чего в угол забился?
Сильвин. Я больше не буду!
Герман. Экскюзми, ты уже взрослый человек, и за свои поступки будешь отвечать по взрослому. Иди сюда. Ну!
Сильвин. Я боюсь.
И Герман шагнул к нему, схватил за челюсть шершавой рукой, больно надавил пальцами в какие-то точки, заставив разжать рот, и засунул туда прохладный ствол пистолета. Сильвин почувствовал на языке горчицу оружейного масла.
Герман. Я тебе покажу – тюремщик! Помнишь, майн херц, что я обещал тебе сегодня, если ты будешь меня морочить?
Он на секунду вынул ствол изо рта Сильвина.
Сильвин. Обещал? Э-э… Отстрелить гланды?
На шум прибежали друзья Германа – такие же нетрезвые громилы – и стали приятеля увещевать, вырвали, навалившись гуртом, из его цепких пальцев пистолет. Но когда Герман, размахивая тетрадью Сильвина, в красках рассказал им, в чем его квартирант повинен, – Я, видите ли, Али-Баба, а вы – сорок пьяных разбойников!.. Хотел меня под монастырь подвести! – они согласились с тем, что гнев Германа соразмерен злодеянию, и мало того, изъявили желание помочь примерно проучить негодяя. Инстинкт подсказал Сильвину – сейчас его будут бить, и бить так, как еще в жизни не били, и он пронизывающе заскулил, так жалобно, как только умел.
Первым ударил Герман, в грудь, – очки вон, – Сильвин взвизгнул, ему показалось, что кулак пронзил его насквозь, дыхание перехватило. Потом удары посыпались со всех сторон, он закричал в голос, но кто-то изловчился и попал ему в рот – на пол посыпались зубы, – и от вопля остался глухой хрип. Вид первой крови всех раззадорил, и несмотря на то, что Сильвин через две секунды после начала экзекуции рухнул на пол и стал извиваться земляным червяком, его подняли и Герман с разгону шарахнул его физией об стенку, а потом разбил о его голову стул. Мужчины били точно и сильно – руками, ногами, любыми предметами, действовали слаженно, по очереди, с завидным воодушевлением. Каждый успел за несколько минут сделать по два-три удачных удара.
Сильвин пришел в себя от того, что в нос и дыхательное горло попала вода – закашлялся. Он лежал на полу, лицом вверх, а Герман поливал его из чайника. Сильвин приподнялся, размазал по щекам кашу из крови и соплей.
Герман. Ну что, такая эвтаназия тебя устраивает, тля?
Сильвин. Пощадите!
Герман. Ты же сам хотел, чтобы тебе помогли умереть?
Его подняли за ноги и за руки и, раскачав, кинули в стену на счет три.
1 2 3 4 5 6 7