https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/
Только он переоценил свои возможности и, когда искал ее тело в ближайшем пруде, через который протекает Стрижа, утонул самым обычным образом, а его труп вода унесла в подземный канал, в котором река течет дальше под городской застройкой. Другого варианта нет. Но Элька чудом не утонула, течение прибило ее к прибрежным камышам, и она пролежала там без сознания, пока ее не нашли милиционеры с собаками. Вайзер заплатил за свою опрометчивость. Ведь он не умел плавать, никогда не купался с нами в Елиткове. Каким образом Элька выжила, три дня пролежав в камышах? Это поистине загадка, но скорее из области биологии. Во всяком случае, это вполне правдоподобно, о таких происшествиях писали неоднократно. Да, если бы не опека этого чудаковатого портного, вернее, полное отсутствие опеки, Вайзер стал бы кем-то вроде артиста эстрады, может, даже выступал бы в цирке, где его талант был бы награжден овациями и признанием. Так или иначе, он в каком-то смысле – жертва войны, сиротство, должно быть, спровоцировало серьезные изменения в его психике. Думал ли он когда-нибудь о своих родителях? Без сомнения, но что он мог думать? Кто знает, что рассказывал ему старый Вайзер. Он был похож на угрюмого чудака, который взглядом обвиняет всех людей только за то, что они живы. Такой взгляд не сулит ничего хорошего. Давида явно зациклило на всем немецком, и тот арсенал, который он нашел, а потом спрятал в развалинах завода, – лучшее тому доказательство. Он жаждал убивать немцев, и все, что он проделывал с оружием, было, по-видимому, только подготовкой. В конце концов, в кого или, скорее, во что он целился, когда мы приходили на кирпичный завод? Макеты не оставляют ни малейших сомнений. Буйная фантазия, небывалая смекалка, детская наивность в сочетании с гипнотическими способностями, которых он, впрочем, должен был опасаться больше, чем Элька, – из всего этого складывалась личность Вайзера.
На третьем стаканчике вина Шимек прервал свой монолог. Мне хотелось выспросить у него кое-какие подробности. Например, откуда у него такая уверенность, что Вайзер не умел плавать? Может, тут было то же, что с игрой в футбол? И откуда уверенность, что Эльку унесла вода и что это ускользнуло от нашего внимания? Ведь оба они исчезли одновременно, и то, что утверждал Шимек, не складывалось в целое. Кроме того, тело Вайзера, даже если бы он утонул, не могло попасть в подземный канал, поскольку вход в него в конце пруда был забран железной решеткой… Но Шимек с женой выспрашивали у меня гданьские новости. Памятник, который должны были поставить у ворот верфи, в том самом месте, где прогремели выстрелы, – этот памятник интересовал их больше всего. Они спрашивали, будет ли на нем имя Петра. Я не мог ответить. После того, что пережили его родители, после ночных похорон с бригадой вооруженных могильщиков, которые тело Петра в пластиковом мешке бросили в земляную яму, – после всего этого я сомневался, что грандиозный, красивый монумент хоть как-то вознаградит их за ту зиму. «Да не о том ведь речь», – нетерпеливо перебил меня Шимек. «Да, конечно, не о том», – ответил я машинально и вспомнил, что Петр, по свидетельству его матери, не мог вынести вида вертолетов, круживших в тот день над городом, и пошел пешком в Гданьск (трамваи уже не ходили), чтобы посмотреть, что там происходит. «Его убили с вертолета», – упорно повторяла мать; а когда очевидцы рассказывали ей, что Петр оказался случайно между толпой и отрядом солдат и пуля попала ему прямо в голову, слева, навылет, она махала рукой и говорила, что это неправда, что наверняка стреляли с вертолета, и злилась, когда говорили о солдатах. Для нее это были переодетые милиционеры. Итак, я говорил о памятнике, а Шимек и его жена внимательно меня слушали.
А Вайзер? Вайзер улетучился из нашей беседы, будто его никогда и не было, и, когда я уже сидел в вагоне, равномерно покачивающемся на шпалах и стрелках, мне казалось, что я еду по несуществующей железнодорожной линии через десять взорванных мостов и миную брентовское кладбище с маленьким кирпичным костелом, скрытым в тиши деревьев, а паровоз ведет Вайзер в путейской фуражке, окутанный облаком кадильного дыма, пахнущего, как вечность.
Тем временем в кабинет директора вызвали сторожа. «Так не может продолжаться, – услышал я голос М-ского, – недопустимо, чтобы эти сопляки водили нас за нос! Я говорил вам, товарищ директор, здесь нужны жесткие меры, о, я их знаю, без этого никуда! А вы, – повернулся он к сторожу, – должны посидеть тут с нами еще немного!» Сторож проворчал что-то под нос – слышно было плохо, но тогда я бы голову дал на отсечение, что это была его знаменитая присказка: «Надо так надо», – и, вернувшись в канцелярию, вызвал Петра. Что-то не сходится в наших показаниях и, наверно, М-ский поэтому так злится, подумал я. Ну да, я уже знаю, дело в том платье, точнее, в лоскуте от платья, красного платья Эльки, о котором Шимек ради их же святого покоя написал, что мы сожгли его после последнего взрыва. Да, они не обнаружили этого ни в моем признании, ни у Петра, значит, будут спрашивать, как было с этим платьем. Кто его нашел, где, когда сожгли мы лоскут материи, который остался от нашей подружки. Мы совершили ошибку, надо было сговориться насчет подробностей, когда сторожа не было в канцелярии, и теперь каждый рассказывал бы одно и то же, и они завершили бы следствие в полной уверенности, что было так, как они придумали. Но сторож удобно устроился на своем стуле и не думал оставлять нас одних ни на минуту. По радио уже давно закончили передавать речь Владислава Гомулки, награждаемую бурными аплодисментами, переходящими в овацию. Теперь из динамика неслась опереточная музыка, невыносимо тонкий голос певицы тянул «ох-ох лю-ууу-блю-ууу те-еее-бя-ааа», а мне покоя не давала деревенеющая нога и боль в левой ступне. Этой болью я был обязан – и в определенном смысле обязан до сих пор – Вайзеру. Всегда, когда собирается дождь, я смотрю на маленький шрам пониже щиколотки и знаю, что в сырую погоду буду прихрамывать. Но, не предваряя событий, я возвращаюсь к заброшенному кирпичному заводу, поскольку не все еще выяснено.
– Господи Иисусе, – шепотом сказал Шимек, – что он делает?
Петр стиснул пальцами мое плечо, и через минуту мы услышали ужасный треск ломающихся досок. Вместе с полом и деревянными подпорками, с громом и грохотом мы полетели вниз, прямо на Вайзера и Эльку. Свеча погасла, я слышал только, что они где-то рядом, очень близко, но не говорят ничего и ждут, пока мы отзовемся первыми. Наконец Петр, который раньше нас выбрался из груды досок, сказал робко:
– Элька, не сердись, мы просто так. – И слова застряли у него в горле, так как между досками что-то зашевелилось.
– Есть у вас какой-нибудь огонь? – Голос Вайзера не выражал ни гнева, ни раздражения. – Если есть, посветите!
Шимек достал из кармана бензиновую зажигалку, украденную у старшего брата еще в начале каникул, и тусклый огонек высветлил внутренность подвала. Деревянные ступени были в середине сломаны, и, чтобы выбраться отсюда, нужно было приставить к стене наскоро сколоченную стремянку. Работой командовал Вайзер, и, когда мы были уже наверху, он посмотрел на нас и спросил:
– Умеете держать язык за зубами?
Вместо ответа мы дружно кивнули.
– Ну хорошо, – сказал он, выждав с минуту, – тогда приходите сюда завтра в шесть, но только втроем, ясно?
Вот так, неожиданным образом, добились мы своей цели: Вайзер назначил нам встречу. Но удивительно: когда мы возвращались той же дорогой через Брентово, никому из нас не хотелось говорить о том, что мы видели в старом подвале. Сегодня я понимаю, что это был обычный страх. Не важны уже были кадильное облако, «рыбный суп», приземляющийся самолет, черная пантера, выигранный матч, не важна моя прогулка с Вайзером, во время которой впервые в жизни я услышал о некоем Шопенгауэре и увидел, где стоял немецкий броневик перед зданием Польской почты. Не важно было все, что не соединялось у нас тогда в одну цепь, ведущую к Вайзеру, – достаточно, что мы видели его над полом подвала, и вдруг оказалось, что Вайзер – сначала Давидек, над которым насмехались, потом немного странный заклинатель животных и гениальный футболист, вроде бы тот самый Вайзер, – уже не был, однако, тем самым Вайзером. Я затрудняюсь передать чувство, которое овладело тогда нашими душами. Нет, то не был, как я написал минуту назад, обычный страх. Все же нет. Временами, когда я выпью лишнего или погружаюсь в недобрую мглу, мучает меня странный сон. Я в кухне в квартире моей матери. Стою у окна, а за спиной Петр наливает воду в закопченный чайник. Я оборачиваюсь и вижу, что за мной стоит кто-то совершенно чужой, а вовсе не Петр. Я подхожу к нему, ожидая объяснений, но незнакомец, вместо того чтобы что-то сказать, улыбается снисходительно. Хуже всего, что в его улыбке я узнаю что-то от Петра – та же вздернутая верхняя губа, – и я не знаю, как это объяснить. Так вот, тогда мы чувствовали нечто подобное. Вайзер стал для нас кем-то еще более чужим, чем в прежние школьные годы и в дни каникул, когда мы с ним довольно необычным образом познакомились поближе в праздник Тела Господня, в день выдачи аттестатов по Закону Божьему. Будучи Вайзером, он одновременно им не был. Но кем он становился, когда наступала та минута, в которую он переставал быть собою? А может, вообще не было такой особой минуты, может, он все время только притворялся обыкновенным мальчишкой? И откуда мы могли все это знать, если даже сегодня я не могу распутать эту головоломку. Мы шли в полном молчании и в страхе, что он вдруг вырастет перед нами в свете звезд, на фоне черной стены леса, вырастет так же, как в старом подвале, – в метре или больше от земли, и этот страх замыкал нам рты и отбивал всякую охоту разговаривать. С края морены мы спустились в овраг. Тут было еще темнее, чем на открытом пространстве. На фоне черной башни брентовского костела, который виднелся уже на вылете оврага, замаячили золотые точечки.
– Господи Иисусе! – второй раз воскликнул Шимек. – Звезды падают!
Но то не были звезды. Туча светлячков повисла над нами, как дождь из золотых капель, и было так тихо, что мы слышали собственное дыхание.
– Я думал, – добавил Шимек, – что они светятся только в июне.
И действительно, было в этом что-то странное. Никогда – ни прежде, ни потом – не видел я в наших краях такой массы светлячков в июльскую ночь.
– Это души мертвых, – шепнул совершенно серьезно Петр, – потому и светятся.
– Души мертвых в летающих жучках?! – возмутился Шимек. – Кто тебе это сказал?
Однако Петр не спешил с ответом. Только на железнодорожной насыпи, вблизи костела, он объяснил примерно так: неприкаянные души, когда им удается войти в тело жучка, начинают светиться. Но жучки долго не выдерживают и умирают, поэтому светлячков можно видеть только короткое время, в начале лета.
– Эти души, – сказал Петр, – должно быть, принадлежат великим грешникам и светятся дольше обычного.
Шимек был возмущен, словно речь шла о его бинокле или о футбольных правилах.
– Глупый ты, – возразил он громко, – душу нельзя увидеть, потому что она невидима! Что говорил ксендз Дудак на религии? Ну что?
– Что душа бессмертна, – защищался Петр, – но он совсем не говорил, что ее невозможно увидеть!
– А вот и нет, он говорил: бессмертная и невидимая, и то и другое одинаково важно, да? – С этим вопросом Шимек неожиданно обратился ко мне, призывая меня в свидетели. Я не очень-то знал, что ответить, так же как и сегодня не знаю – можно ли увидеть душу. Если можно, то когда кто-то умирает, она должна быть видна, но в какой форме? Главное, увидеть ее, когда она покидает мертвое тело, которое через день или два зароют в землю. Может, она похожа на облачко пара, а может быть, появится в образе мягкого света, который поднимется вверх, не рассеявшись по дороге. Не знаю. И тогда тоже не знал. Хуже всего, что я должен был рассудить спор, будто я теолог или Папа Римский.
– Ксендз Дудак тоже этого не знает, – сказал я, – а говорит так, потому что…
– Почему? Ну-ну, почему он так говорит? – перебивали они меня нетерпеливо.
– Он так говорит, – объяснял я дальше, – потому что так его научили в семинарии и так велит говорить епископ, а ксендз во всем обязан слушать епископа, у них как в армии, вот и все.
– Как это? – разозлились оба. – Как это ксендз может не знать?
– Этого никто не знает, – утверждал я уверенно, – только когда умрешь, сможешь это проверить.
Мы смотрели на кладбище по правую руку от нас. Обломки статуй и разбитые надгробия выглядели сейчас как склоненные в молитве люди.
– Это ужасно, – вздохнул Шимек. – Умереть, чтобы в чем-то наверняка убедиться, а?
Мы кивнули с пониманием.
В этот самый момент чья-то рука раскачала брентовские колокола, и по лесу в ночи, словно возвещая тревогу, разнесся мощный набатный гул.
– Господи Иисусе! – сказал, вернее, закричал в третий раз Шимек. – Это кто-то там, на кладбище!
Нет, я не напишу сейчас, что сердца у нас сжались от ужаса, или что душа ушла в пятки, или еще лучше – сердце подскочило к горлу. Не напишу, потому что такие слова годятся для книг, такие слова и такие сцены наилучшим образом подходят для нравоучительного романа. В первый момент я подумал, что это Вайзер забавляется, проверяет, не рванем ли мы случайно через Буковую горку домой. Сократив путь, он мог оказаться здесь минут на пятнадцать раньше нас. Однако сразу же мне пришла в голову другая мысль, более трезвая: это не в стиле Вайзера, этот ночной сполох колоколов, пронизывающий лес, гудящий под искрящимся куполом неба, грубо и дерзко раздирающий тишину нагретого воздуха. Действительно, это не был замысел Вайзера и не его рука дергала все три каната между трухлявыми балками колокольни. Это был Желтокрылый. Как только мы, притаившись за кустами орешника, узнали его, возникло желание вернуться домой.
– Однажды нам уже влетело из-за него, – припомнил Шимек. – Сейчас сюда примчится кто-нибудь из приходского дома и наткнется на нас.
Я не был в этом так уж уверен:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
На третьем стаканчике вина Шимек прервал свой монолог. Мне хотелось выспросить у него кое-какие подробности. Например, откуда у него такая уверенность, что Вайзер не умел плавать? Может, тут было то же, что с игрой в футбол? И откуда уверенность, что Эльку унесла вода и что это ускользнуло от нашего внимания? Ведь оба они исчезли одновременно, и то, что утверждал Шимек, не складывалось в целое. Кроме того, тело Вайзера, даже если бы он утонул, не могло попасть в подземный канал, поскольку вход в него в конце пруда был забран железной решеткой… Но Шимек с женой выспрашивали у меня гданьские новости. Памятник, который должны были поставить у ворот верфи, в том самом месте, где прогремели выстрелы, – этот памятник интересовал их больше всего. Они спрашивали, будет ли на нем имя Петра. Я не мог ответить. После того, что пережили его родители, после ночных похорон с бригадой вооруженных могильщиков, которые тело Петра в пластиковом мешке бросили в земляную яму, – после всего этого я сомневался, что грандиозный, красивый монумент хоть как-то вознаградит их за ту зиму. «Да не о том ведь речь», – нетерпеливо перебил меня Шимек. «Да, конечно, не о том», – ответил я машинально и вспомнил, что Петр, по свидетельству его матери, не мог вынести вида вертолетов, круживших в тот день над городом, и пошел пешком в Гданьск (трамваи уже не ходили), чтобы посмотреть, что там происходит. «Его убили с вертолета», – упорно повторяла мать; а когда очевидцы рассказывали ей, что Петр оказался случайно между толпой и отрядом солдат и пуля попала ему прямо в голову, слева, навылет, она махала рукой и говорила, что это неправда, что наверняка стреляли с вертолета, и злилась, когда говорили о солдатах. Для нее это были переодетые милиционеры. Итак, я говорил о памятнике, а Шимек и его жена внимательно меня слушали.
А Вайзер? Вайзер улетучился из нашей беседы, будто его никогда и не было, и, когда я уже сидел в вагоне, равномерно покачивающемся на шпалах и стрелках, мне казалось, что я еду по несуществующей железнодорожной линии через десять взорванных мостов и миную брентовское кладбище с маленьким кирпичным костелом, скрытым в тиши деревьев, а паровоз ведет Вайзер в путейской фуражке, окутанный облаком кадильного дыма, пахнущего, как вечность.
Тем временем в кабинет директора вызвали сторожа. «Так не может продолжаться, – услышал я голос М-ского, – недопустимо, чтобы эти сопляки водили нас за нос! Я говорил вам, товарищ директор, здесь нужны жесткие меры, о, я их знаю, без этого никуда! А вы, – повернулся он к сторожу, – должны посидеть тут с нами еще немного!» Сторож проворчал что-то под нос – слышно было плохо, но тогда я бы голову дал на отсечение, что это была его знаменитая присказка: «Надо так надо», – и, вернувшись в канцелярию, вызвал Петра. Что-то не сходится в наших показаниях и, наверно, М-ский поэтому так злится, подумал я. Ну да, я уже знаю, дело в том платье, точнее, в лоскуте от платья, красного платья Эльки, о котором Шимек ради их же святого покоя написал, что мы сожгли его после последнего взрыва. Да, они не обнаружили этого ни в моем признании, ни у Петра, значит, будут спрашивать, как было с этим платьем. Кто его нашел, где, когда сожгли мы лоскут материи, который остался от нашей подружки. Мы совершили ошибку, надо было сговориться насчет подробностей, когда сторожа не было в канцелярии, и теперь каждый рассказывал бы одно и то же, и они завершили бы следствие в полной уверенности, что было так, как они придумали. Но сторож удобно устроился на своем стуле и не думал оставлять нас одних ни на минуту. По радио уже давно закончили передавать речь Владислава Гомулки, награждаемую бурными аплодисментами, переходящими в овацию. Теперь из динамика неслась опереточная музыка, невыносимо тонкий голос певицы тянул «ох-ох лю-ууу-блю-ууу те-еее-бя-ааа», а мне покоя не давала деревенеющая нога и боль в левой ступне. Этой болью я был обязан – и в определенном смысле обязан до сих пор – Вайзеру. Всегда, когда собирается дождь, я смотрю на маленький шрам пониже щиколотки и знаю, что в сырую погоду буду прихрамывать. Но, не предваряя событий, я возвращаюсь к заброшенному кирпичному заводу, поскольку не все еще выяснено.
– Господи Иисусе, – шепотом сказал Шимек, – что он делает?
Петр стиснул пальцами мое плечо, и через минуту мы услышали ужасный треск ломающихся досок. Вместе с полом и деревянными подпорками, с громом и грохотом мы полетели вниз, прямо на Вайзера и Эльку. Свеча погасла, я слышал только, что они где-то рядом, очень близко, но не говорят ничего и ждут, пока мы отзовемся первыми. Наконец Петр, который раньше нас выбрался из груды досок, сказал робко:
– Элька, не сердись, мы просто так. – И слова застряли у него в горле, так как между досками что-то зашевелилось.
– Есть у вас какой-нибудь огонь? – Голос Вайзера не выражал ни гнева, ни раздражения. – Если есть, посветите!
Шимек достал из кармана бензиновую зажигалку, украденную у старшего брата еще в начале каникул, и тусклый огонек высветлил внутренность подвала. Деревянные ступени были в середине сломаны, и, чтобы выбраться отсюда, нужно было приставить к стене наскоро сколоченную стремянку. Работой командовал Вайзер, и, когда мы были уже наверху, он посмотрел на нас и спросил:
– Умеете держать язык за зубами?
Вместо ответа мы дружно кивнули.
– Ну хорошо, – сказал он, выждав с минуту, – тогда приходите сюда завтра в шесть, но только втроем, ясно?
Вот так, неожиданным образом, добились мы своей цели: Вайзер назначил нам встречу. Но удивительно: когда мы возвращались той же дорогой через Брентово, никому из нас не хотелось говорить о том, что мы видели в старом подвале. Сегодня я понимаю, что это был обычный страх. Не важны уже были кадильное облако, «рыбный суп», приземляющийся самолет, черная пантера, выигранный матч, не важна моя прогулка с Вайзером, во время которой впервые в жизни я услышал о некоем Шопенгауэре и увидел, где стоял немецкий броневик перед зданием Польской почты. Не важно было все, что не соединялось у нас тогда в одну цепь, ведущую к Вайзеру, – достаточно, что мы видели его над полом подвала, и вдруг оказалось, что Вайзер – сначала Давидек, над которым насмехались, потом немного странный заклинатель животных и гениальный футболист, вроде бы тот самый Вайзер, – уже не был, однако, тем самым Вайзером. Я затрудняюсь передать чувство, которое овладело тогда нашими душами. Нет, то не был, как я написал минуту назад, обычный страх. Все же нет. Временами, когда я выпью лишнего или погружаюсь в недобрую мглу, мучает меня странный сон. Я в кухне в квартире моей матери. Стою у окна, а за спиной Петр наливает воду в закопченный чайник. Я оборачиваюсь и вижу, что за мной стоит кто-то совершенно чужой, а вовсе не Петр. Я подхожу к нему, ожидая объяснений, но незнакомец, вместо того чтобы что-то сказать, улыбается снисходительно. Хуже всего, что в его улыбке я узнаю что-то от Петра – та же вздернутая верхняя губа, – и я не знаю, как это объяснить. Так вот, тогда мы чувствовали нечто подобное. Вайзер стал для нас кем-то еще более чужим, чем в прежние школьные годы и в дни каникул, когда мы с ним довольно необычным образом познакомились поближе в праздник Тела Господня, в день выдачи аттестатов по Закону Божьему. Будучи Вайзером, он одновременно им не был. Но кем он становился, когда наступала та минута, в которую он переставал быть собою? А может, вообще не было такой особой минуты, может, он все время только притворялся обыкновенным мальчишкой? И откуда мы могли все это знать, если даже сегодня я не могу распутать эту головоломку. Мы шли в полном молчании и в страхе, что он вдруг вырастет перед нами в свете звезд, на фоне черной стены леса, вырастет так же, как в старом подвале, – в метре или больше от земли, и этот страх замыкал нам рты и отбивал всякую охоту разговаривать. С края морены мы спустились в овраг. Тут было еще темнее, чем на открытом пространстве. На фоне черной башни брентовского костела, который виднелся уже на вылете оврага, замаячили золотые точечки.
– Господи Иисусе! – второй раз воскликнул Шимек. – Звезды падают!
Но то не были звезды. Туча светлячков повисла над нами, как дождь из золотых капель, и было так тихо, что мы слышали собственное дыхание.
– Я думал, – добавил Шимек, – что они светятся только в июне.
И действительно, было в этом что-то странное. Никогда – ни прежде, ни потом – не видел я в наших краях такой массы светлячков в июльскую ночь.
– Это души мертвых, – шепнул совершенно серьезно Петр, – потому и светятся.
– Души мертвых в летающих жучках?! – возмутился Шимек. – Кто тебе это сказал?
Однако Петр не спешил с ответом. Только на железнодорожной насыпи, вблизи костела, он объяснил примерно так: неприкаянные души, когда им удается войти в тело жучка, начинают светиться. Но жучки долго не выдерживают и умирают, поэтому светлячков можно видеть только короткое время, в начале лета.
– Эти души, – сказал Петр, – должно быть, принадлежат великим грешникам и светятся дольше обычного.
Шимек был возмущен, словно речь шла о его бинокле или о футбольных правилах.
– Глупый ты, – возразил он громко, – душу нельзя увидеть, потому что она невидима! Что говорил ксендз Дудак на религии? Ну что?
– Что душа бессмертна, – защищался Петр, – но он совсем не говорил, что ее невозможно увидеть!
– А вот и нет, он говорил: бессмертная и невидимая, и то и другое одинаково важно, да? – С этим вопросом Шимек неожиданно обратился ко мне, призывая меня в свидетели. Я не очень-то знал, что ответить, так же как и сегодня не знаю – можно ли увидеть душу. Если можно, то когда кто-то умирает, она должна быть видна, но в какой форме? Главное, увидеть ее, когда она покидает мертвое тело, которое через день или два зароют в землю. Может, она похожа на облачко пара, а может быть, появится в образе мягкого света, который поднимется вверх, не рассеявшись по дороге. Не знаю. И тогда тоже не знал. Хуже всего, что я должен был рассудить спор, будто я теолог или Папа Римский.
– Ксендз Дудак тоже этого не знает, – сказал я, – а говорит так, потому что…
– Почему? Ну-ну, почему он так говорит? – перебивали они меня нетерпеливо.
– Он так говорит, – объяснял я дальше, – потому что так его научили в семинарии и так велит говорить епископ, а ксендз во всем обязан слушать епископа, у них как в армии, вот и все.
– Как это? – разозлились оба. – Как это ксендз может не знать?
– Этого никто не знает, – утверждал я уверенно, – только когда умрешь, сможешь это проверить.
Мы смотрели на кладбище по правую руку от нас. Обломки статуй и разбитые надгробия выглядели сейчас как склоненные в молитве люди.
– Это ужасно, – вздохнул Шимек. – Умереть, чтобы в чем-то наверняка убедиться, а?
Мы кивнули с пониманием.
В этот самый момент чья-то рука раскачала брентовские колокола, и по лесу в ночи, словно возвещая тревогу, разнесся мощный набатный гул.
– Господи Иисусе! – сказал, вернее, закричал в третий раз Шимек. – Это кто-то там, на кладбище!
Нет, я не напишу сейчас, что сердца у нас сжались от ужаса, или что душа ушла в пятки, или еще лучше – сердце подскочило к горлу. Не напишу, потому что такие слова годятся для книг, такие слова и такие сцены наилучшим образом подходят для нравоучительного романа. В первый момент я подумал, что это Вайзер забавляется, проверяет, не рванем ли мы случайно через Буковую горку домой. Сократив путь, он мог оказаться здесь минут на пятнадцать раньше нас. Однако сразу же мне пришла в голову другая мысль, более трезвая: это не в стиле Вайзера, этот ночной сполох колоколов, пронизывающий лес, гудящий под искрящимся куполом неба, грубо и дерзко раздирающий тишину нагретого воздуха. Действительно, это не был замысел Вайзера и не его рука дергала все три каната между трухлявыми балками колокольни. Это был Желтокрылый. Как только мы, притаившись за кустами орешника, узнали его, возникло желание вернуться домой.
– Однажды нам уже влетело из-за него, – припомнил Шимек. – Сейчас сюда примчится кто-нибудь из приходского дома и наткнется на нас.
Я не был в этом так уж уверен:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30