https://wodolei.ru/catalog/mebel/Aquanet/valensa/
Ги де Мопассан
Чужеземная душа
ГЛАВА I
Публики в игорном зале было немного: в тот день в Эксе, в театре нового казино, впервые шла комедия Анри Мельяка. Однако за четырьмя игорными столами, по сторонам крупье, уже теснились привычным кругом, стоя или сидя, мужчины и женщины – неутомимые игроки, завсегдатаи рулетки. В остальной части зала было тихо: пустовали длинные диваны, прижавшиеся к стенам, низкие кресла по углам, стулья с уже потускневшими кожаными сиденьями. Первый салон также был безлюден. По нему ходил взад и вперед, заложив руки за спину, украшенный цепью служитель, тот благосклонный служитель, на котором лежит обязанность распознавать сомнительных лиц, пытающихся проникнуть в игорный зал, не будучи представленными администрацией, которая удостоверяет добропорядочность игроков.
Слышен был негромкий, но непрерывный звон монет: то звенел, разливаясь по четырем столам, золотой поток, поток луидоров, заглушавший своим звоном тихие, пока еще несмелые и спокойные людские голоса.
В дверях игорного зала показался высокий человек, стройный, довольно молодой. Он держал себя с непринужденностью, свойственной людям, чья юность протекла в элегантной и богатой парижской светской среде. Голова его немного облысела на макушке, но уцелевшие русые волосы мягко кудрявились на висках, а над губой изящно закруглялись красивые усы с завитыми кончиками. В его светло-голубых приветливых глазах мелькала насмешливость, а смелая, любезная и элегантно-высокомерная осанка говорила о том, что он не был ни выскочкой, недавно пробравшимся в светское общество, ни одним из тех подозрительных завсегдатаев казино, которые рыщут по миру в поисках легкой наживы.
В то мгновение, когда он собирался откинуть портьеру над дверью, которая вела в игорный зал, к нему подошел служитель.
– Не будете ли вы любезны напомнить мне ваше имя, сударь? – вежливо спросил он.
– Робер Мариоль, – ответил немедля новоприбывший. – Я записался сегодня.
– Благодарю вас, сударь.
Мариоль вошел в игорный зал, отыскивая кого-то взглядом.
Его окликнул чей-то голос, и невысокий, полный, безукоризненно одетый мужчина лет сорока подошел к нему с протянутыми руками. На нем был так называемый смокинг – странная куртка, которую ввел в моду принц-кутила[1] и которая напоминает одежду юноши в день первого причастия.
Мариоль взял его руки, пожал их и сказал, улыбаясь:
– Здравствуйте, дорогой Люсетт.
Граф де Люсетт, добродушный, богатый и беспечный холостяк, изо дня в день, из года в год ездил туда же, куда ездили все люди его круга, делал то же, что делали все, говорил то же, что говорили все, и благодаря своему незлобивому уму был желанным посетителем светских салонов.
– Ну, как сердце? – с подчеркнутым интересом спросил он у Мариоля.
– О, хорошо, все кончено.
– Совсем?
– Да.
– Ты приехал в Экс, чтобы окончательно выздороветь?
– Вот именно. Мне нужно подышать другим воздухом.
– Это верно: в том воздухе, которым человек дышал, будучи влюбленным, всегда может сохраниться опасный микроб любви.
– Нет, милый мой; больше нет ни малейшей опасности. Но я прожил с ней три года. Мне приходится менять свои привычки, а для этого нет ничего лучше путешествия.
– Ты приехал сегодня утром?
– Да.
– И пробудешь здесь некоторое время?
– Пока не соскучусь.
– О, ты не соскучишься: здесь забавно, даже очень забавно.
И Люсетт набросал ему картину жизни в Эксе. Он очертил этот город – город ванн и казино, медицины и развлечений, город, где, съехавшись со всего света, мирно общаются друг с другом монархи, лишившиеся трона, и сомнительные богачи, для которых не нашлось места в тюрьмах. Он описал со свойственным ему юмором это единственное в своем роде смешение светских дам и продажных женщин: те и другие обедают за смежными столами, громко судачат друг о друге, а часом позже играют за одним и тем же игорным столом. Он остроумно обрисовал подозрительно непринужденные отношения, непостижимое благодушие людей, которые обычно совершенно неприступны, но, решив повеселиться в этом маленьком савойском городке, не брезгуют никаким знакомством. Монархи, будущие или уже свергнутые, высочества, князья, великие или маленькие, – дядья, двоюродные братья, шурины или свояки королей, – высокопоставленные представительницы французской или международной аристократии, которые всячески подчеркивают неизмеримое расстояние, отделяющее их от простых буржуа, и которые зимою в Канне образуют непроницаемо-замкнутые аристократические группы, куда могут проложить себе доступ лишь английское лицемерие или огромные состояния американских и еврейских богачей, – все они с наступлением летней жары устремляются в шумные казино Экса, словно одержимые единственным желанием отвести душу, отказавшись от излишней разборчивости в знакомствах.
Граф де Люсетт рассказывал обо всем этом веселым, пренебрежительным тоном благовоспитанного светского человека, который, знакомя вас с каким-нибудь притоном, прекрасно себя там чувствует, подсмеивается над самим собою так же, как и над другими, и сгущает краски, чтобы усилить впечатление. Благодаря бакенбардам, подстриженным на уровне ушей, его небольшое жирное бритое лицо казалось еще круглее. С присущей ему веселой, оживленной, слегка искусственной мимикой аристократических салонных остроумцев граф де Люсетт приводил факты, называл женские имена, добродушно рассказывал пикантные эпизоды – любовные или игорные.
Мариоль слушал его, улыбаясь и порой одобрительно кивая головой, как будто наслаждался этим легкомысленным, а на самом деле заранее подготовленным рассказом. Но какая-то печальная, тщетно отгоняемая мысль, казалось, заволакивала и омрачала его голубые глаза.
Друг его умолк; наступило молчание.
– А ты знаешь последнюю гадость, которую она мне сделала? – спросил Мариоль, казалось, забывший и про Экс, и про всех тех, о ком рассказывал Люсетт.
– Какую гадость? Кто? – удивленно спросил тот.
– Анриетта.
– А! Твоя бывшая возлюбленная?
– Да.
– Нет, не знаю. Расскажи.
– Она упросила меня дать взаймы денег одной торговке подержанными вещами, а сама устраивала у нее свидания.
Люсетт расхохотался: проделка показалась ему очаровательной.
– Да, – продолжал Мариоль, – она разжалобила меня, выдав эту сводню за свою кузину. К тому же сочинила целую историю об обольщении, о брошенном ребенке, оставшемся на руках бедной кузины, – словом, целый роман, глупейший роман, какой только и могла сочинить девица легкого поведения, достойная дочка привратника.
Люсетт продолжал смеяться:
– И ты поверил?
– Признаться, да.
– Странно! Такой человек, как ты, выросший на коленях у папаши Мариоля, хитрейшего из людей.
Мариоль слегка пожал плечами, как человек, полный презрения к себе, а может быть, и к другим.
– В делах с женщинами самые проницательные люди оказываются дураками, – сказал он как бы про себя.
– Милый мой, когда их любят, они обычно становятся дрянями.
– Это, пожалуй, слишком сильно сказано.
– Нет. Но зато когда они сами любят, это ангелы, правда, ангелы, у которых наготове когти, серная кислота и анонимные письма, порой неотвязно прицепившиеся ангелы, но все-таки ангелы – в смысле верности, самоотверженности, преданности… Во всяком случае, вся эта история порядком помучила тебя, хотя твоя Анриетта оказалась, кажется, непостоянной.
– Да. Но именно ее измены и подготовили мое выздоровление. Теперь я исцелился от нее.
– По-настоящему?
– По-настоящему. Три раза – это уж слишком.
– Так, значит, ты и третий раз изобличаешь ее в неверности?
– Да.
– Когда ты написал мне третьего дня, прося занять для тебя номер в гостинице, ты только что накрыл ее?
– Да.
– Значит, ты совсем недавно узнал о ее неверности?
– Ну да. Четыре дня тому назад.
– Черт возьми! Смотри, как бы болезнь не вернулась снова.
– О нет. Я ручаюсь за себя.
И Мариоль, чтобы отвести душу, рассказал Люсетту всю историю своей связи, как будто он хотел отогнать, выбросить из памяти и сердца мучившие его воспоминания, события, подробности.
Его отец, бывший сначала депутатом, затем министром, наконец, директором большого политико-финансового банка Объединение промышленных городов и наживший на этой последней должности крупное состояние, оставил Мариолю, своему единственному сыну, более пятисот тысяч франков ренты и дал ему перед смертью совет: жить, ничего не делая, и презирать всех других. Это был старый ловкий финансист, прожженный делец, убежденный скептик; он рано открыл своему наследнику глаза на все людские проделки.
Воспитанный под его руководством, посвященный в махинации богачей и власть имущих, Робер стал одним из тех светских молодых людей, которым в тридцать лет кажется, что в жизни для них нет уже ничего неизведанного.
Он был одарен тонким умом и насмешливой проницательностью, обостряемой врожденной прямотой его характера. Он плыл по течению жизни, избегая забот и наслаждаясь всеми удовольствиями, встречавшимися на пути. Не имея семьи – мать его умерла спустя несколько месяцев после его рождения, – не зная пылких страстей и неудержимых увлечений, он долгое время ни к чему не испытывал особой склонности. Его привлекали только удовольствия светской жизни, клуб, многочисленные парижские развлечения, да, кроме того, он чувствовал известный интерес к картинам и другим предметам искусства. Этот интерес зародился в нем сначала благодаря тому, что один из его друзей был коллекционером и сам он инстинктивно любил вещи редкие и тонкой работы, а затем потому, что ему надо было обставить и убрать красивый, только что купленный дом на улице Монтеня, и, наконец, потому, что ему нечего было делать. Затратив некоторое время и довольно крупную сумму денег, он стал одним из тех, кого называют просвещенными любителями, одним из тех, которые слывут знатоками, потому что богаты, и которые создают модных живописцев, потому что оплачивают их. Подобно стольким другим, накупив множество картин и ценных безделушек, он завоевал себе право на самостоятельное мнение в области искусства; с ним стали считаться и советоваться; поощряя модные течения и не умея оценить истинный талант, он стал одним из тех, из-за кого Дворец промышленности ежегодно наводняется ремесленнической живописью, которую награждают медалями, чтобы затем протолкнуть ее в галереи любителей-коллекционеров.
Вскоре он охладел к искусству, убедившись, что и в этой области, как и во всех прочих, царит общее заблуждение, что настоящих знатоков нет и что вкусы в искусстве меняются вместе с модой, точь-в-точь как и в туалетах.
Он становился все равнодушнее, все скептичнее. Как истый парижанин, достигший тридцати пяти лет, иными словами, ставший почти уже старым холостяком, он замкнулся в круг обычных развлечений мужчин его возраста. Он обдуманно строил свою жизнь, отчетливо в ней разбирался, трезво взвешивал, какое место уделить в ней каждому отдельному развлечению – игре, лошадям, светским отношениям и прочему.
Он с удовольствием бывал в обществе, охотно обедал вне дома, а вечера, от десяти до часу, проводил в излюбленных салонах, где чувствовал себя как дома. Везде его принимали с большой охотой, его приходу радовались, за ним ухаживали, потому что он был богат, остроумен и внушал симпатию.
Истый француз, представитель того старинного племени, любезного и насмешливого, презирающего все, что его не волнует, невежественного во всем, что не кажется ему забавным, уделяющего внимание лишь некоторым вещам, некоторым людям, даже некоторым кварталам Парижа, Мариоль считал, что жизнь в конечном счете не стоит особенных хлопот и что лучше над ней смеяться, чем от нее плакать.
Тогда-то он и встретил однажды за ужином любовницу одного из своих друзей. Она сразу понравилась Мариолю: в ней было какое-то внутреннее очарование, неприметное, но ощутительное. Садясь с ней рядом за стол, вы сначала почти не обращали на нее внимания, но, поговорив с ней какой-нибудь час, уже чувствовал себя под обаянием ее прелести. Это была красивая тоненькая женщина, неяркая, вся в каких-то полутонах, сдержанная, с мягкими и скромными манерами; в тех высших слоях полусвета, где она вращалась, она играла роль скромной хозяйки дома.
Почти неизвестная в прославленном кругу куртизанок высшего полета, она всегда была чьей-нибудь открыто признанной любовницей и держалась в тени, в роскошной и благоуханной тени. Ловкая женщина, она была из тех, которые умеют усладить домашними радостями жизнь богатого и кутящего холостяка и которые, пока им не встретился наивный возлюбленный, обреченный жениться на них, сохраняют особую специальность; продают за дорогую цену богатым и праздным людям видимость семейного очага.
Робер Мариоль увлекся ею, начал ухаживать за нею, как за светской дамой, осмелился признаться в своих чувствах, писал о своей любви. Зная, что он богат, она поддалась не сразу, потом уступила его настояниям, придав их отношениям форму лжеадюльтера, подобно тому как ее отношения с другим ее любовником имели вид лжесупружеского счастья. Когда она уверилась в том, что сумела привязать к себе Мариоля, у нее появились угрызения совести: она объявила ему, что должна порвать с одним из них. Если Мариоль хочет, она останется с ним Он был в восторге от ее выбора и ответил, что берет ее.
Тогда она очень ловко, без истории и ссор, рассталась с тем, кто оплачивал ее уютную благосклонность. Жизнь ее оставалась по-прежнему спокойной. Даже оба соперника и те сохранили добрые отношения; в течение нескольких недель они, правда, холодно сторонились друг друга, но однажды обменялись рукопожатием и стали снова друзьями.
С тех пор Мариоль жил на два дома: в одном были собраны картины, редкая мебель, бронза и тысячи дорогих вещей, в другом ждала его красивая женщина, всегда готовая встретить его, развлечь улыбкой, словами любви, ласками.
1 2 3
Чужеземная душа
ГЛАВА I
Публики в игорном зале было немного: в тот день в Эксе, в театре нового казино, впервые шла комедия Анри Мельяка. Однако за четырьмя игорными столами, по сторонам крупье, уже теснились привычным кругом, стоя или сидя, мужчины и женщины – неутомимые игроки, завсегдатаи рулетки. В остальной части зала было тихо: пустовали длинные диваны, прижавшиеся к стенам, низкие кресла по углам, стулья с уже потускневшими кожаными сиденьями. Первый салон также был безлюден. По нему ходил взад и вперед, заложив руки за спину, украшенный цепью служитель, тот благосклонный служитель, на котором лежит обязанность распознавать сомнительных лиц, пытающихся проникнуть в игорный зал, не будучи представленными администрацией, которая удостоверяет добропорядочность игроков.
Слышен был негромкий, но непрерывный звон монет: то звенел, разливаясь по четырем столам, золотой поток, поток луидоров, заглушавший своим звоном тихие, пока еще несмелые и спокойные людские голоса.
В дверях игорного зала показался высокий человек, стройный, довольно молодой. Он держал себя с непринужденностью, свойственной людям, чья юность протекла в элегантной и богатой парижской светской среде. Голова его немного облысела на макушке, но уцелевшие русые волосы мягко кудрявились на висках, а над губой изящно закруглялись красивые усы с завитыми кончиками. В его светло-голубых приветливых глазах мелькала насмешливость, а смелая, любезная и элегантно-высокомерная осанка говорила о том, что он не был ни выскочкой, недавно пробравшимся в светское общество, ни одним из тех подозрительных завсегдатаев казино, которые рыщут по миру в поисках легкой наживы.
В то мгновение, когда он собирался откинуть портьеру над дверью, которая вела в игорный зал, к нему подошел служитель.
– Не будете ли вы любезны напомнить мне ваше имя, сударь? – вежливо спросил он.
– Робер Мариоль, – ответил немедля новоприбывший. – Я записался сегодня.
– Благодарю вас, сударь.
Мариоль вошел в игорный зал, отыскивая кого-то взглядом.
Его окликнул чей-то голос, и невысокий, полный, безукоризненно одетый мужчина лет сорока подошел к нему с протянутыми руками. На нем был так называемый смокинг – странная куртка, которую ввел в моду принц-кутила[1] и которая напоминает одежду юноши в день первого причастия.
Мариоль взял его руки, пожал их и сказал, улыбаясь:
– Здравствуйте, дорогой Люсетт.
Граф де Люсетт, добродушный, богатый и беспечный холостяк, изо дня в день, из года в год ездил туда же, куда ездили все люди его круга, делал то же, что делали все, говорил то же, что говорили все, и благодаря своему незлобивому уму был желанным посетителем светских салонов.
– Ну, как сердце? – с подчеркнутым интересом спросил он у Мариоля.
– О, хорошо, все кончено.
– Совсем?
– Да.
– Ты приехал в Экс, чтобы окончательно выздороветь?
– Вот именно. Мне нужно подышать другим воздухом.
– Это верно: в том воздухе, которым человек дышал, будучи влюбленным, всегда может сохраниться опасный микроб любви.
– Нет, милый мой; больше нет ни малейшей опасности. Но я прожил с ней три года. Мне приходится менять свои привычки, а для этого нет ничего лучше путешествия.
– Ты приехал сегодня утром?
– Да.
– И пробудешь здесь некоторое время?
– Пока не соскучусь.
– О, ты не соскучишься: здесь забавно, даже очень забавно.
И Люсетт набросал ему картину жизни в Эксе. Он очертил этот город – город ванн и казино, медицины и развлечений, город, где, съехавшись со всего света, мирно общаются друг с другом монархи, лишившиеся трона, и сомнительные богачи, для которых не нашлось места в тюрьмах. Он описал со свойственным ему юмором это единственное в своем роде смешение светских дам и продажных женщин: те и другие обедают за смежными столами, громко судачат друг о друге, а часом позже играют за одним и тем же игорным столом. Он остроумно обрисовал подозрительно непринужденные отношения, непостижимое благодушие людей, которые обычно совершенно неприступны, но, решив повеселиться в этом маленьком савойском городке, не брезгуют никаким знакомством. Монархи, будущие или уже свергнутые, высочества, князья, великие или маленькие, – дядья, двоюродные братья, шурины или свояки королей, – высокопоставленные представительницы французской или международной аристократии, которые всячески подчеркивают неизмеримое расстояние, отделяющее их от простых буржуа, и которые зимою в Канне образуют непроницаемо-замкнутые аристократические группы, куда могут проложить себе доступ лишь английское лицемерие или огромные состояния американских и еврейских богачей, – все они с наступлением летней жары устремляются в шумные казино Экса, словно одержимые единственным желанием отвести душу, отказавшись от излишней разборчивости в знакомствах.
Граф де Люсетт рассказывал обо всем этом веселым, пренебрежительным тоном благовоспитанного светского человека, который, знакомя вас с каким-нибудь притоном, прекрасно себя там чувствует, подсмеивается над самим собою так же, как и над другими, и сгущает краски, чтобы усилить впечатление. Благодаря бакенбардам, подстриженным на уровне ушей, его небольшое жирное бритое лицо казалось еще круглее. С присущей ему веселой, оживленной, слегка искусственной мимикой аристократических салонных остроумцев граф де Люсетт приводил факты, называл женские имена, добродушно рассказывал пикантные эпизоды – любовные или игорные.
Мариоль слушал его, улыбаясь и порой одобрительно кивая головой, как будто наслаждался этим легкомысленным, а на самом деле заранее подготовленным рассказом. Но какая-то печальная, тщетно отгоняемая мысль, казалось, заволакивала и омрачала его голубые глаза.
Друг его умолк; наступило молчание.
– А ты знаешь последнюю гадость, которую она мне сделала? – спросил Мариоль, казалось, забывший и про Экс, и про всех тех, о ком рассказывал Люсетт.
– Какую гадость? Кто? – удивленно спросил тот.
– Анриетта.
– А! Твоя бывшая возлюбленная?
– Да.
– Нет, не знаю. Расскажи.
– Она упросила меня дать взаймы денег одной торговке подержанными вещами, а сама устраивала у нее свидания.
Люсетт расхохотался: проделка показалась ему очаровательной.
– Да, – продолжал Мариоль, – она разжалобила меня, выдав эту сводню за свою кузину. К тому же сочинила целую историю об обольщении, о брошенном ребенке, оставшемся на руках бедной кузины, – словом, целый роман, глупейший роман, какой только и могла сочинить девица легкого поведения, достойная дочка привратника.
Люсетт продолжал смеяться:
– И ты поверил?
– Признаться, да.
– Странно! Такой человек, как ты, выросший на коленях у папаши Мариоля, хитрейшего из людей.
Мариоль слегка пожал плечами, как человек, полный презрения к себе, а может быть, и к другим.
– В делах с женщинами самые проницательные люди оказываются дураками, – сказал он как бы про себя.
– Милый мой, когда их любят, они обычно становятся дрянями.
– Это, пожалуй, слишком сильно сказано.
– Нет. Но зато когда они сами любят, это ангелы, правда, ангелы, у которых наготове когти, серная кислота и анонимные письма, порой неотвязно прицепившиеся ангелы, но все-таки ангелы – в смысле верности, самоотверженности, преданности… Во всяком случае, вся эта история порядком помучила тебя, хотя твоя Анриетта оказалась, кажется, непостоянной.
– Да. Но именно ее измены и подготовили мое выздоровление. Теперь я исцелился от нее.
– По-настоящему?
– По-настоящему. Три раза – это уж слишком.
– Так, значит, ты и третий раз изобличаешь ее в неверности?
– Да.
– Когда ты написал мне третьего дня, прося занять для тебя номер в гостинице, ты только что накрыл ее?
– Да.
– Значит, ты совсем недавно узнал о ее неверности?
– Ну да. Четыре дня тому назад.
– Черт возьми! Смотри, как бы болезнь не вернулась снова.
– О нет. Я ручаюсь за себя.
И Мариоль, чтобы отвести душу, рассказал Люсетту всю историю своей связи, как будто он хотел отогнать, выбросить из памяти и сердца мучившие его воспоминания, события, подробности.
Его отец, бывший сначала депутатом, затем министром, наконец, директором большого политико-финансового банка Объединение промышленных городов и наживший на этой последней должности крупное состояние, оставил Мариолю, своему единственному сыну, более пятисот тысяч франков ренты и дал ему перед смертью совет: жить, ничего не делая, и презирать всех других. Это был старый ловкий финансист, прожженный делец, убежденный скептик; он рано открыл своему наследнику глаза на все людские проделки.
Воспитанный под его руководством, посвященный в махинации богачей и власть имущих, Робер стал одним из тех светских молодых людей, которым в тридцать лет кажется, что в жизни для них нет уже ничего неизведанного.
Он был одарен тонким умом и насмешливой проницательностью, обостряемой врожденной прямотой его характера. Он плыл по течению жизни, избегая забот и наслаждаясь всеми удовольствиями, встречавшимися на пути. Не имея семьи – мать его умерла спустя несколько месяцев после его рождения, – не зная пылких страстей и неудержимых увлечений, он долгое время ни к чему не испытывал особой склонности. Его привлекали только удовольствия светской жизни, клуб, многочисленные парижские развлечения, да, кроме того, он чувствовал известный интерес к картинам и другим предметам искусства. Этот интерес зародился в нем сначала благодаря тому, что один из его друзей был коллекционером и сам он инстинктивно любил вещи редкие и тонкой работы, а затем потому, что ему надо было обставить и убрать красивый, только что купленный дом на улице Монтеня, и, наконец, потому, что ему нечего было делать. Затратив некоторое время и довольно крупную сумму денег, он стал одним из тех, кого называют просвещенными любителями, одним из тех, которые слывут знатоками, потому что богаты, и которые создают модных живописцев, потому что оплачивают их. Подобно стольким другим, накупив множество картин и ценных безделушек, он завоевал себе право на самостоятельное мнение в области искусства; с ним стали считаться и советоваться; поощряя модные течения и не умея оценить истинный талант, он стал одним из тех, из-за кого Дворец промышленности ежегодно наводняется ремесленнической живописью, которую награждают медалями, чтобы затем протолкнуть ее в галереи любителей-коллекционеров.
Вскоре он охладел к искусству, убедившись, что и в этой области, как и во всех прочих, царит общее заблуждение, что настоящих знатоков нет и что вкусы в искусстве меняются вместе с модой, точь-в-точь как и в туалетах.
Он становился все равнодушнее, все скептичнее. Как истый парижанин, достигший тридцати пяти лет, иными словами, ставший почти уже старым холостяком, он замкнулся в круг обычных развлечений мужчин его возраста. Он обдуманно строил свою жизнь, отчетливо в ней разбирался, трезво взвешивал, какое место уделить в ней каждому отдельному развлечению – игре, лошадям, светским отношениям и прочему.
Он с удовольствием бывал в обществе, охотно обедал вне дома, а вечера, от десяти до часу, проводил в излюбленных салонах, где чувствовал себя как дома. Везде его принимали с большой охотой, его приходу радовались, за ним ухаживали, потому что он был богат, остроумен и внушал симпатию.
Истый француз, представитель того старинного племени, любезного и насмешливого, презирающего все, что его не волнует, невежественного во всем, что не кажется ему забавным, уделяющего внимание лишь некоторым вещам, некоторым людям, даже некоторым кварталам Парижа, Мариоль считал, что жизнь в конечном счете не стоит особенных хлопот и что лучше над ней смеяться, чем от нее плакать.
Тогда-то он и встретил однажды за ужином любовницу одного из своих друзей. Она сразу понравилась Мариолю: в ней было какое-то внутреннее очарование, неприметное, но ощутительное. Садясь с ней рядом за стол, вы сначала почти не обращали на нее внимания, но, поговорив с ней какой-нибудь час, уже чувствовал себя под обаянием ее прелести. Это была красивая тоненькая женщина, неяркая, вся в каких-то полутонах, сдержанная, с мягкими и скромными манерами; в тех высших слоях полусвета, где она вращалась, она играла роль скромной хозяйки дома.
Почти неизвестная в прославленном кругу куртизанок высшего полета, она всегда была чьей-нибудь открыто признанной любовницей и держалась в тени, в роскошной и благоуханной тени. Ловкая женщина, она была из тех, которые умеют усладить домашними радостями жизнь богатого и кутящего холостяка и которые, пока им не встретился наивный возлюбленный, обреченный жениться на них, сохраняют особую специальность; продают за дорогую цену богатым и праздным людям видимость семейного очага.
Робер Мариоль увлекся ею, начал ухаживать за нею, как за светской дамой, осмелился признаться в своих чувствах, писал о своей любви. Зная, что он богат, она поддалась не сразу, потом уступила его настояниям, придав их отношениям форму лжеадюльтера, подобно тому как ее отношения с другим ее любовником имели вид лжесупружеского счастья. Когда она уверилась в том, что сумела привязать к себе Мариоля, у нее появились угрызения совести: она объявила ему, что должна порвать с одним из них. Если Мариоль хочет, она останется с ним Он был в восторге от ее выбора и ответил, что берет ее.
Тогда она очень ловко, без истории и ссор, рассталась с тем, кто оплачивал ее уютную благосклонность. Жизнь ее оставалась по-прежнему спокойной. Даже оба соперника и те сохранили добрые отношения; в течение нескольких недель они, правда, холодно сторонились друг друга, но однажды обменялись рукопожатием и стали снова друзьями.
С тех пор Мариоль жил на два дома: в одном были собраны картины, редкая мебель, бронза и тысячи дорогих вещей, в другом ждала его красивая женщина, всегда готовая встретить его, развлечь улыбкой, словами любви, ласками.
1 2 3