https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/100x100/s-nizkim-poddonom/
Павел Северный
Андрей Рублев
Часть первая
Глава первая
1
Минула майская полуночь.
На голубой шелковистости небес, среди табунов белых облаков, шар луны, налитый расплавленным серебром, светит ярко, пригасив мерцающий блеск звезд.
На несчитаные версты, во все стороны, растянулся лес. Лес глухой, нехоженый, дикий, окрашенный в густую синьку, исчерченный волшебными причудами света и тени. Плотными зазубристыми заплотами, изгибаясь по сугорьям и холмам, стоит лес, по своей бескрайности, по буреломности возможный только на земле Руси.
Река в нем промыла себе дорогу по глухомани и в том месте, где лесные дебри наособицу непроходны, на ее береговом крутолобом обрыве дыбится бревнами стена монастыря-крепости. Второй век живет обитель, начав жизнь по слову Александра Невского, в память победы, одержанной князем над шведами.
Ныне, по строгому наказу митрополита всея Руси Алексия,[1] монахи острым глазом берегут на реке мирную ладность, оттого что по ней не один раз струги литовцев и удельных татей уже пробовали с недобрыми умыслами пробраться в угодья Московской земли, но с Божьей помощью монастырского заслона на реке осилить на смогли.
Лес-молчальник. Под стать ему молчальница и река.
Монастырь и лесная река живут вместе с Русью в незнаемых лесах, мокрых, как шерсть на бобрах. Костоломны в них пути-дороги, и уж совсем едва знатки тайные тропы, на которых под шагами путников в лаптях говорливо похрустывают валежины и шишки на рыжей мертвой хвое.
Окрест монастыря – лешачий лес по обличию, со всякими закутками нечистой силы. Чураясь его, монашеская братия за прошедшие годы так и не удосужилась из-за страха распознать его таинственную заповедность, но все же, осеняя себя крестным знамением, наведывается в него за грибами, ягодами, за горьким диким медом, не углубляясь, однако, в нежить его колдовства.
Спит монастырское гнездо в лунном очаровании майской ночи. Покоят его сон дозоры сторожей на башнях, на настенных гульбищах, они всегда готовы узреть любую неполадность на реке, поднять обитель на ноги голосом сполошного колокола.
Светло, будто не ночь, а только зачин пепельно-голубых сумерек.
От весеннего дыхания природы бревенчатые стены в живом разноцветии мхов и лишайников кажутся пушистыми. Чешуя лемехов на шатрах и куполах церквей, тесовые кровли палат и келий на лунном свету выплескивают серебристые отсветы старого дерева, лесная земля дышит, как от жаркой ласки зачавшая молодица. Могучее дыхание весны дурманит воздух и все живое.
Над воротами, увенчанными башней в три яруса, под козырьком киота – образ Одигитрии Путешественницы, и перед святыней в слюдяном фонаре шевелится огненный лепесток в лампадке.
Возле надвратной башни на монастырском дворе – роща белостволых берез-вековух, а гирлянды их плакучих ветвей нависают над башней и настенными гульбищами, устилая плахи их настила плотными лоскутами сине-черных теней.
На гульбище рядом со своей тенью, прислонившись к срубу башни, замер в раздумье молодой парень в подряснике из грубого холста, окрашенного в настое из осиновой коры.
Он не монах, даже не послушник, он просто двадцатичетырехлетний белокурый, сухопарый, сероглазый раб Божий Андрей Рублев, окрещенный в память мученика за веру Христову Андрея Стратилата.
По слову игумена обрядили его в подрясник, чтобы мирской лопотиной не напоминал монахам обо всем, от чего они во имя служения Богу отгородились монастырскими стенами.
Уже давно кончилось время Андреевой сторожи на гульбище, а он все еще не может оторвать глаз от лесных далей в красочных переливах синевы. Смотрит он, с какой живописностью, недоступной для человечьего разумения, ночное светило с неуловимой нежностью постепенности размывает светом густоту синевы на лесных просторах и как на них, удаленных от власти людского глаза, переливы синевы становятся все бледней и бледней, наконец сливаются с небесной голубизной.
Вот почему Андрей замер на гульбище, стараясь жадно сохранить в памяти увиденные чудеса лунного света, сотворенные на его глазах.
В лесном монастыре Андрей очутился нежданно-негаданно. Не посмел ослушаться воли отца Сергия Радонежского. И случилось все прошлой осенью. До этого парень возле Мурома трудился по найму у торгового человека. Писал образа святых, разукрашивал броскими красками дуги, сани, седла и иную домашнюю утварь.
Хозяин, собравшись в Москву с товаром, захватил себе в помощь и Андрея. Прибыльно продав весь товар, перед возвращением домой заехал в Троицкий монастырь – престарелая матушка хозяина наказала именно у Троицы освятить написанную Андреем икону Благовещения.
В монастыре икона, отличавшаяся от написанных по древним канонам, свежестью красок привлекла внимание тамошних изографов. Была ими показана игумену отцу Сергию.
Убедившись в одаренности юноши, Сергий по своей воле, не спросив согласия Андрея, отправил его на обучение к старцу, иноку лесного монастыря, отцу Паисию, зная, что тому ведомы секреты левкаса,[2] на котором краски обретают вечность, не утрачивая от времени первородной свежести.
Паисий отроком был угнан в татарский полон, затем продан в Константинополь, где за долгие горестные годы разлуки с родиной постиг премудрость византийской иконной живописи. На родную землю Паисий воротился старцем – был выкуплен из неволи митрополитом Алексием во время его первого посещения патриарха.
Выполняя наказ игумена Сергия, Паисий посвящал понятливого усердного ученика во все изначальные каноны живописания святых икон и скоро с удивлением удостоверился, что Андрей хотя и вникал во все указания старца, но, выполняя их, вносил свое разумение в тонкость штрихов, особенно налагаемых вприплеск.
Вздрогнул Андрей, когда над ним прошелестели птичьи крылья, спугнув его мысли. Взглянув на реку, увидел, как в ней полоскались серебринки лунного отражения, как в глубокой воде тонули отражения берегов, и от них она казалась бездонной.
Беспокойно Андрею от обилия лунных красок, все даже и не углядишь, не запомнишь, а ему надо запомнить, чтобы воскрешать их в живописи. Беспокойство Андрея началось, как поднялся на гульбище сторожить покой монастыря. Беспокойство от того, что одолевали мысли о своем недавнем мирском житье, не забытом в монастыре, где возле него живет человечье, безропотное смирение и отрешение от всего житейского ради данного сурового монашеского обета.
На среднем ярусе надвратной башни зашелся в кашле дозорный монах, а углядев на гульбище Андрея, заговорил с ним хриплым голосом:
– Пошто не спишь, человече? Какая докука донимает разум?
– Гляжу на лунные чудеса, в кои леса окрест окрашены.
– Зря глядишь. Верить в них, человече, опасайся. В дневные чудеса верь, станешь меньше о память спотыкаться. Обманный лунный свет, да и не долог. Житьем нашим правит свет и тьма. – Монах закашлял, а потом спросил: – Молви, как отче Паисий житье носит?
– С Божьей помощью на житье не в обиде.
– Слыхал намедни от братии, что старец с бессонницей дружит. А это, человече, в его годы вовсе ни к чему. Ужо повидаю его. А ты ступай сосни до заутрени. Сон и в монастыре надобен. Ступай сосни. Луна скоро гаснуть зачнет.
Дозорный замолчал, вновь надсадно закашлял.
Андрей, совсем не зная, по какой причине, трижды перекрестившись, спустился по скрипучей лестнице с гульбища в монастырский двор, но не пошел в келью, которую делил со старцем Паисием.
Темно в тени древних берез, только кое-где видны пятна лунного света. Не спеша Андрей пошел к лужайке с пасекой, но, выйдя из березовой рощи, оцепенев, остановился, услышав соловьиную трель.
– Чок-чок!
Андрей прислушался. Эта пробная трель посулила радость соловьиной песни, и она, не замедлив, полилась над монастырскими угодьями. Скоро на нее откликнулись соловьи из зарослей по берегам реки. Над лесами звучала птичья симфония. Андрей стоял, приоткрыв рот от удивления, но тут на башне вновь надрывно закашлял дозорный. Андрей, очнувшись, зашагал к пасеке, откуда началась соловьиная песня. Шел к полюбившимся молодым березкам. Их много. Все похожи друг на друга, тоненькие, кудрявые и такие белые-белые, что Андрей даже застыдился на них смотреть, оттого что вдруг показались они ему девушками в светлых сарафанах.
Память мгновенно заставила его вспомнить пригожесть лица боярыни Ирины Хмельной, у которой прошлой весной для киота писал иконы. Сердце Андрея учащенно забилось, кровь прилила в голову, окатив ее жаром, слюна во рту стала горькой.
Слушая соловьев, Андрей дошел до березок, сел под одной и, задумавшись, набрал на лбу морщины. Его тонкие, беспокойные пальцы расстегнули ворот подрясника, и тотчас теплую грудь застудил медный нательный крест на скрученной суровой нитке. Прожитая в монастыре зима убедила Андрея, что напрасно серчал он на монахов Троицкого монастыря, показавших его Благовещение игумену Сергию.
В долгие зимние вечера при зрачке огонька на восковой свече Андрей слушал бывальщины Паисия про былую Русь, про татарский полон, про Константинополь. Уверовав в житейскую мудрость и обширные знания Паисия, искусного живописца, Андрей самозабвенно выполнял любые наказы старца, вдумчиво укладывая в памяти секреты растирания глины при изготовлении краски на яичном белке, на маслах, сваренных с кореньями трав и цветов.
Смешивая краски при написании икон, Андрей прозрачностью и певучестью тонов умилял и удивлял Паисия, не скупившегося на похвалу. Однако Андрей догадывался, что своей сноровкой в живописи он пугал старца. Больше всего Паисия страшило его вольное стремление на иконных ликах писать глаза, переполненные умиротворением. Паисий считал это тяжким грехом и своего неудовольствия не скрывал. Андрей молчаливо выслушивал долгие нравоучения Паисия, но продолжал верить, что в его написании глаз на иконах нет греховности, полагая, что святость христианских мучеников не могла не очищать их взгляды от сурового исступления, порожденного пережитыми мучениями.
Паисий выслушивал доводы упрямого ученика нахмуренно и давал одни и те же советы: молитвами сдерживать стремления, посягающие на незыблемые каноны иконописания по заветным лицевым спискам. Соловьиное пение постепенно увело мысли Андрея от наставлений Паисия к воспоминаниям о боярыне Ирине. Чем больше думает он о ней, тем сильней становится печаль о недавней жизни за пределами монастыря.
Молодость Андреевой души тревожит голос плоти, недаром с весенней поры все неотвязней думы о боярыне. С ледохода стала она оживать перед его очами, вспоминались и ее походка, и певучесть голоса, и улыбчивость лучистых глаз. Андрей спрашивал себя, почему именно боярыня так запомнилась, ведь и до нее видел он немало женских глаз. Спрашивал и всегда отвечал одно и то же: боярыня запуталась в памяти оттого, что, похвалив за написанные иконы, ласково погладила по голове, и эту нежданную женскую ласку не может Андрей забыть.
Боярыня Ирина – молодая вдовица, она всего на несколько лет старше Андрея, а все же осмелилась на эту ласку. А что, если сделала она это с намерением, чтобы запомнил ее тепло ладони на всю жизнь? Андрей слышал о сладости женских ласк, но людская греховность еще не стреножила его разум, не опаивала его зельем вожделения, однако в эту лесную весну завладела его помыслами с настойчивостью.
Даже старец Паисий, замечая опечаленность ученика от весеннего томления, иной раз повторял слова мудрого человека прошлого: «Как моль вредит одежде и червь – дереву, так печаль – сердцу мужа».
Андрей, слушая поучения старца, думал, что тому теперь легко жить, позабыв про житейские радости. От соловьиного весеннего колдовства учащенно бьется сердце Андрея, податлива его память, не скупится на мысли обо всем, чем жил до монастыря, а все оттого, что он еще не монах, даже не послушник, а просто раб Божий на земле многострадальной Великой Руси. Поют соловьи, помогая Андрею думать о боярыне Ирине, живущей на острове среди озера, именуемого в народе Тайным…
2
Весна оживила людские души. Тревоги сменили надежды.
Великая Русь волей и силой простого народа продолжала протаптывать лапотной поступью новые большаки. В житейском обиходе людское мужество становилось великим, закаляясь в страданиях, ибо через неисчислимые несчастья народ берег бытье государства.
И в XIV веке годы проходили тревожно, окровавленно, в дыму пожаров, в гневных сполохах людского героизма. Все еще прочно гнездилось суровое по смутам время, и никакие молитвы не могли извести, изжить, утихомирить его злобность, избавить государство от моров и нашествий.
Рукотворное государство, обуздывая удельную склочность, привыкало к главенству в нем голоса московского великого князя Дмитрия Ивановича. Народ терпеливо одолевал ухабистые дороги века, привыкший ко всяким напастям, не робел и рук не опускал. Он по заветам предков, сотворителей Руси, поплевывая на ладони, вминал годы в прошлое, вминал немертво, не жалея мужества, пота и крови. Но свои следы об изжитии лихих лет подвигами и поражениями оставлял в свитках летописей и в людской памяти, как зарубины топором на лесинах.
Заслоняясь от врагов доблестью, с помощью могутной власти лесного величия, народ упорно ожесточал свою гневность, накапливая силу для свершения заветного стремления – сорвать с себя путы монголо-татарского ига, освободив гордость Великой Руси от принижения кочевниками. Лес помогал народу беречь отчую землю. Ибо об его сучкастую заколдованность обдирали себе бока проходящие годы, в кои холщовая и парчовая Великая Русь утверждала неодолимую стойкость государства…
3
Над Москвой истемна темна ночь. Темнота такая плотная, что кажется бархатистой от блесток отраженного в ней сияния звезд, а небеса их мерцающими лампадами просто засыпаны…
Майская ночь над Москвой духовита.
1 2 3 4 5 6 7 8
Андрей Рублев
Часть первая
Глава первая
1
Минула майская полуночь.
На голубой шелковистости небес, среди табунов белых облаков, шар луны, налитый расплавленным серебром, светит ярко, пригасив мерцающий блеск звезд.
На несчитаные версты, во все стороны, растянулся лес. Лес глухой, нехоженый, дикий, окрашенный в густую синьку, исчерченный волшебными причудами света и тени. Плотными зазубристыми заплотами, изгибаясь по сугорьям и холмам, стоит лес, по своей бескрайности, по буреломности возможный только на земле Руси.
Река в нем промыла себе дорогу по глухомани и в том месте, где лесные дебри наособицу непроходны, на ее береговом крутолобом обрыве дыбится бревнами стена монастыря-крепости. Второй век живет обитель, начав жизнь по слову Александра Невского, в память победы, одержанной князем над шведами.
Ныне, по строгому наказу митрополита всея Руси Алексия,[1] монахи острым глазом берегут на реке мирную ладность, оттого что по ней не один раз струги литовцев и удельных татей уже пробовали с недобрыми умыслами пробраться в угодья Московской земли, но с Божьей помощью монастырского заслона на реке осилить на смогли.
Лес-молчальник. Под стать ему молчальница и река.
Монастырь и лесная река живут вместе с Русью в незнаемых лесах, мокрых, как шерсть на бобрах. Костоломны в них пути-дороги, и уж совсем едва знатки тайные тропы, на которых под шагами путников в лаптях говорливо похрустывают валежины и шишки на рыжей мертвой хвое.
Окрест монастыря – лешачий лес по обличию, со всякими закутками нечистой силы. Чураясь его, монашеская братия за прошедшие годы так и не удосужилась из-за страха распознать его таинственную заповедность, но все же, осеняя себя крестным знамением, наведывается в него за грибами, ягодами, за горьким диким медом, не углубляясь, однако, в нежить его колдовства.
Спит монастырское гнездо в лунном очаровании майской ночи. Покоят его сон дозоры сторожей на башнях, на настенных гульбищах, они всегда готовы узреть любую неполадность на реке, поднять обитель на ноги голосом сполошного колокола.
Светло, будто не ночь, а только зачин пепельно-голубых сумерек.
От весеннего дыхания природы бревенчатые стены в живом разноцветии мхов и лишайников кажутся пушистыми. Чешуя лемехов на шатрах и куполах церквей, тесовые кровли палат и келий на лунном свету выплескивают серебристые отсветы старого дерева, лесная земля дышит, как от жаркой ласки зачавшая молодица. Могучее дыхание весны дурманит воздух и все живое.
Над воротами, увенчанными башней в три яруса, под козырьком киота – образ Одигитрии Путешественницы, и перед святыней в слюдяном фонаре шевелится огненный лепесток в лампадке.
Возле надвратной башни на монастырском дворе – роща белостволых берез-вековух, а гирлянды их плакучих ветвей нависают над башней и настенными гульбищами, устилая плахи их настила плотными лоскутами сине-черных теней.
На гульбище рядом со своей тенью, прислонившись к срубу башни, замер в раздумье молодой парень в подряснике из грубого холста, окрашенного в настое из осиновой коры.
Он не монах, даже не послушник, он просто двадцатичетырехлетний белокурый, сухопарый, сероглазый раб Божий Андрей Рублев, окрещенный в память мученика за веру Христову Андрея Стратилата.
По слову игумена обрядили его в подрясник, чтобы мирской лопотиной не напоминал монахам обо всем, от чего они во имя служения Богу отгородились монастырскими стенами.
Уже давно кончилось время Андреевой сторожи на гульбище, а он все еще не может оторвать глаз от лесных далей в красочных переливах синевы. Смотрит он, с какой живописностью, недоступной для человечьего разумения, ночное светило с неуловимой нежностью постепенности размывает светом густоту синевы на лесных просторах и как на них, удаленных от власти людского глаза, переливы синевы становятся все бледней и бледней, наконец сливаются с небесной голубизной.
Вот почему Андрей замер на гульбище, стараясь жадно сохранить в памяти увиденные чудеса лунного света, сотворенные на его глазах.
В лесном монастыре Андрей очутился нежданно-негаданно. Не посмел ослушаться воли отца Сергия Радонежского. И случилось все прошлой осенью. До этого парень возле Мурома трудился по найму у торгового человека. Писал образа святых, разукрашивал броскими красками дуги, сани, седла и иную домашнюю утварь.
Хозяин, собравшись в Москву с товаром, захватил себе в помощь и Андрея. Прибыльно продав весь товар, перед возвращением домой заехал в Троицкий монастырь – престарелая матушка хозяина наказала именно у Троицы освятить написанную Андреем икону Благовещения.
В монастыре икона, отличавшаяся от написанных по древним канонам, свежестью красок привлекла внимание тамошних изографов. Была ими показана игумену отцу Сергию.
Убедившись в одаренности юноши, Сергий по своей воле, не спросив согласия Андрея, отправил его на обучение к старцу, иноку лесного монастыря, отцу Паисию, зная, что тому ведомы секреты левкаса,[2] на котором краски обретают вечность, не утрачивая от времени первородной свежести.
Паисий отроком был угнан в татарский полон, затем продан в Константинополь, где за долгие горестные годы разлуки с родиной постиг премудрость византийской иконной живописи. На родную землю Паисий воротился старцем – был выкуплен из неволи митрополитом Алексием во время его первого посещения патриарха.
Выполняя наказ игумена Сергия, Паисий посвящал понятливого усердного ученика во все изначальные каноны живописания святых икон и скоро с удивлением удостоверился, что Андрей хотя и вникал во все указания старца, но, выполняя их, вносил свое разумение в тонкость штрихов, особенно налагаемых вприплеск.
Вздрогнул Андрей, когда над ним прошелестели птичьи крылья, спугнув его мысли. Взглянув на реку, увидел, как в ней полоскались серебринки лунного отражения, как в глубокой воде тонули отражения берегов, и от них она казалась бездонной.
Беспокойно Андрею от обилия лунных красок, все даже и не углядишь, не запомнишь, а ему надо запомнить, чтобы воскрешать их в живописи. Беспокойство Андрея началось, как поднялся на гульбище сторожить покой монастыря. Беспокойство от того, что одолевали мысли о своем недавнем мирском житье, не забытом в монастыре, где возле него живет человечье, безропотное смирение и отрешение от всего житейского ради данного сурового монашеского обета.
На среднем ярусе надвратной башни зашелся в кашле дозорный монах, а углядев на гульбище Андрея, заговорил с ним хриплым голосом:
– Пошто не спишь, человече? Какая докука донимает разум?
– Гляжу на лунные чудеса, в кои леса окрест окрашены.
– Зря глядишь. Верить в них, человече, опасайся. В дневные чудеса верь, станешь меньше о память спотыкаться. Обманный лунный свет, да и не долог. Житьем нашим правит свет и тьма. – Монах закашлял, а потом спросил: – Молви, как отче Паисий житье носит?
– С Божьей помощью на житье не в обиде.
– Слыхал намедни от братии, что старец с бессонницей дружит. А это, человече, в его годы вовсе ни к чему. Ужо повидаю его. А ты ступай сосни до заутрени. Сон и в монастыре надобен. Ступай сосни. Луна скоро гаснуть зачнет.
Дозорный замолчал, вновь надсадно закашлял.
Андрей, совсем не зная, по какой причине, трижды перекрестившись, спустился по скрипучей лестнице с гульбища в монастырский двор, но не пошел в келью, которую делил со старцем Паисием.
Темно в тени древних берез, только кое-где видны пятна лунного света. Не спеша Андрей пошел к лужайке с пасекой, но, выйдя из березовой рощи, оцепенев, остановился, услышав соловьиную трель.
– Чок-чок!
Андрей прислушался. Эта пробная трель посулила радость соловьиной песни, и она, не замедлив, полилась над монастырскими угодьями. Скоро на нее откликнулись соловьи из зарослей по берегам реки. Над лесами звучала птичья симфония. Андрей стоял, приоткрыв рот от удивления, но тут на башне вновь надрывно закашлял дозорный. Андрей, очнувшись, зашагал к пасеке, откуда началась соловьиная песня. Шел к полюбившимся молодым березкам. Их много. Все похожи друг на друга, тоненькие, кудрявые и такие белые-белые, что Андрей даже застыдился на них смотреть, оттого что вдруг показались они ему девушками в светлых сарафанах.
Память мгновенно заставила его вспомнить пригожесть лица боярыни Ирины Хмельной, у которой прошлой весной для киота писал иконы. Сердце Андрея учащенно забилось, кровь прилила в голову, окатив ее жаром, слюна во рту стала горькой.
Слушая соловьев, Андрей дошел до березок, сел под одной и, задумавшись, набрал на лбу морщины. Его тонкие, беспокойные пальцы расстегнули ворот подрясника, и тотчас теплую грудь застудил медный нательный крест на скрученной суровой нитке. Прожитая в монастыре зима убедила Андрея, что напрасно серчал он на монахов Троицкого монастыря, показавших его Благовещение игумену Сергию.
В долгие зимние вечера при зрачке огонька на восковой свече Андрей слушал бывальщины Паисия про былую Русь, про татарский полон, про Константинополь. Уверовав в житейскую мудрость и обширные знания Паисия, искусного живописца, Андрей самозабвенно выполнял любые наказы старца, вдумчиво укладывая в памяти секреты растирания глины при изготовлении краски на яичном белке, на маслах, сваренных с кореньями трав и цветов.
Смешивая краски при написании икон, Андрей прозрачностью и певучестью тонов умилял и удивлял Паисия, не скупившегося на похвалу. Однако Андрей догадывался, что своей сноровкой в живописи он пугал старца. Больше всего Паисия страшило его вольное стремление на иконных ликах писать глаза, переполненные умиротворением. Паисий считал это тяжким грехом и своего неудовольствия не скрывал. Андрей молчаливо выслушивал долгие нравоучения Паисия, но продолжал верить, что в его написании глаз на иконах нет греховности, полагая, что святость христианских мучеников не могла не очищать их взгляды от сурового исступления, порожденного пережитыми мучениями.
Паисий выслушивал доводы упрямого ученика нахмуренно и давал одни и те же советы: молитвами сдерживать стремления, посягающие на незыблемые каноны иконописания по заветным лицевым спискам. Соловьиное пение постепенно увело мысли Андрея от наставлений Паисия к воспоминаниям о боярыне Ирине. Чем больше думает он о ней, тем сильней становится печаль о недавней жизни за пределами монастыря.
Молодость Андреевой души тревожит голос плоти, недаром с весенней поры все неотвязней думы о боярыне. С ледохода стала она оживать перед его очами, вспоминались и ее походка, и певучесть голоса, и улыбчивость лучистых глаз. Андрей спрашивал себя, почему именно боярыня так запомнилась, ведь и до нее видел он немало женских глаз. Спрашивал и всегда отвечал одно и то же: боярыня запуталась в памяти оттого, что, похвалив за написанные иконы, ласково погладила по голове, и эту нежданную женскую ласку не может Андрей забыть.
Боярыня Ирина – молодая вдовица, она всего на несколько лет старше Андрея, а все же осмелилась на эту ласку. А что, если сделала она это с намерением, чтобы запомнил ее тепло ладони на всю жизнь? Андрей слышал о сладости женских ласк, но людская греховность еще не стреножила его разум, не опаивала его зельем вожделения, однако в эту лесную весну завладела его помыслами с настойчивостью.
Даже старец Паисий, замечая опечаленность ученика от весеннего томления, иной раз повторял слова мудрого человека прошлого: «Как моль вредит одежде и червь – дереву, так печаль – сердцу мужа».
Андрей, слушая поучения старца, думал, что тому теперь легко жить, позабыв про житейские радости. От соловьиного весеннего колдовства учащенно бьется сердце Андрея, податлива его память, не скупится на мысли обо всем, чем жил до монастыря, а все оттого, что он еще не монах, даже не послушник, а просто раб Божий на земле многострадальной Великой Руси. Поют соловьи, помогая Андрею думать о боярыне Ирине, живущей на острове среди озера, именуемого в народе Тайным…
2
Весна оживила людские души. Тревоги сменили надежды.
Великая Русь волей и силой простого народа продолжала протаптывать лапотной поступью новые большаки. В житейском обиходе людское мужество становилось великим, закаляясь в страданиях, ибо через неисчислимые несчастья народ берег бытье государства.
И в XIV веке годы проходили тревожно, окровавленно, в дыму пожаров, в гневных сполохах людского героизма. Все еще прочно гнездилось суровое по смутам время, и никакие молитвы не могли извести, изжить, утихомирить его злобность, избавить государство от моров и нашествий.
Рукотворное государство, обуздывая удельную склочность, привыкало к главенству в нем голоса московского великого князя Дмитрия Ивановича. Народ терпеливо одолевал ухабистые дороги века, привыкший ко всяким напастям, не робел и рук не опускал. Он по заветам предков, сотворителей Руси, поплевывая на ладони, вминал годы в прошлое, вминал немертво, не жалея мужества, пота и крови. Но свои следы об изжитии лихих лет подвигами и поражениями оставлял в свитках летописей и в людской памяти, как зарубины топором на лесинах.
Заслоняясь от врагов доблестью, с помощью могутной власти лесного величия, народ упорно ожесточал свою гневность, накапливая силу для свершения заветного стремления – сорвать с себя путы монголо-татарского ига, освободив гордость Великой Руси от принижения кочевниками. Лес помогал народу беречь отчую землю. Ибо об его сучкастую заколдованность обдирали себе бока проходящие годы, в кои холщовая и парчовая Великая Русь утверждала неодолимую стойкость государства…
3
Над Москвой истемна темна ночь. Темнота такая плотная, что кажется бархатистой от блесток отраженного в ней сияния звезд, а небеса их мерцающими лампадами просто засыпаны…
Майская ночь над Москвой духовита.
1 2 3 4 5 6 7 8