https://wodolei.ru/catalog/mebel/modules/dreja-gamma-56-174792-item/
Это настораживало и наводило на определенные размышления…
Не то чтобы Монгол очень уж сильно испугался, но по спине все ж таки побежал неприятный холодок. Нет, не страха, скорее недоумения. Творившееся здесь явно выходило за рамки обыденности, если вообще можно назвать обыденностью ночь, проведенную в компании покойников. Зубарев без чувств валялся под столом, Франкенштейн разлегся перед дверью и не подавал признаков жизни, а вот та, которой признаки эти не нужны по определению, сверлила Монгола своими инфернальными глазюками…
– Ты кто? – Вдруг проснувшийся в нем дипломат решил попробовать урегулировать конфликт миром. – Ну, что молчишь, красавица?.. – А вот трус, о существовании которого он даже не подозревал, решительно подталкивал вновь ставшее непослушным тело поближе к выходу.
– Где я? – Девица оказалась не из простых, на вопрос предпочла ответить вопросом, потом оттолкнулась от стены и с тихим стоном шагнула к Монголу…
Оказалось, что он многого о себе не знает. Например, того, что орать он умеет очень громко. И ладно бы как-то по-мужски, нецензурно бранясь, – было бы не так обидно. Но он не чертыхался и не матерился. Когда в его объятиях очутилось полуголое и, кажется, совершенно мертвое девичье тело, он впал в глубокое детство. По подземному коридору, многократно усиливаясь и отражаясь от кафельных стен, прокатилось его истошное «Мама!»
Слово это, целительное и волшебное, сродни восточным мантрам, не позволило Монголу вслед за собутыльниками грохнуться в обморок и даже вернуло способность соображать. Девица, которую он крепко, до судорог в бицепсах, сжимал в объятиях, на поверку оказалась не такой уж и мертвой. Под тонкой тканью платья отчетливо чувствовалось биение сердца. И кожа была хоть и холодной, но не ледяной, и пахло от нее не формалином, а чем-то горьковато-вкусным, и волосы, на ощупь мягкие, точно лебяжий пух, щетинились липкими колючками лишь на самой макушке, где из рассеченной кожи медленно сочилась ярко-красная кровь. Именно кровь, а не кетчуп – тут уж никаких сомнений. Из всего увиденного вывода напрашивалось сразу два. Во-первых, девочка не подставная актриса, а во-вторых, она ранена и нуждается в помощи.
В том, что помощь неожиданной гостье необходима незамедлительно, Монгол не сомневался ни секунды. Достаточно было глянуть на бледное личико с кровоподтеком у виска и ощутить тяжесть вдруг обмякшего девичьего тела, как мозг начал работать с быстротой сверхскоростного компьютера. Девочка оказалась в морге явно по ошибке: то ли врач, осматривавший ее, был пьян, то ли она в тот момент не подавала никаких признаков жизни. Всякое ж случается: может, у нее кома глубокая была или клиническая смерть. Неважно, главное, что девочка жива.
На кушетке, обтянутой черным дерматином, тонкое тельце смотрелось еще более жутко, чем на каталке, и производило впечатление неживого. Чтобы убедиться в обратном, Монголу пришлось прижаться ухом к наполовину обнаженной груди и долго вслушиваться. Полной уверенности в том, что барышня все еще жива, не было: то ли это ее сердце бьется, то ли пульс у него в ушах. Ладно, кому положено, тот разберется. В «Скорую» пришлось звонить аж три раза. Диспетчер – по голосу древняя бабулька – никак не желала принимать вызов, ругалась плохими словами, обещая натравить на «телефонного террориста» милицию. Монгол, как правило, сдержанный и рассудительный, был вынужден на бабульку-диспетчера наорать и пригрозить судебными разбирательствами за неоказание медицинской помощи и оставление пострадавшего в беде. Угрозы возымели действие, потому что после его контраргументов бабулька с кем-то пошепталась и велела ждать бригаду.
Чтобы скрасить ожидание, Монгол решил заняться товарищами. Зубарев приходить в чувство отказывался: жалобно постанывал, закрывал голову руками и по-детски сучил ногами. Из того, что на раздражители друг все ж таки реагирует, Монгол сделал вывод, что тот уже в сознании и жизни его ничто не угрожает. Осталось разобраться с Франкенштейном.
Франкенштейн его приятно удивил. Парень не стал уходить в несознанку и истерить: после того как Монгол, за неимением других средств реанимации, надавал ему по мордасам, Франкенштейн потряс рыжей башкой, похлопал ресницами и довольно внимательно выслушал рассказ об ожившей покойнице. Даже рискнул подойти к лежащей на кушетке девчонке, осмотреть рану на голове, пощупать пульс, проверить зрачки. Наверное, он не зря учился в мединституте, потому что признаки жизни определил безошибочно, обвел каморку сосредоточенным взглядом, метнулся к шкафу, извлек на свет божий старое шерстяное одеяло, до самого подбородка укрыл им девчонку и только потом сказал:
– Ты бы это… вышел на улицу, встретил гостей. Еще подумают, что мы их разводим, и уедут. А тут такое дело… – Он взъерошил и без того дыбом стоящие волосы и бросил тревожный взгляд на тело под одеялом. – Ей, наверное, в больницу побыстрее надо. Еще не хватало, чтобы она во второй раз окочурилась. Ой, что будет! – Франкенштейн, присев на край кушетки, застонал.
Монгол сочувственно покивал. Скорее всего, ждут парня неприятности. Распитие спиртного в рабочее время в компании сомнительных типов – конечно, не преступление, но халатность, тянущая на строгий выговор. Заведение-то не простое, тут же не обычный морг, а судебный, здешние клиенты, наверное, как-то по-особенному регистрируются. А с другой стороны, если бы не безалаберность санитара, девочка могла умереть по-настоящему. Так что, с чисто человеческой точки зрения, – это самый настоящий гражданский подвиг.
Додумывал свою оптимистичную мысль Монгол, уже стоя на крылечке, щурясь от света фар подъезжающей «Скорой». Помимо врача, престарелого дядьки с помятым лицом и мешками под глазами, бригада была укомплектована девочкой-медсестрой и внушительного вида санитаром. Да и водитель производил впечатление мужика нехилого и привыкшего ко всякого рода неожиданностям. Наверное, эскулапы решили подстраховаться на случай, если вызвавший их гражданин окажется психом и станет вести себя неадекватно. Монгол неадекватным не был, поэтому, вежливо поздоровавшись, гостеприимно распахнул двери морга и уже на ходу принялся излагать суть дела. Потом инициативу перехватил Франкенштейн, и Монгол счел за благо остаться в тени.
Осмотр не занял много времени. Пока врач шарил по груди пострадавшей фонендоскопом, медсестра измерила давление, неопределенно покачала головой и, выслушав инструкции шефа, принялась набирать в шприц какое-то лекарство. Санитар и водитель безучастными статуями стояли у двери и выглядели так, точно им по пять раз за смену приходится выезжать на вызовы в морг. Даже тихо поскуливающий под столом Зубарев не привлек их внимания. Чувствовалось, что ребята в жизни своей видели вещи и пострашнее. Они оживились, лишь когда по распоряжению врача принялись перекладывать девочку с кушетки на носилки. При этом одеяло сползло на пол, да так и осталось там лежать.
Красное платье когда-то, наверное, было дорогим и роскошным, но сейчас, порванное, измятое и окровавленное, выглядело ужасно. Оно-то понятно, ко всему привыкшим медикам видеть полуобнаженное тело не впервой, а каково самому телу? Повинуясь минутному порыву, Монгол стащил с себя пиджак, как смог, прикрыл голые девчонкины ноги. Вот теперь как-то цивилизованнее…
О том, что в кармане пиджака остались документы и мобильник, он вспомнил, только когда вой сирены вспорол хрупкую рассветную тишину…
* * *
Сначала не было ничего: ни страха, ни отвращения, ни боли. Смерть, если ничто – это смерть, оказалась не ласковой, но милосердной. А потом что-то изменилось. В благословенную пустоту ворвался звук. Барабаны, большие и маленькие, бубны, трещотки и колючим речитативом мужской голос: «Нарекаю тебя Лией…»
Лия – знакомое слово, и музыка знакомая, и даже мужской голос что-то будит в сознании, куда-то не то тянет, не то сталкивает.
От голоса больно. В голове мириады ярких вспышек, перед глазами кровавый туман, пальцы сводит судорогой. Сопротивляться голосу нет сил, все они уходят на борьбу со вспышками, туманом и судорогами. Силы заканчиваются, начинается падение…
Вслед за болью приходит холод. Это еще страшнее. Ей так страшно, что хочется кричать. Лицо оплетает звенящая паутина, тело корчится под ледяным панцирем. Если у смерти такие слуги, как боль и холод, то она не милосердна…
Губы трескаются в тщетной попытке родить крик. Если удастся закричать, то холод уйдет…
Мужской голос удаляется, забирает с собой гулкую барабанную дробь, на аркане тянет сопротивляющийся туман. Туман не хочет уходить, он живой и голодный. Надо прогнать его, выжать из себя остатки стылости.
Ресницам тяжело, иней давит, не позволяет глазам открыться. Но если очень сильно захотеть…
Она хочет. Смерть жестока, но, кажется, у нее есть альтернатива. Только бы вспомнить, как эту альтернативу зовут.
Пробуждение? Жизнь?
Жизнь! Холод и боль – не чьи-то злые слуги, это ощущения.
Иней на ресницах тает, стекает по щекам холодными ручейками. На счет три можно открывать глаза.
Раз…
Два…
Три…
Свет белый, дрожащий – электрический. Телу больно, потому что оно поломано и брошено на холодный бетонный пол.
Сначала была земля, вязкая, тяжелыми черными комьями налипающая на каблуки туфель, кусты одичавшей малины, сбившееся дыхание и низко-низко висящая любопытная луна, а еще голос: «А девка-то, кажись, окочурилась…»
Она не окочурилась! Она немного поломалась, ей холодно и больно, но она жива! И Лия – не просто знакомое слово, Лия – ее имя. Вот она – реальность, за которую нужно держаться, а все остальное неважно…
Подняться получается не с первой и даже не со второй попытки, а когда наконец удается, она уже плохо понимает, зачем ей это нужно. Стены бесконечно длинного коридора наплывают и раскачиваются, свет то меркнет, то вспыхивает с новой силой, а пол вдруг делается зыбким, как земля на пустыре. Единственная путеводная нить – мужские голоса: один высокий и громкий, второй приглушенный, едва слышный. Голоса – это хорошо, можно закрыть слезящиеся от мигающего света глаза и идти на ощупь, по стене.
Голоса все громче, а стена заканчивается. Под рукой вместо холодного кафеля что-то теплое и деревянное – дверь. Ладонь ложится на дверную ручку, все, теперь можно открыть глаза.
Почему-то здесь темно. А может, она ослепла? Стоит, смотрит прямо перед собой, прислушивается к голосам и ничего не видит. Действительность не желает ее принимать, безжалостно выталкивает в незнакомый слепой мир.
В этом мире очень холодно. Холод шершавым языком облизывает лодыжки, карабкается все выше, заставляет зубы выбивать барабанную дробь.
– Помогите. – Может быть, голоса, единственные обитатели слепого мира, смилостивятся, если их очень попросить…
– Изыди, нечистая!
Не смилостивились…
– Ты кто? Ну, что молчишь, красавица? – Это уже другой голос. Он что-то спрашивает, и он добрый, с ним можно поговорить…
– Где я? – Ее зовут Лия, и у слепого мира должно быть имя. Надо только сделать шаг навстречу доброму голосу, дать понять, что она самая обычная, только немного поломанная…
Это только кажется, что сделать всего лишь шаг просто. Непросто. Ноги не слушаются, в голове шумит. Одна надежда на руки. Если вытянуть их вперед, если попытаться нашарить в темноте голос…
Под ладонями что-то мягкое. Вцепиться и не выпускать, попытаться объяснить…
– Мама! – Мягкое вдруг становится твердым, сжимает руки железными браслетами, дышит горячо и часто – боится, но не отпускает.
Из темноты выплывает лицо: бритый череп, широкие скулы, серые глаза, ямочка на подбородке, щетина. Лицо незнакомое, некрасивое, настороженное, но ей неожиданно хочется заплакать от радости. А потом все исчезает, плавится, перемешивается, рушится в пустоту…
– …Эх, досталось же девке, – голос, скрипучий, незнакомый, жужжит где-то совсем близко, мешает. – Это ж надо сколько натерпелась, жуть!
Открывать глаза не хотелось, но Лия себя заставила – интересно же, о какой такой жути речь и кто ее пережил. Лучше бы она этого не делала. Яркий свет, резанув по сетчатке, заставил зажмуриться и застонать.
– Никак очухалась? – все тот же надоедливый голос, только теперь еще ближе. – Ну и слава богу, а то Иван Кузьмич волноваться начал, что ты все никак в сознание не придешь. Почитай, целые сутки тут лежишь истуканкой.
Истуканкой… Слово какое-то смешное. И кто здесь истуканка? Может, снова рискнуть открыть глаза?
Свет больше не был похож на острый нож. Ярко, но вполне терпимо. Вот если бы еще голова не кружилась.
– Как зовут-то тебя? – Из сияющей белизны выплыло женское лицо. Глубокие морщины, тонкие губы, из-под низко надвинутой косынки хитро поблескивают глаза. Лицо старое, а глаза молодые, девчоночьи. – Как зовут, спрашиваю. Говорить можешь?
– Могу. – Во рту сухо, и слова из-за этого даются тяжело. – Мне бы воды.
– Воды? Так вот она, вода-то. – Рука с деформированными артритом суставами и россыпью пигментных пятен на коже протянула что-то непонятное, с носиком, как у заварочного чайника.
– Что это?
– Ишь, какая любопытная! Не успела в себя прийти, а уже вопросы задает. Поильник, что ж еще?
Поильник – это такая штука, из которой поят маленьких деток и тяжелобольных людей. Она не детка. Она взрослая, самостоятельная, вот-вот диссертацию допишет. А что ж тогда голова так кружится? И слабость непонятная…
Теплая вода – а хотелось ледяной – полилась в горло, тонкой струйкой стекла по подбородку за шиворот желто-серой ночной сорочки. Сорочек она отродясь не носила, да еще такого жуткого фасона и с жирной черной печатью на самом видном месте. Ну-ка, что там на печати?
– Куда?! – На руку, уже готовую потянуться к вороту сорочки, легла сухонькая ладошка. – Сейчас вену себе пропорешь! Что ж ты за егоза такая?
1 2 3 4 5 6
Не то чтобы Монгол очень уж сильно испугался, но по спине все ж таки побежал неприятный холодок. Нет, не страха, скорее недоумения. Творившееся здесь явно выходило за рамки обыденности, если вообще можно назвать обыденностью ночь, проведенную в компании покойников. Зубарев без чувств валялся под столом, Франкенштейн разлегся перед дверью и не подавал признаков жизни, а вот та, которой признаки эти не нужны по определению, сверлила Монгола своими инфернальными глазюками…
– Ты кто? – Вдруг проснувшийся в нем дипломат решил попробовать урегулировать конфликт миром. – Ну, что молчишь, красавица?.. – А вот трус, о существовании которого он даже не подозревал, решительно подталкивал вновь ставшее непослушным тело поближе к выходу.
– Где я? – Девица оказалась не из простых, на вопрос предпочла ответить вопросом, потом оттолкнулась от стены и с тихим стоном шагнула к Монголу…
Оказалось, что он многого о себе не знает. Например, того, что орать он умеет очень громко. И ладно бы как-то по-мужски, нецензурно бранясь, – было бы не так обидно. Но он не чертыхался и не матерился. Когда в его объятиях очутилось полуголое и, кажется, совершенно мертвое девичье тело, он впал в глубокое детство. По подземному коридору, многократно усиливаясь и отражаясь от кафельных стен, прокатилось его истошное «Мама!»
Слово это, целительное и волшебное, сродни восточным мантрам, не позволило Монголу вслед за собутыльниками грохнуться в обморок и даже вернуло способность соображать. Девица, которую он крепко, до судорог в бицепсах, сжимал в объятиях, на поверку оказалась не такой уж и мертвой. Под тонкой тканью платья отчетливо чувствовалось биение сердца. И кожа была хоть и холодной, но не ледяной, и пахло от нее не формалином, а чем-то горьковато-вкусным, и волосы, на ощупь мягкие, точно лебяжий пух, щетинились липкими колючками лишь на самой макушке, где из рассеченной кожи медленно сочилась ярко-красная кровь. Именно кровь, а не кетчуп – тут уж никаких сомнений. Из всего увиденного вывода напрашивалось сразу два. Во-первых, девочка не подставная актриса, а во-вторых, она ранена и нуждается в помощи.
В том, что помощь неожиданной гостье необходима незамедлительно, Монгол не сомневался ни секунды. Достаточно было глянуть на бледное личико с кровоподтеком у виска и ощутить тяжесть вдруг обмякшего девичьего тела, как мозг начал работать с быстротой сверхскоростного компьютера. Девочка оказалась в морге явно по ошибке: то ли врач, осматривавший ее, был пьян, то ли она в тот момент не подавала никаких признаков жизни. Всякое ж случается: может, у нее кома глубокая была или клиническая смерть. Неважно, главное, что девочка жива.
На кушетке, обтянутой черным дерматином, тонкое тельце смотрелось еще более жутко, чем на каталке, и производило впечатление неживого. Чтобы убедиться в обратном, Монголу пришлось прижаться ухом к наполовину обнаженной груди и долго вслушиваться. Полной уверенности в том, что барышня все еще жива, не было: то ли это ее сердце бьется, то ли пульс у него в ушах. Ладно, кому положено, тот разберется. В «Скорую» пришлось звонить аж три раза. Диспетчер – по голосу древняя бабулька – никак не желала принимать вызов, ругалась плохими словами, обещая натравить на «телефонного террориста» милицию. Монгол, как правило, сдержанный и рассудительный, был вынужден на бабульку-диспетчера наорать и пригрозить судебными разбирательствами за неоказание медицинской помощи и оставление пострадавшего в беде. Угрозы возымели действие, потому что после его контраргументов бабулька с кем-то пошепталась и велела ждать бригаду.
Чтобы скрасить ожидание, Монгол решил заняться товарищами. Зубарев приходить в чувство отказывался: жалобно постанывал, закрывал голову руками и по-детски сучил ногами. Из того, что на раздражители друг все ж таки реагирует, Монгол сделал вывод, что тот уже в сознании и жизни его ничто не угрожает. Осталось разобраться с Франкенштейном.
Франкенштейн его приятно удивил. Парень не стал уходить в несознанку и истерить: после того как Монгол, за неимением других средств реанимации, надавал ему по мордасам, Франкенштейн потряс рыжей башкой, похлопал ресницами и довольно внимательно выслушал рассказ об ожившей покойнице. Даже рискнул подойти к лежащей на кушетке девчонке, осмотреть рану на голове, пощупать пульс, проверить зрачки. Наверное, он не зря учился в мединституте, потому что признаки жизни определил безошибочно, обвел каморку сосредоточенным взглядом, метнулся к шкафу, извлек на свет божий старое шерстяное одеяло, до самого подбородка укрыл им девчонку и только потом сказал:
– Ты бы это… вышел на улицу, встретил гостей. Еще подумают, что мы их разводим, и уедут. А тут такое дело… – Он взъерошил и без того дыбом стоящие волосы и бросил тревожный взгляд на тело под одеялом. – Ей, наверное, в больницу побыстрее надо. Еще не хватало, чтобы она во второй раз окочурилась. Ой, что будет! – Франкенштейн, присев на край кушетки, застонал.
Монгол сочувственно покивал. Скорее всего, ждут парня неприятности. Распитие спиртного в рабочее время в компании сомнительных типов – конечно, не преступление, но халатность, тянущая на строгий выговор. Заведение-то не простое, тут же не обычный морг, а судебный, здешние клиенты, наверное, как-то по-особенному регистрируются. А с другой стороны, если бы не безалаберность санитара, девочка могла умереть по-настоящему. Так что, с чисто человеческой точки зрения, – это самый настоящий гражданский подвиг.
Додумывал свою оптимистичную мысль Монгол, уже стоя на крылечке, щурясь от света фар подъезжающей «Скорой». Помимо врача, престарелого дядьки с помятым лицом и мешками под глазами, бригада была укомплектована девочкой-медсестрой и внушительного вида санитаром. Да и водитель производил впечатление мужика нехилого и привыкшего ко всякого рода неожиданностям. Наверное, эскулапы решили подстраховаться на случай, если вызвавший их гражданин окажется психом и станет вести себя неадекватно. Монгол неадекватным не был, поэтому, вежливо поздоровавшись, гостеприимно распахнул двери морга и уже на ходу принялся излагать суть дела. Потом инициативу перехватил Франкенштейн, и Монгол счел за благо остаться в тени.
Осмотр не занял много времени. Пока врач шарил по груди пострадавшей фонендоскопом, медсестра измерила давление, неопределенно покачала головой и, выслушав инструкции шефа, принялась набирать в шприц какое-то лекарство. Санитар и водитель безучастными статуями стояли у двери и выглядели так, точно им по пять раз за смену приходится выезжать на вызовы в морг. Даже тихо поскуливающий под столом Зубарев не привлек их внимания. Чувствовалось, что ребята в жизни своей видели вещи и пострашнее. Они оживились, лишь когда по распоряжению врача принялись перекладывать девочку с кушетки на носилки. При этом одеяло сползло на пол, да так и осталось там лежать.
Красное платье когда-то, наверное, было дорогим и роскошным, но сейчас, порванное, измятое и окровавленное, выглядело ужасно. Оно-то понятно, ко всему привыкшим медикам видеть полуобнаженное тело не впервой, а каково самому телу? Повинуясь минутному порыву, Монгол стащил с себя пиджак, как смог, прикрыл голые девчонкины ноги. Вот теперь как-то цивилизованнее…
О том, что в кармане пиджака остались документы и мобильник, он вспомнил, только когда вой сирены вспорол хрупкую рассветную тишину…
* * *
Сначала не было ничего: ни страха, ни отвращения, ни боли. Смерть, если ничто – это смерть, оказалась не ласковой, но милосердной. А потом что-то изменилось. В благословенную пустоту ворвался звук. Барабаны, большие и маленькие, бубны, трещотки и колючим речитативом мужской голос: «Нарекаю тебя Лией…»
Лия – знакомое слово, и музыка знакомая, и даже мужской голос что-то будит в сознании, куда-то не то тянет, не то сталкивает.
От голоса больно. В голове мириады ярких вспышек, перед глазами кровавый туман, пальцы сводит судорогой. Сопротивляться голосу нет сил, все они уходят на борьбу со вспышками, туманом и судорогами. Силы заканчиваются, начинается падение…
Вслед за болью приходит холод. Это еще страшнее. Ей так страшно, что хочется кричать. Лицо оплетает звенящая паутина, тело корчится под ледяным панцирем. Если у смерти такие слуги, как боль и холод, то она не милосердна…
Губы трескаются в тщетной попытке родить крик. Если удастся закричать, то холод уйдет…
Мужской голос удаляется, забирает с собой гулкую барабанную дробь, на аркане тянет сопротивляющийся туман. Туман не хочет уходить, он живой и голодный. Надо прогнать его, выжать из себя остатки стылости.
Ресницам тяжело, иней давит, не позволяет глазам открыться. Но если очень сильно захотеть…
Она хочет. Смерть жестока, но, кажется, у нее есть альтернатива. Только бы вспомнить, как эту альтернативу зовут.
Пробуждение? Жизнь?
Жизнь! Холод и боль – не чьи-то злые слуги, это ощущения.
Иней на ресницах тает, стекает по щекам холодными ручейками. На счет три можно открывать глаза.
Раз…
Два…
Три…
Свет белый, дрожащий – электрический. Телу больно, потому что оно поломано и брошено на холодный бетонный пол.
Сначала была земля, вязкая, тяжелыми черными комьями налипающая на каблуки туфель, кусты одичавшей малины, сбившееся дыхание и низко-низко висящая любопытная луна, а еще голос: «А девка-то, кажись, окочурилась…»
Она не окочурилась! Она немного поломалась, ей холодно и больно, но она жива! И Лия – не просто знакомое слово, Лия – ее имя. Вот она – реальность, за которую нужно держаться, а все остальное неважно…
Подняться получается не с первой и даже не со второй попытки, а когда наконец удается, она уже плохо понимает, зачем ей это нужно. Стены бесконечно длинного коридора наплывают и раскачиваются, свет то меркнет, то вспыхивает с новой силой, а пол вдруг делается зыбким, как земля на пустыре. Единственная путеводная нить – мужские голоса: один высокий и громкий, второй приглушенный, едва слышный. Голоса – это хорошо, можно закрыть слезящиеся от мигающего света глаза и идти на ощупь, по стене.
Голоса все громче, а стена заканчивается. Под рукой вместо холодного кафеля что-то теплое и деревянное – дверь. Ладонь ложится на дверную ручку, все, теперь можно открыть глаза.
Почему-то здесь темно. А может, она ослепла? Стоит, смотрит прямо перед собой, прислушивается к голосам и ничего не видит. Действительность не желает ее принимать, безжалостно выталкивает в незнакомый слепой мир.
В этом мире очень холодно. Холод шершавым языком облизывает лодыжки, карабкается все выше, заставляет зубы выбивать барабанную дробь.
– Помогите. – Может быть, голоса, единственные обитатели слепого мира, смилостивятся, если их очень попросить…
– Изыди, нечистая!
Не смилостивились…
– Ты кто? Ну, что молчишь, красавица? – Это уже другой голос. Он что-то спрашивает, и он добрый, с ним можно поговорить…
– Где я? – Ее зовут Лия, и у слепого мира должно быть имя. Надо только сделать шаг навстречу доброму голосу, дать понять, что она самая обычная, только немного поломанная…
Это только кажется, что сделать всего лишь шаг просто. Непросто. Ноги не слушаются, в голове шумит. Одна надежда на руки. Если вытянуть их вперед, если попытаться нашарить в темноте голос…
Под ладонями что-то мягкое. Вцепиться и не выпускать, попытаться объяснить…
– Мама! – Мягкое вдруг становится твердым, сжимает руки железными браслетами, дышит горячо и часто – боится, но не отпускает.
Из темноты выплывает лицо: бритый череп, широкие скулы, серые глаза, ямочка на подбородке, щетина. Лицо незнакомое, некрасивое, настороженное, но ей неожиданно хочется заплакать от радости. А потом все исчезает, плавится, перемешивается, рушится в пустоту…
– …Эх, досталось же девке, – голос, скрипучий, незнакомый, жужжит где-то совсем близко, мешает. – Это ж надо сколько натерпелась, жуть!
Открывать глаза не хотелось, но Лия себя заставила – интересно же, о какой такой жути речь и кто ее пережил. Лучше бы она этого не делала. Яркий свет, резанув по сетчатке, заставил зажмуриться и застонать.
– Никак очухалась? – все тот же надоедливый голос, только теперь еще ближе. – Ну и слава богу, а то Иван Кузьмич волноваться начал, что ты все никак в сознание не придешь. Почитай, целые сутки тут лежишь истуканкой.
Истуканкой… Слово какое-то смешное. И кто здесь истуканка? Может, снова рискнуть открыть глаза?
Свет больше не был похож на острый нож. Ярко, но вполне терпимо. Вот если бы еще голова не кружилась.
– Как зовут-то тебя? – Из сияющей белизны выплыло женское лицо. Глубокие морщины, тонкие губы, из-под низко надвинутой косынки хитро поблескивают глаза. Лицо старое, а глаза молодые, девчоночьи. – Как зовут, спрашиваю. Говорить можешь?
– Могу. – Во рту сухо, и слова из-за этого даются тяжело. – Мне бы воды.
– Воды? Так вот она, вода-то. – Рука с деформированными артритом суставами и россыпью пигментных пятен на коже протянула что-то непонятное, с носиком, как у заварочного чайника.
– Что это?
– Ишь, какая любопытная! Не успела в себя прийти, а уже вопросы задает. Поильник, что ж еще?
Поильник – это такая штука, из которой поят маленьких деток и тяжелобольных людей. Она не детка. Она взрослая, самостоятельная, вот-вот диссертацию допишет. А что ж тогда голова так кружится? И слабость непонятная…
Теплая вода – а хотелось ледяной – полилась в горло, тонкой струйкой стекла по подбородку за шиворот желто-серой ночной сорочки. Сорочек она отродясь не носила, да еще такого жуткого фасона и с жирной черной печатью на самом видном месте. Ну-ка, что там на печати?
– Куда?! – На руку, уже готовую потянуться к вороту сорочки, легла сухонькая ладошка. – Сейчас вену себе пропорешь! Что ж ты за егоза такая?
1 2 3 4 5 6