https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/
.. В любом международном конфликте отец всегда становился на сторону противника, потому что тот был или слабее, и тогда этого требовало великодушие, или сильнее, и тогда этого требовала целесообразность. Если противник был более цивилизован, нам следовало у него учиться; если менее - мы должны были уважать чужую культуру: из спектра равно справедливых критериев отец всегда выбирал тот, который работал против России. И беспрерывно сочувствовал, сострадал, соболезновал русскому народу, стараясь разгрузить его от всего, что было способно его объединить и воодушевить. Для его же собственной пользы надо было освободить русский народ от всяких опасных иллюзий - и прежде всего от завышенного мнения о самом себе: отец с такой скрупулезностью и простодушием собирал все скверное о русском народе, что в конце концов я начал на полном серьезе подозревать, что евреи действительно враги России, - это я, который всегда брезговал любыми обобщениями: "русские", "евреи", - как будто они действуют по единой программе!
Нет, я вовсе не такой безумный обожатель русского народа, как когда-то надо мной похмыкивал Мишка, да и чем больше я что-то люблю, с тем большей готовностью я приму и любую правду о нем. Но - всю правду. А когда открыто, да еще и безмятежно подтасовывают в одну сторону - вот от безмятежности-то я скорее всего когда-нибудь и сдохну во время одного из визитов любящего сына к престарелым добрым родителям. И не за Россию я погибну - на амбразуру бы я за нее не бросился, - а всего лишь за точность. Даже казенный суд для распоследнего негодяя требует адвоката, а мой отец с полной безмятежностью объединяет в своей персоне только прокурора и судью. А потому в его присутствии я уже целые десятилетия не могу свободно дышать. Ибо каждую минуту либо слышу ложь, либо готовлюсь ее услышать.
Катька, которая патриотка не мне чета, но и не дура иметь серьезные претензии к тем, кого любит, норовит изобразить отцовскую неуязвимость слабостью (а слабому прощается все): "Наш милый дедуля - он же всех здесь боится!" - фрейдовская проговорка "здесь" выдает, что и по ее глубинному мнению сам он откуда-то не отсюда. Но - у Катьки с отцом любовь с первого взгляда: на фоне маминой усиленной любезности он сразу погрузил Катьку с ее позорным "циститом новобрачных" в теплое облако "успокойся, все хорошо". И вдруг спросил наедине, как-то очень по-доброму: "Ты, наверно, поплакать любишь?" В тот приезд Катька от ужаса непрерывно "светски болтала". "Катя у нас любит поговорить", - с улыбкой сообщила мама кому-то из знакомых. До сих пор дивлюсь его проницательности... Когда по телевизору начинается передача про войну, Катька сразу гонит меня прочь: "Иди, иди со своими жидовскими шуточками, дай поплакать как следует". И потом, изо всех сил жмуря зареванные глаза, словно опасаясь, что они выскочат, удовлетворенно сморкается распухшим носом и показывает мне большой палец: "Во наплакалась!"
"Какая Катя хорошая!" - тоже со слезами в голосе мечтательно восклицает отец, и я не могу не поддеть: "Простая русская женщина". Но не мозгляку интеллектуалу прошибить защитный саркофаг героя-одиночки, вступившего в борьбу с великой империей: он просто не слышит. Вот как с нами надо! У меня немедленно разбаливается голова, резко ощетинивается ежик, всегда таящийся под левым виском, наливается ломота под левой ключицей; для меня приемлемы двадцать вариантов ответа - от "я ничего плохого про русских и не говорил" до "и среди русских бывают исключения". Но просто игнорировать доводы оппонента... Любого другого я бы спокойно ампутировал и сохранил презрительный мир в своем сердце. Но уничтожить родного отца...
Иногда я возвращаюсь с визитов к родителям настолько больным, что Катька каждый раз накачивает меня спасительным состраданием к моему палачу: "Представляешь, каково ему жить, если он всех боится! Он же только евреев не боится - про них он точно знает: дурак, хам, прохвост - но чего-то все-таки не сделает. А русские способны на все. Понимаешь - без всякой причины!"
Это да. Как-то ленинградский коллега передал отцу автореферат "О снижении расхода жидкости в трехвентильных флотационных респирациях" через слесарюгу-соседа, буркавшего приветствие в сторону не то от невоспитанности, не то, наоборот, от застенчивости. А слесарюга после этого клятвенно ото всего отрекся, и даже его мать-старушка подтвердила, что "цельный день к ним никто не звонил". Все единодушно решили, что произошло какое-то недоразумение, и только один отец не сомневался, что брошюру сосед зажилил. "Да зачем ему трехвентильные респирации?.." - "Ну негодяй", - пожимал плечами отец. "Ну а мать-старушка?" - "Запугал". Отец не понимал, чего здесь можно не понять. Негодяем он считал соседа из-за того, что частенько встречал его под мухой и неоднократно через стенку слышал, как тот орет на мать.
Потом автореферат нашелся - коллега перепутал этаж. И что ж отец? А ничего. "Не присвоил, так мог присвоить?" Нет, просто ничего этого не было: от неприятных излучений реальности отец заклепал свой М-мир трехметровой свинцовой заглушкой. Так что и это-то мы узнали совершенно случайно - что каждого, кто выпивает и орет на мать, он считает негодяем, способным сделать пакость без всякой выгоды для себя. Я даже и не знаю, с каких пор он воспринимает людей, среди которых живет, как сумасшедших настолько опасных, что свое мнение о них надо скрывать даже от самого себя, а то они, чего доброго, и по глазам догадаются. И тогда уже от них можно ждать чего угодно ударят кулаком, бутылкой, ножом - в лагере он такого навидался. Да и в мирной гойской жизни: сначала пьют, обнимаются, а через пять минут скандал, мордобой - обычное же дело! Взять хотя бы и саяно-шушенскую нашу родню...
Мой русский патриотизм, повторяю, здесь ни при чем. Если бы отец прямо сказал: "Мне кажется, что Россия представляет угрозу всему, что я люблю, а потому я желал бы максимально ее ослабить", - я бы только пожал плечами: что ж, твое право. Если бы он прямо сказал, что русские слишком уж себя расхваливают, а потому его тянет хотя бы под одеялом показать им язык, я бы лишь снисходительно улыбнулся: да, чувства более чем понятные. Но когда человек пребывает в благородной уверенности, что вовсе не стремится побить одну ложь другой, а всего лишь устанавливает истину... Единственное спасение Катька права - перевести подлость в слабость: он и впрямь боится даже собственных чувств.
...Но кто-то же постарался внушить ему этот страх! Может быть, с него хватило простого погрома? - мирные рабочие и крестьяне берут свои серпы и молоты и валят вдоль улицы бить... да не бить - убивать, резать тебя, твою мать, твою сестру... У отца не дознаешься. Но ужас был настолько кромешный, что он с дрожью в голосе до сих пор уверяет родных детей, будто ни разу в жизни не сталкивался с антисемитизмом. А что погромы? На нашей улице их никогда не было. Ну а если что - его отец выходил совершенно спокойный, уговаривал, его очень уважали... О, как его уважали! С этого островка папу было не стащить никакой лебедкой. "Были погромы?" - "Отца уважали", - и баста.
Меня только что не было, и вот я опять есть. А это такая мука - быть.
К несчастью, я до сих пор способен обижаться еще и за людей, а не только за истину. Уж до чего я обожал бывать в гостях у нашей саяно-шушенской родни не замшелые скалы и бирюзовые струи, не ослепительные снега и прозрачные метровые льды меня манили: мамины "братовья" с их автомобильными радиаторами нержавеющих зубов и щеками-терками были могутнее скал и ослепительнее летних вод, а их разгульное радушие было способно, казалось, растопить льды не только Арктики, но и еврейской души. Одни их наколки тянули на престижную галерею от жидко-голубого многолучистого восхода "Беломорканал" на тыльной стороне кисти через строгих Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина на груди и плещущих рыбьими хвостами размытых русалок на обороте до тайного кочегара с лопатой, во время ходьбы по бане неустанно подкидывающего уголь в топку. И двоюродные мои братаны все как на подбор были костлявые, хулиганистые, с пока еще крошечными наколками и тем не менее - родня! - держали меня за своего, с ними было нигде не страшно.
Папу, к моей гордости, большие тоже держали за своего, и некоторую его натянутость я объяснял исключительно культурностью - вот и мама уже не похожа на своих сестер, - представить немыслимо, чтобы она полезла со своей вилкой в чужой рот: "Да чего ж ты ничего не ешь?!" - чтобы в конце концов ляпнуть на чужое шелковое платье сорвавшийся с вилки сочащийся сферический сегмент помидора. Хотя, возможно, у отца с братовьями и случались мини-инцидентики типа наших с Лешей - отец умел запечатывать такие вещи пятиметровой свинцовой заглушкой, - но, как я теперь понимаю, он и без того был не в восторге и от их наколок, и от их уголовных зубов, и от их сверхгостеприимного гудежа перепивают, "пересыщаются", перекрикивают друг друга, впадая в восторг из-за совершеннейшей чепухи: "Ах, етить твою, - холодец не застыл! Становите его к порогу! Чего?.. Уже застыл?!" Дядь Павлик переворачивает тарелку вверх дном и, воодушевленный успехом, демонстрирует этот нехитрый фокус всякому входящему пока холодец медузой не ляпается на пол, - и тут уж хохот поднимается до Диксона. Смеяться над испорченной едой - можно ли считать этих людей вменяемыми?..
У харьковского деда молодецкий холодец звался унылым средним родом "холодное", и, может быть, еще и поэтому папу так слабо веселила находчивость дядь Егора, удиравшего от рыбинспектора на моторке (в подтверждение прозрачный муксун на столе переливался перламутровым срезом). Папу не восхищали и фронтовые воспоминания, как наши стояли на реке Прут, а немцы на реке Серет вы вслушайтесь, вслушайтесь: наши прут, немец серет! Папа тоже побывал на войне, но не любил про нее вспоминать, словно про тяжелую и неприятную командировку. Зато у саяношушенцев любые героические ужасы были непременно приправлены какой-нибудь неприличностью: шквальный огонь, из траншеи носа не высунуть - не говоря о ж... Справляешь нужду в консервную банку и заместо гранаты... Даже любовь их к высокому и бескорыстному - рядом с папой это чувствовал и я - всегда нуждалась в каком-то развенчании. Ну, скажем, американцы спрашивают Чкалова, сколько у него осталось в России на счете. "Двести миллионов", - отвечает герой. "Долларов, рублей?" - "Друзьей". Хорошо сказал! Только вот если послушать друзей моего папы, то Чкалова наверняка либо вовсе не было, либо если он немножко и был, то, как и все русские герои, не более чем просто пьяницей и хулиганом.
Тогдашние мои чувства я сегодня определил бы так: русские - дети, евреи взрослые. Дети живут выдумками и развлечениями, взрослые - фактами и заботами. Взрослые, конечно, умнее, и слушаться надо взрослых - зато с детьми в сто раз интереснее. Хотя никакого особенного выбора между ними от меня и не требовалось: мамина ветвь до небес почитала папину культурность и образованность. Не причинившую, однако, ущерба его доброте! Папа всегда готов был на месяц или на полгода принять в дом сбившегося с праведного пути племяша или выбивающуюся на праведный путь племянницу, устроить их на приличную работу или в техникум...
Но в моей М-юности реальная польза поступка была ничто в сравнении с теми чувствами, с которыми он совершался: если ты творишь добро, пряча какие-то задние мысли... А папа не мог же не скрывать, что, скажем, саяно-шушенские представления об удали кажутся ему... ну, несколько архаическими. "Бей чем попало!" - учили меня сибиряки. "Ты просто отойди", - внушал папа. (Отойди!.. Если даже забыть о чести, все равно отойти тебе не позволят, догонят!) Не мог он и открыто заявить, что их представления о величии недалеки от татаро-монгольских: "Жалко, Жукова в сорок пятом году не послушались!" - а то бы, мол, поперли американцев до самого последнего моря. Но ведь мамины братовья и отца моего почитали не ради приносимой им пользы, а оттого, что видели в культурности какое-то самостоятельное величие, бесполезное, как всякое истинное величие (польза величия - в чувстве восторга, которое оно у нас вызывает, восторга, заставляющего хоть на миг забыть о нашем бессилии, о нашей бренности, а ведь это забвение и есть смысл жизни). Отец же в благодарность готов был обратить их в таких же трусливых евреев, как он сам со своим отцом.
Трусливых евреев... Нет, я тоже не смиренный искатель истины, которому лично для себя ничего не нужно: если мне отказывают в честной дискуссии, все, что расплющилось о свинцовую заглушку запрета, рано или поздно разрастается во мне тысячекратно, и пока я его не выложу - хотя бы себе самому, - ко мне не явится стыд за упускаемую и мной часть правды. Может, и отец всего лишь мстит заглушкам? Про зверства русских в Германии он может говорить бесконечно и проникновенно, а что творили сами немцы с русскими и даже с его любимыми евреями - ну что толковать об одном и том же, ну да, ну бывает... В данную минуту немцы не опасны, вот в чем дело. И ничего из себя не строят - по крайней мере в его присутствии.
Вот когда немцы молотили по нему из пушек... Хотя в ту пору их он, возможно, воспринимал не людьми, а обстоятельствами: только дураки лезут на стену оттого, что зимой падает снег. Уцелевшие соратники, видевшие отца под обстрелом, в один голос признавали, что он всегда был совершенно спокоен прямо как его отец перед погромщиками. А зачем я буду волноваться, если все равно ничего не могу изменить, пожимал плечами отец. Это, может быть, и есть антимастурбационное еврейское мужество, мужество не тех, кто вершит, а тех, над кем вершат: герой не тот, кто нарывается, - это дурак и бахвал, - а тот, кто невозмутимо переносит.
Мой харьковский дед продолжал бесперебойно являться в синагогу и играть там какую-то почетную роль даже в те годы, когда за это могли мимоходом и прибрать. Выпячивать свое еврейство, как его потомки-сионисты, он, несомненно, почел бы гойской дурью, он понимал, что власть босяков неодолима, а потому нужно сразу уступить ей все, без чего можно обойтись, - дом, принакопленное золотишко, привычную работу, - и держаться за то, без чего обойтись нельзя:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Нет, я вовсе не такой безумный обожатель русского народа, как когда-то надо мной похмыкивал Мишка, да и чем больше я что-то люблю, с тем большей готовностью я приму и любую правду о нем. Но - всю правду. А когда открыто, да еще и безмятежно подтасовывают в одну сторону - вот от безмятежности-то я скорее всего когда-нибудь и сдохну во время одного из визитов любящего сына к престарелым добрым родителям. И не за Россию я погибну - на амбразуру бы я за нее не бросился, - а всего лишь за точность. Даже казенный суд для распоследнего негодяя требует адвоката, а мой отец с полной безмятежностью объединяет в своей персоне только прокурора и судью. А потому в его присутствии я уже целые десятилетия не могу свободно дышать. Ибо каждую минуту либо слышу ложь, либо готовлюсь ее услышать.
Катька, которая патриотка не мне чета, но и не дура иметь серьезные претензии к тем, кого любит, норовит изобразить отцовскую неуязвимость слабостью (а слабому прощается все): "Наш милый дедуля - он же всех здесь боится!" - фрейдовская проговорка "здесь" выдает, что и по ее глубинному мнению сам он откуда-то не отсюда. Но - у Катьки с отцом любовь с первого взгляда: на фоне маминой усиленной любезности он сразу погрузил Катьку с ее позорным "циститом новобрачных" в теплое облако "успокойся, все хорошо". И вдруг спросил наедине, как-то очень по-доброму: "Ты, наверно, поплакать любишь?" В тот приезд Катька от ужаса непрерывно "светски болтала". "Катя у нас любит поговорить", - с улыбкой сообщила мама кому-то из знакомых. До сих пор дивлюсь его проницательности... Когда по телевизору начинается передача про войну, Катька сразу гонит меня прочь: "Иди, иди со своими жидовскими шуточками, дай поплакать как следует". И потом, изо всех сил жмуря зареванные глаза, словно опасаясь, что они выскочат, удовлетворенно сморкается распухшим носом и показывает мне большой палец: "Во наплакалась!"
"Какая Катя хорошая!" - тоже со слезами в голосе мечтательно восклицает отец, и я не могу не поддеть: "Простая русская женщина". Но не мозгляку интеллектуалу прошибить защитный саркофаг героя-одиночки, вступившего в борьбу с великой империей: он просто не слышит. Вот как с нами надо! У меня немедленно разбаливается голова, резко ощетинивается ежик, всегда таящийся под левым виском, наливается ломота под левой ключицей; для меня приемлемы двадцать вариантов ответа - от "я ничего плохого про русских и не говорил" до "и среди русских бывают исключения". Но просто игнорировать доводы оппонента... Любого другого я бы спокойно ампутировал и сохранил презрительный мир в своем сердце. Но уничтожить родного отца...
Иногда я возвращаюсь с визитов к родителям настолько больным, что Катька каждый раз накачивает меня спасительным состраданием к моему палачу: "Представляешь, каково ему жить, если он всех боится! Он же только евреев не боится - про них он точно знает: дурак, хам, прохвост - но чего-то все-таки не сделает. А русские способны на все. Понимаешь - без всякой причины!"
Это да. Как-то ленинградский коллега передал отцу автореферат "О снижении расхода жидкости в трехвентильных флотационных респирациях" через слесарюгу-соседа, буркавшего приветствие в сторону не то от невоспитанности, не то, наоборот, от застенчивости. А слесарюга после этого клятвенно ото всего отрекся, и даже его мать-старушка подтвердила, что "цельный день к ним никто не звонил". Все единодушно решили, что произошло какое-то недоразумение, и только один отец не сомневался, что брошюру сосед зажилил. "Да зачем ему трехвентильные респирации?.." - "Ну негодяй", - пожимал плечами отец. "Ну а мать-старушка?" - "Запугал". Отец не понимал, чего здесь можно не понять. Негодяем он считал соседа из-за того, что частенько встречал его под мухой и неоднократно через стенку слышал, как тот орет на мать.
Потом автореферат нашелся - коллега перепутал этаж. И что ж отец? А ничего. "Не присвоил, так мог присвоить?" Нет, просто ничего этого не было: от неприятных излучений реальности отец заклепал свой М-мир трехметровой свинцовой заглушкой. Так что и это-то мы узнали совершенно случайно - что каждого, кто выпивает и орет на мать, он считает негодяем, способным сделать пакость без всякой выгоды для себя. Я даже и не знаю, с каких пор он воспринимает людей, среди которых живет, как сумасшедших настолько опасных, что свое мнение о них надо скрывать даже от самого себя, а то они, чего доброго, и по глазам догадаются. И тогда уже от них можно ждать чего угодно ударят кулаком, бутылкой, ножом - в лагере он такого навидался. Да и в мирной гойской жизни: сначала пьют, обнимаются, а через пять минут скандал, мордобой - обычное же дело! Взять хотя бы и саяно-шушенскую нашу родню...
Мой русский патриотизм, повторяю, здесь ни при чем. Если бы отец прямо сказал: "Мне кажется, что Россия представляет угрозу всему, что я люблю, а потому я желал бы максимально ее ослабить", - я бы только пожал плечами: что ж, твое право. Если бы он прямо сказал, что русские слишком уж себя расхваливают, а потому его тянет хотя бы под одеялом показать им язык, я бы лишь снисходительно улыбнулся: да, чувства более чем понятные. Но когда человек пребывает в благородной уверенности, что вовсе не стремится побить одну ложь другой, а всего лишь устанавливает истину... Единственное спасение Катька права - перевести подлость в слабость: он и впрямь боится даже собственных чувств.
...Но кто-то же постарался внушить ему этот страх! Может быть, с него хватило простого погрома? - мирные рабочие и крестьяне берут свои серпы и молоты и валят вдоль улицы бить... да не бить - убивать, резать тебя, твою мать, твою сестру... У отца не дознаешься. Но ужас был настолько кромешный, что он с дрожью в голосе до сих пор уверяет родных детей, будто ни разу в жизни не сталкивался с антисемитизмом. А что погромы? На нашей улице их никогда не было. Ну а если что - его отец выходил совершенно спокойный, уговаривал, его очень уважали... О, как его уважали! С этого островка папу было не стащить никакой лебедкой. "Были погромы?" - "Отца уважали", - и баста.
Меня только что не было, и вот я опять есть. А это такая мука - быть.
К несчастью, я до сих пор способен обижаться еще и за людей, а не только за истину. Уж до чего я обожал бывать в гостях у нашей саяно-шушенской родни не замшелые скалы и бирюзовые струи, не ослепительные снега и прозрачные метровые льды меня манили: мамины "братовья" с их автомобильными радиаторами нержавеющих зубов и щеками-терками были могутнее скал и ослепительнее летних вод, а их разгульное радушие было способно, казалось, растопить льды не только Арктики, но и еврейской души. Одни их наколки тянули на престижную галерею от жидко-голубого многолучистого восхода "Беломорканал" на тыльной стороне кисти через строгих Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина на груди и плещущих рыбьими хвостами размытых русалок на обороте до тайного кочегара с лопатой, во время ходьбы по бане неустанно подкидывающего уголь в топку. И двоюродные мои братаны все как на подбор были костлявые, хулиганистые, с пока еще крошечными наколками и тем не менее - родня! - держали меня за своего, с ними было нигде не страшно.
Папу, к моей гордости, большие тоже держали за своего, и некоторую его натянутость я объяснял исключительно культурностью - вот и мама уже не похожа на своих сестер, - представить немыслимо, чтобы она полезла со своей вилкой в чужой рот: "Да чего ж ты ничего не ешь?!" - чтобы в конце концов ляпнуть на чужое шелковое платье сорвавшийся с вилки сочащийся сферический сегмент помидора. Хотя, возможно, у отца с братовьями и случались мини-инцидентики типа наших с Лешей - отец умел запечатывать такие вещи пятиметровой свинцовой заглушкой, - но, как я теперь понимаю, он и без того был не в восторге и от их наколок, и от их уголовных зубов, и от их сверхгостеприимного гудежа перепивают, "пересыщаются", перекрикивают друг друга, впадая в восторг из-за совершеннейшей чепухи: "Ах, етить твою, - холодец не застыл! Становите его к порогу! Чего?.. Уже застыл?!" Дядь Павлик переворачивает тарелку вверх дном и, воодушевленный успехом, демонстрирует этот нехитрый фокус всякому входящему пока холодец медузой не ляпается на пол, - и тут уж хохот поднимается до Диксона. Смеяться над испорченной едой - можно ли считать этих людей вменяемыми?..
У харьковского деда молодецкий холодец звался унылым средним родом "холодное", и, может быть, еще и поэтому папу так слабо веселила находчивость дядь Егора, удиравшего от рыбинспектора на моторке (в подтверждение прозрачный муксун на столе переливался перламутровым срезом). Папу не восхищали и фронтовые воспоминания, как наши стояли на реке Прут, а немцы на реке Серет вы вслушайтесь, вслушайтесь: наши прут, немец серет! Папа тоже побывал на войне, но не любил про нее вспоминать, словно про тяжелую и неприятную командировку. Зато у саяношушенцев любые героические ужасы были непременно приправлены какой-нибудь неприличностью: шквальный огонь, из траншеи носа не высунуть - не говоря о ж... Справляешь нужду в консервную банку и заместо гранаты... Даже любовь их к высокому и бескорыстному - рядом с папой это чувствовал и я - всегда нуждалась в каком-то развенчании. Ну, скажем, американцы спрашивают Чкалова, сколько у него осталось в России на счете. "Двести миллионов", - отвечает герой. "Долларов, рублей?" - "Друзьей". Хорошо сказал! Только вот если послушать друзей моего папы, то Чкалова наверняка либо вовсе не было, либо если он немножко и был, то, как и все русские герои, не более чем просто пьяницей и хулиганом.
Тогдашние мои чувства я сегодня определил бы так: русские - дети, евреи взрослые. Дети живут выдумками и развлечениями, взрослые - фактами и заботами. Взрослые, конечно, умнее, и слушаться надо взрослых - зато с детьми в сто раз интереснее. Хотя никакого особенного выбора между ними от меня и не требовалось: мамина ветвь до небес почитала папину культурность и образованность. Не причинившую, однако, ущерба его доброте! Папа всегда готов был на месяц или на полгода принять в дом сбившегося с праведного пути племяша или выбивающуюся на праведный путь племянницу, устроить их на приличную работу или в техникум...
Но в моей М-юности реальная польза поступка была ничто в сравнении с теми чувствами, с которыми он совершался: если ты творишь добро, пряча какие-то задние мысли... А папа не мог же не скрывать, что, скажем, саяно-шушенские представления об удали кажутся ему... ну, несколько архаическими. "Бей чем попало!" - учили меня сибиряки. "Ты просто отойди", - внушал папа. (Отойди!.. Если даже забыть о чести, все равно отойти тебе не позволят, догонят!) Не мог он и открыто заявить, что их представления о величии недалеки от татаро-монгольских: "Жалко, Жукова в сорок пятом году не послушались!" - а то бы, мол, поперли американцев до самого последнего моря. Но ведь мамины братовья и отца моего почитали не ради приносимой им пользы, а оттого, что видели в культурности какое-то самостоятельное величие, бесполезное, как всякое истинное величие (польза величия - в чувстве восторга, которое оно у нас вызывает, восторга, заставляющего хоть на миг забыть о нашем бессилии, о нашей бренности, а ведь это забвение и есть смысл жизни). Отец же в благодарность готов был обратить их в таких же трусливых евреев, как он сам со своим отцом.
Трусливых евреев... Нет, я тоже не смиренный искатель истины, которому лично для себя ничего не нужно: если мне отказывают в честной дискуссии, все, что расплющилось о свинцовую заглушку запрета, рано или поздно разрастается во мне тысячекратно, и пока я его не выложу - хотя бы себе самому, - ко мне не явится стыд за упускаемую и мной часть правды. Может, и отец всего лишь мстит заглушкам? Про зверства русских в Германии он может говорить бесконечно и проникновенно, а что творили сами немцы с русскими и даже с его любимыми евреями - ну что толковать об одном и том же, ну да, ну бывает... В данную минуту немцы не опасны, вот в чем дело. И ничего из себя не строят - по крайней мере в его присутствии.
Вот когда немцы молотили по нему из пушек... Хотя в ту пору их он, возможно, воспринимал не людьми, а обстоятельствами: только дураки лезут на стену оттого, что зимой падает снег. Уцелевшие соратники, видевшие отца под обстрелом, в один голос признавали, что он всегда был совершенно спокоен прямо как его отец перед погромщиками. А зачем я буду волноваться, если все равно ничего не могу изменить, пожимал плечами отец. Это, может быть, и есть антимастурбационное еврейское мужество, мужество не тех, кто вершит, а тех, над кем вершат: герой не тот, кто нарывается, - это дурак и бахвал, - а тот, кто невозмутимо переносит.
Мой харьковский дед продолжал бесперебойно являться в синагогу и играть там какую-то почетную роль даже в те годы, когда за это могли мимоходом и прибрать. Выпячивать свое еврейство, как его потомки-сионисты, он, несомненно, почел бы гойской дурью, он понимал, что власть босяков неодолима, а потому нужно сразу уступить ей все, без чего можно обойтись, - дом, принакопленное золотишко, привычную работу, - и держаться за то, без чего обойтись нельзя:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31