https://wodolei.ru/catalog/unitazy-compact/
Уже зная внутренне, что не решится, он готовил побег. Один из друзей предлагал свою помощь и на первое время — свой дом. Все было готово, но наш герой пошел не на место условленной встречи, а в кабак. И долго, ох долго, не выходил оттуда…
Наденька не умерла и не ушла в монастырь. Но она разучилась улыбаться. Так говорили люди, которые видели ее через годы. Ее выдали замуж, она рожала детей, занималась хозяйством и, верно, как-то дожила свой век… Лет через десять Эн-прим совсем потерял ее из виду.
…Я уже слышал только отдельные слова, плохо улавливая смысл. Жара уже не было, кризис, вопреки опасениям врача, миновал. И я погрузился в сон, но уже не в горячечный, бредовый, а просто в молодой сон выздоровления. Спал я, должно быть, долго: когда проснулся, солнце уже было высоко. Заплетающимися ногами дотащился до параши, стоявшей за дверью, и обратно до постели. Улегся, испустив блаженный вздох, и вдруг вспомнил соседа и его рассказ. Сосед спал на своей койке, лежа на спине. Острая жалкая бороденка задралась вверх, хрящеватый нос выделялся на бледном испитом лице.
Вошел санитар Прохор, огромный мужик с искалеченной рукой, в грязном белом халате.
— Спит, — кивнув на соседа, сказал Прохор.
— Спит, — подтвердил я.
— Умаялся. Я ночью к двери подходил, слышал — рассказывает вам чего-то. Наш доктор его любит, вроде на отдых в больницу берет.
— А кто он?
— Да чиновник, на почте здесь служит. Николай Иваныч Никонов прозывается. Несчастный он человек. Вдовый, неприкаянный, пьяница горький… А вам, глядь, ваше благородие, полегчало.
— Полегчало. Нет ли чего поесть, Прохор?
Я хлебал суп, а память возвращала историю Эн-прима. Итак, Эн-два был Никонов, жалкий могилевский чиновник. Зачем же он придумал себе этого двойника? И как придумал!
Через час примерно Никонов закашлял во сне, в груди у него заскрипело, как в старых настенных часах, и он открыл глаза.
…Разговор у нас плохо клеился, и я почувствовал, что с нетерпением жду продолжения. Но скоро понял, в чем дело, позвал Прохора и дал ему денег. Выпив, Никонов сначала повеселел, а потом надолго замолчал. Рассказывать он начал, когда стемнело. Сначала говорил неохотно, как бы через силу, но скоро вечернее лихорадочное оживление вернулось к нему. Он опять сидел на кровати, вытянув длинные ноги под серым солдатским одеялом. Говорил он медленно, хрипловато, изредка помогая себе рукой, с которой скатывался на плечо широкий рукав рубахи.
— …не умерла и не ушла в монастырь… А он, этот… Эн-прим… О нем, пожалуй, можно теперь сказать в двух словах.
По сути говоря, жизнь его на этом закончилась. Он продолжал существовать, но то была, как говорится, одна оболочка. Какой может быть интерес в истории обыкновенного русского пьяницы? Еще лет пять он как-то боролся. Ему достали место мелкого чиновника в одной из западных губерний. Он женился на дочери своего сослуживца, иногда бил жену, иногда плакал у ее ног. Не скажешь, что было для нес страшнее. Сначала родилась дочь, через год умерла. Мальчик выжил, но шестнадцати лет, вскоре после смерти матери, ушел из дому и пропал без вести. Эн-прим был к этому времени отвратительной развалиной…
Я невольно бросил взгляд на Никонова, тот понимающе ухмыльнулся.
— Вот именно, вы правы. Не стесняйтесь, молодой человек. Кстати, забыл вчера спросить ваше имя.
Я назвал себя.
— Так вот, много лет его занимала одна мысль. Неужели он не мог прожить жизнь иначе? Ведь стоило ему сделать в критический миг один шаг, сказать одно слово, и жизнь пошла бы совсем другим путем. Если бы он тогда в университете просто сказал своему другу, что проклятый донос — это было наваждение… И ведь это было наваждение! Если бы он пришел тогда к своей Наденьке… Это стало его idee fixe. Он думал об этом каждый день и почти каждый час, а когда напивался, говорил с кем попало. Но его не понимали, смеялись, а раза два почему-то били…
Никонов замолчал. Я воспользовался случаем и спросил:
— Но откуда вам известны все эти подробности? Ведь это был никому не известный человек.
— Это был я. Ну, «пред-я», что ли. Поэтому я не знаю , откуда я знаю его жизнь. Свою жизнь вы не знаете, а помните . Так и я.
Он наклонился, вернее, потянулся всем телом ко мне и сказал:
— Лет десять назад я наконец нашел его могилу. И все стало на свои места. Он умер в Витебске 16 марта 1863 года. Я родился в Петербурге 16 марта 1863 года.
Глаза его опять сумасшедше блестели. Я не выдержал этого взгляда и отвернулся.
— Подождите. Прежде чем рассказать свою жизнь, я спрошу вас: разве вам не случалось смутно ощущать, что это уже с вами было. То, что происходит в данный момент. Хотя вы готовы поклясться, что это невозможно. Скажем, вы точно знаете, что приехали в город впервые. И все же чувствуете, даже определенно знаете, что когда-то видели эти улицы, дома. Ведь с вами тоже так бывало?
Я подумал и согласился: да, пожалуй, бывало. Никонов подхватил.
— Конечно, но у большинства людей это бывает редко и смутно, они не придают значения. Я же всю жизнь живу с этим. Незадолго до смерти он тоже рассказывал свою жизнь. Только не офицеру, а… помещику-поляку…
Подозрение, что я имею дело с сумасшедшим, опять появилось у меня. Но все равно хотелось слушать дальше.
— Я окончил первую Петербургскую гимназию в памятном 81-м году. Хорошо помню первое марта, линейку в гимназии, слезы на старой лицемерной роже директора, наши смятенные чувства. С пятого класса у нас были кружки, мы читали Писарева и Добролюбова, ругали самодержавие и жандармов. Но царь, разорванный в клочья бомбой…
Семья наша жила в Московской части близ Обводного канала, и в гимназию я бегал мимо бывшего здания университета, там было в это время синодское подворье. Здание это манило меня неудержимо, даже товарищи знали об этой моей странности.
Тем же летом умер мой отец, чиновник 9-го класса по министерству финансов. У матери нас осталось пятеро, я второй после старшей сестры. Пенсия грошовая. Что было делать? Стал я набирать уроки, ходил по нескольким домам, возвращался злой, измученный, без надежды.
Наконец, года через полтора мне повезло. Я нашел урок у одного статского генерала, вдовца. Занимался я с двумя оболтусами-третьеклассниками, близнецами. Платили хорошо, так что я смог отказаться от всех остальных уроков. У близнецов была старшая сестра Вера, гимназистка выпускного класса.
Это вам не пушкинские времена и у нас с Верой была вовсе не влюбленность, а дружба, даже можно сказать, на идейной основе. Я ее просвещал, таскал читать книги, что-то даже из нелегального, от знакомых студентов полученного.
Книги — книгами, а двадцать лет все равно двадцать лет… Отец был вечно занят и доверял ей во всем, так что мы проводили вместе долгие часы. И о чем только не говорили! Вера хотела, чтобы я учился, и я подал прошение в университет, на естественное отделение. Это тоже в духе времени было.
Меня приняли, и я стал ездить конкой на Васильевский, а придя к Вере, рассказывал об университете, товарищах и профессорах.
Это были, наверное, самые счастливые месяцы в моей жизни.
Но яма меня уже ждала. Ждала проклятая, и я ее не то предчувствовал, не то вспоминал …
Время было глухое, темное. После виселиц опомниться не могли. Кто боялся, кто разочаровался, кто карьеру делал и теперь уже этого не стыдился. А я? Бояться еще не научился, разочароваться не успел, карьеру делать не умел. Просто с радостью окунулся в жизнь студенческую, с охотой ходил на одни лекции, без охоты на другие… И наверно, начинал любить Веру.
Студенчество в Петербурге собиралось по землячествам. Волжские к волжанам, донцы к донцам. Я хоть был петербуржец, но пристал к вологодскому землячеству: мать моя из Вологды была, я в гимназические годы лето нередко у деда проводил. Всех вологодских студентов я в Питере знал. Лучше, чем питерских.
Был в Вологде купец 2-й гильдии Веретенников, человек, с одной стороны, совсем дикий, блудодей и охальник, а с другой — поклонник наук и просвещения. Такие фокусы у нас на Руси бывают. Этот купец на свои деньги народное училище содержал, нескольким студентам пособие выплачивал. Деда моего, мать и меня он хорошо знал. Когда в Питер приезжал, всегда к нам заходил.
Прихожу я раз из университета, а у нас Веретенников сидит, пьяный уже изрядно. «Я, говорит, Николка, вчера хорошие деньги на бегах выиграл, хочу землячеству вашему пятьсот рублей отвалить. Зайди ко мне завтра в „Бельведер“ за ними». Жил он всегда в самых лучших гостиницах.
А надо вам сказать, что землячество наше было нищее. Кто нуждался, кто вовсе голодал. Я дома жил, мне много легче было. А из других кто двадцать рублей от родных в месяц получал, тот и богач. Любую работу брали, переписывали, чертили, даже посуду мыли. И, конечно, взаимопомощь была. Знаете, говорят: итальянцы живут тем, что дают в долг друг другу. Вот так и мы. Ради этого и землячества были. Но полиция их разгоняла, искореняла. Землячества распадались, потом снова собирались.
Пятьсот рублей от Веретенникова были большие деньги. В тот же вечер я побежал к курсисткам сестрам Холиным, где вологодцы собирались, и все им рассказал. Тут еще товарищи подошли. Восторг был всеобщий, чай пили, песни пели.
Стали деньги распределять: столько-то на вечеринку праздничную, столько-то на журналы артельно подписаться, двести рублей — на помощь самым бедным — кому есть нечего, кто за квартиру задолжал. Споры шли веселые, шумные. «Пальто Сергееву купить!» — крикнул кто-то, ответом были хохот и голоса одобрения. Этот Сергеев, добрейший парень, всю осень ходил в пиджачке, так как пальто продал старьевщику ради спасения из полицейской части какой-то заблудшей души женского пола.
На другой день пошел я к Веретенникову в «Бельведер» на Невском, против Аничкова, и получил пачку хрустящих кредиток. Столько денег сразу я никогда не видел. Они уютно лежали у меня во внутреннем кармане и как будто согревали.
И тут же, едва выйдя на улицу, я встретил Булатова.
Этот Булатов был товарищ мой по гимназии. В университет он не пошел, служить не торопился, а пока неплохо жил на отцовские деньги. И не был я с ним в гимназии особенно близок, а тут вдруг как с родным увиделся. Через пять минут я почему-то рассказал ему о деньгах Веретенникова.
Странно, но Булатов, выслушав меня, как будто пропустил мой рассказ мимо ушей и сказал:
— А не пойти ли нам к Марцинкевичу? Там неплохо бывает.
Марцинкевич держал недорогой танцкласс на углу Гороховой и Фонтанки. Я там раза два до этого был. Собирались студенты, чиновники и всевозможный иной люд среднего достатка. А женщины — от откровенных проституток до целомудренных невест.
Я был не очень большой охотник до таких развлечений и в другой раз, возможно, отказался бы. Но в этот вечер что-то неумолимо толкало меня, и орудием этого чего-то был беззаботный Булатов.
Пошли мы по Фонтанке. Врезалась мне в память картина: ярко освещенный подъезд только что тогда отстроенного Малого театра и подкатывающие экипажи. Там гастролировала, кажется, какая-то французская труппа. Помню, я вопросительно поглядел на Булатова: не лучше ли это Марцинкевича? Он улыбнулся и едва заметно покачал головой. И я пошел дальше как овца на заклание! А ведь мог Булатов соблазниться француженками, чьи раскрашенные фотографии в волнующих позах были выставлены за стеклом. Другой раз бы соблазнился, а в тот вечер — нет.
Бал у Марцинкевича был в разгаре. Мы купили билеты, сняли влажную от мелкого холодного дождя верхнюю одежду и вошли.
И я сразу опьянел от музыки, шума, женского смеха, от самого воздуха, насыщенного испарениями потных тел и запахами духов. Я опьянел еще до того, как в буфете выпил рюмку дорогого коньяка (угощал Булатов). Но следующей рюмкой угощал уже я — и не одного Булатова, а еще двоих его приятелей, с одним из них и я был немного знаком.
Когда в зале я увидел Сашеньку (я, конечно, еще не знал, что ее зовут Сашенькой), мне уже было необыкновенно легко, тепло, весело.
На ней было светло-розовое шелковое платье с белой меховой оторочкой вокруг глубокого декольте. Нежное личико, окаймленное короной светлых, золотистых волос. Головка на длинной тонкой шее. Прелестная фигурка, чуть удлиненная и точно летящая.
Она была немного выше своего спутника — темноволосого мужчины лет пятидесяти, вероятно, преуспевающего дельца или крупного чиновника.
Булатов слегка усмехнулся, когда я застыл перед этим чудным видением в розовом платье.
— С кем она? — коротко спросил он одного из приятелей, только что пивших с нами коньяк.
— Новый содержатель. С прошлого месяца, — услужливо ответил тот.
Они о чем-то пошептались, мне было не до них.
— А сумеешь? — спросил Булатов.
— Попробую. Забавно.
Что именно произошло, я так никогда и не узнал. Вероятно, приятель Булатова затеял спор, а потом скандал с ее кавалером. Шум, крик, женский визг взметнулся как вихрь. Кто-то хохотал, кто-то свистел, кто-то звал полицию.
Булатов нырнул в толпу и через минуту вынырнул из нее с Сашенькой, уцепившейся за его руку, не то плакавшей, не то смеявшейся.
В это время оркестр грянул галоп, заглушая скандал, и все бешено завертелось и понеслось. Сашенькин кавалер исчез где-то среди этого содома. Мы выскочили из зала и сбежали по лестнице: Булатов с Сашенькой, я и еще двое или трое.
— Дай ему пятерку! — бросил мне Булатов, указывая на швейцара.
Тот все мгновенно уловил и метнулся за Сашенькиным манто. Булатов схватил свое и мое пальто, я сунул швейцару пять рублей, дверь перед нами сама открылась.
Лихачи всегда ждали у заведения Марцинкевича. Булатов успел сказать:
— Сашенька, мой друг безумно в вас влюблен. Считайте, что это он вас похищает.
Он застегнул за нами полость коляски и крикнул кучеру:
— Гони к Палкину!
Я остался с Сашенькой, лошади рванули, она прижалась ко мне. Мне казалось, что я мчусь не по ночному Петербургу, а лечу где-то среди звезд… Сашенька сказала:
— Как хорошо, что вы меня похитили.
Голос у нее был именно такой, какого я ждал: колокольчик.
До ресторана Палкина было рукой подать.
1 2 3 4
Наденька не умерла и не ушла в монастырь. Но она разучилась улыбаться. Так говорили люди, которые видели ее через годы. Ее выдали замуж, она рожала детей, занималась хозяйством и, верно, как-то дожила свой век… Лет через десять Эн-прим совсем потерял ее из виду.
…Я уже слышал только отдельные слова, плохо улавливая смысл. Жара уже не было, кризис, вопреки опасениям врача, миновал. И я погрузился в сон, но уже не в горячечный, бредовый, а просто в молодой сон выздоровления. Спал я, должно быть, долго: когда проснулся, солнце уже было высоко. Заплетающимися ногами дотащился до параши, стоявшей за дверью, и обратно до постели. Улегся, испустив блаженный вздох, и вдруг вспомнил соседа и его рассказ. Сосед спал на своей койке, лежа на спине. Острая жалкая бороденка задралась вверх, хрящеватый нос выделялся на бледном испитом лице.
Вошел санитар Прохор, огромный мужик с искалеченной рукой, в грязном белом халате.
— Спит, — кивнув на соседа, сказал Прохор.
— Спит, — подтвердил я.
— Умаялся. Я ночью к двери подходил, слышал — рассказывает вам чего-то. Наш доктор его любит, вроде на отдых в больницу берет.
— А кто он?
— Да чиновник, на почте здесь служит. Николай Иваныч Никонов прозывается. Несчастный он человек. Вдовый, неприкаянный, пьяница горький… А вам, глядь, ваше благородие, полегчало.
— Полегчало. Нет ли чего поесть, Прохор?
Я хлебал суп, а память возвращала историю Эн-прима. Итак, Эн-два был Никонов, жалкий могилевский чиновник. Зачем же он придумал себе этого двойника? И как придумал!
Через час примерно Никонов закашлял во сне, в груди у него заскрипело, как в старых настенных часах, и он открыл глаза.
…Разговор у нас плохо клеился, и я почувствовал, что с нетерпением жду продолжения. Но скоро понял, в чем дело, позвал Прохора и дал ему денег. Выпив, Никонов сначала повеселел, а потом надолго замолчал. Рассказывать он начал, когда стемнело. Сначала говорил неохотно, как бы через силу, но скоро вечернее лихорадочное оживление вернулось к нему. Он опять сидел на кровати, вытянув длинные ноги под серым солдатским одеялом. Говорил он медленно, хрипловато, изредка помогая себе рукой, с которой скатывался на плечо широкий рукав рубахи.
— …не умерла и не ушла в монастырь… А он, этот… Эн-прим… О нем, пожалуй, можно теперь сказать в двух словах.
По сути говоря, жизнь его на этом закончилась. Он продолжал существовать, но то была, как говорится, одна оболочка. Какой может быть интерес в истории обыкновенного русского пьяницы? Еще лет пять он как-то боролся. Ему достали место мелкого чиновника в одной из западных губерний. Он женился на дочери своего сослуживца, иногда бил жену, иногда плакал у ее ног. Не скажешь, что было для нес страшнее. Сначала родилась дочь, через год умерла. Мальчик выжил, но шестнадцати лет, вскоре после смерти матери, ушел из дому и пропал без вести. Эн-прим был к этому времени отвратительной развалиной…
Я невольно бросил взгляд на Никонова, тот понимающе ухмыльнулся.
— Вот именно, вы правы. Не стесняйтесь, молодой человек. Кстати, забыл вчера спросить ваше имя.
Я назвал себя.
— Так вот, много лет его занимала одна мысль. Неужели он не мог прожить жизнь иначе? Ведь стоило ему сделать в критический миг один шаг, сказать одно слово, и жизнь пошла бы совсем другим путем. Если бы он тогда в университете просто сказал своему другу, что проклятый донос — это было наваждение… И ведь это было наваждение! Если бы он пришел тогда к своей Наденьке… Это стало его idee fixe. Он думал об этом каждый день и почти каждый час, а когда напивался, говорил с кем попало. Но его не понимали, смеялись, а раза два почему-то били…
Никонов замолчал. Я воспользовался случаем и спросил:
— Но откуда вам известны все эти подробности? Ведь это был никому не известный человек.
— Это был я. Ну, «пред-я», что ли. Поэтому я не знаю , откуда я знаю его жизнь. Свою жизнь вы не знаете, а помните . Так и я.
Он наклонился, вернее, потянулся всем телом ко мне и сказал:
— Лет десять назад я наконец нашел его могилу. И все стало на свои места. Он умер в Витебске 16 марта 1863 года. Я родился в Петербурге 16 марта 1863 года.
Глаза его опять сумасшедше блестели. Я не выдержал этого взгляда и отвернулся.
— Подождите. Прежде чем рассказать свою жизнь, я спрошу вас: разве вам не случалось смутно ощущать, что это уже с вами было. То, что происходит в данный момент. Хотя вы готовы поклясться, что это невозможно. Скажем, вы точно знаете, что приехали в город впервые. И все же чувствуете, даже определенно знаете, что когда-то видели эти улицы, дома. Ведь с вами тоже так бывало?
Я подумал и согласился: да, пожалуй, бывало. Никонов подхватил.
— Конечно, но у большинства людей это бывает редко и смутно, они не придают значения. Я же всю жизнь живу с этим. Незадолго до смерти он тоже рассказывал свою жизнь. Только не офицеру, а… помещику-поляку…
Подозрение, что я имею дело с сумасшедшим, опять появилось у меня. Но все равно хотелось слушать дальше.
— Я окончил первую Петербургскую гимназию в памятном 81-м году. Хорошо помню первое марта, линейку в гимназии, слезы на старой лицемерной роже директора, наши смятенные чувства. С пятого класса у нас были кружки, мы читали Писарева и Добролюбова, ругали самодержавие и жандармов. Но царь, разорванный в клочья бомбой…
Семья наша жила в Московской части близ Обводного канала, и в гимназию я бегал мимо бывшего здания университета, там было в это время синодское подворье. Здание это манило меня неудержимо, даже товарищи знали об этой моей странности.
Тем же летом умер мой отец, чиновник 9-го класса по министерству финансов. У матери нас осталось пятеро, я второй после старшей сестры. Пенсия грошовая. Что было делать? Стал я набирать уроки, ходил по нескольким домам, возвращался злой, измученный, без надежды.
Наконец, года через полтора мне повезло. Я нашел урок у одного статского генерала, вдовца. Занимался я с двумя оболтусами-третьеклассниками, близнецами. Платили хорошо, так что я смог отказаться от всех остальных уроков. У близнецов была старшая сестра Вера, гимназистка выпускного класса.
Это вам не пушкинские времена и у нас с Верой была вовсе не влюбленность, а дружба, даже можно сказать, на идейной основе. Я ее просвещал, таскал читать книги, что-то даже из нелегального, от знакомых студентов полученного.
Книги — книгами, а двадцать лет все равно двадцать лет… Отец был вечно занят и доверял ей во всем, так что мы проводили вместе долгие часы. И о чем только не говорили! Вера хотела, чтобы я учился, и я подал прошение в университет, на естественное отделение. Это тоже в духе времени было.
Меня приняли, и я стал ездить конкой на Васильевский, а придя к Вере, рассказывал об университете, товарищах и профессорах.
Это были, наверное, самые счастливые месяцы в моей жизни.
Но яма меня уже ждала. Ждала проклятая, и я ее не то предчувствовал, не то вспоминал …
Время было глухое, темное. После виселиц опомниться не могли. Кто боялся, кто разочаровался, кто карьеру делал и теперь уже этого не стыдился. А я? Бояться еще не научился, разочароваться не успел, карьеру делать не умел. Просто с радостью окунулся в жизнь студенческую, с охотой ходил на одни лекции, без охоты на другие… И наверно, начинал любить Веру.
Студенчество в Петербурге собиралось по землячествам. Волжские к волжанам, донцы к донцам. Я хоть был петербуржец, но пристал к вологодскому землячеству: мать моя из Вологды была, я в гимназические годы лето нередко у деда проводил. Всех вологодских студентов я в Питере знал. Лучше, чем питерских.
Был в Вологде купец 2-й гильдии Веретенников, человек, с одной стороны, совсем дикий, блудодей и охальник, а с другой — поклонник наук и просвещения. Такие фокусы у нас на Руси бывают. Этот купец на свои деньги народное училище содержал, нескольким студентам пособие выплачивал. Деда моего, мать и меня он хорошо знал. Когда в Питер приезжал, всегда к нам заходил.
Прихожу я раз из университета, а у нас Веретенников сидит, пьяный уже изрядно. «Я, говорит, Николка, вчера хорошие деньги на бегах выиграл, хочу землячеству вашему пятьсот рублей отвалить. Зайди ко мне завтра в „Бельведер“ за ними». Жил он всегда в самых лучших гостиницах.
А надо вам сказать, что землячество наше было нищее. Кто нуждался, кто вовсе голодал. Я дома жил, мне много легче было. А из других кто двадцать рублей от родных в месяц получал, тот и богач. Любую работу брали, переписывали, чертили, даже посуду мыли. И, конечно, взаимопомощь была. Знаете, говорят: итальянцы живут тем, что дают в долг друг другу. Вот так и мы. Ради этого и землячества были. Но полиция их разгоняла, искореняла. Землячества распадались, потом снова собирались.
Пятьсот рублей от Веретенникова были большие деньги. В тот же вечер я побежал к курсисткам сестрам Холиным, где вологодцы собирались, и все им рассказал. Тут еще товарищи подошли. Восторг был всеобщий, чай пили, песни пели.
Стали деньги распределять: столько-то на вечеринку праздничную, столько-то на журналы артельно подписаться, двести рублей — на помощь самым бедным — кому есть нечего, кто за квартиру задолжал. Споры шли веселые, шумные. «Пальто Сергееву купить!» — крикнул кто-то, ответом были хохот и голоса одобрения. Этот Сергеев, добрейший парень, всю осень ходил в пиджачке, так как пальто продал старьевщику ради спасения из полицейской части какой-то заблудшей души женского пола.
На другой день пошел я к Веретенникову в «Бельведер» на Невском, против Аничкова, и получил пачку хрустящих кредиток. Столько денег сразу я никогда не видел. Они уютно лежали у меня во внутреннем кармане и как будто согревали.
И тут же, едва выйдя на улицу, я встретил Булатова.
Этот Булатов был товарищ мой по гимназии. В университет он не пошел, служить не торопился, а пока неплохо жил на отцовские деньги. И не был я с ним в гимназии особенно близок, а тут вдруг как с родным увиделся. Через пять минут я почему-то рассказал ему о деньгах Веретенникова.
Странно, но Булатов, выслушав меня, как будто пропустил мой рассказ мимо ушей и сказал:
— А не пойти ли нам к Марцинкевичу? Там неплохо бывает.
Марцинкевич держал недорогой танцкласс на углу Гороховой и Фонтанки. Я там раза два до этого был. Собирались студенты, чиновники и всевозможный иной люд среднего достатка. А женщины — от откровенных проституток до целомудренных невест.
Я был не очень большой охотник до таких развлечений и в другой раз, возможно, отказался бы. Но в этот вечер что-то неумолимо толкало меня, и орудием этого чего-то был беззаботный Булатов.
Пошли мы по Фонтанке. Врезалась мне в память картина: ярко освещенный подъезд только что тогда отстроенного Малого театра и подкатывающие экипажи. Там гастролировала, кажется, какая-то французская труппа. Помню, я вопросительно поглядел на Булатова: не лучше ли это Марцинкевича? Он улыбнулся и едва заметно покачал головой. И я пошел дальше как овца на заклание! А ведь мог Булатов соблазниться француженками, чьи раскрашенные фотографии в волнующих позах были выставлены за стеклом. Другой раз бы соблазнился, а в тот вечер — нет.
Бал у Марцинкевича был в разгаре. Мы купили билеты, сняли влажную от мелкого холодного дождя верхнюю одежду и вошли.
И я сразу опьянел от музыки, шума, женского смеха, от самого воздуха, насыщенного испарениями потных тел и запахами духов. Я опьянел еще до того, как в буфете выпил рюмку дорогого коньяка (угощал Булатов). Но следующей рюмкой угощал уже я — и не одного Булатова, а еще двоих его приятелей, с одним из них и я был немного знаком.
Когда в зале я увидел Сашеньку (я, конечно, еще не знал, что ее зовут Сашенькой), мне уже было необыкновенно легко, тепло, весело.
На ней было светло-розовое шелковое платье с белой меховой оторочкой вокруг глубокого декольте. Нежное личико, окаймленное короной светлых, золотистых волос. Головка на длинной тонкой шее. Прелестная фигурка, чуть удлиненная и точно летящая.
Она была немного выше своего спутника — темноволосого мужчины лет пятидесяти, вероятно, преуспевающего дельца или крупного чиновника.
Булатов слегка усмехнулся, когда я застыл перед этим чудным видением в розовом платье.
— С кем она? — коротко спросил он одного из приятелей, только что пивших с нами коньяк.
— Новый содержатель. С прошлого месяца, — услужливо ответил тот.
Они о чем-то пошептались, мне было не до них.
— А сумеешь? — спросил Булатов.
— Попробую. Забавно.
Что именно произошло, я так никогда и не узнал. Вероятно, приятель Булатова затеял спор, а потом скандал с ее кавалером. Шум, крик, женский визг взметнулся как вихрь. Кто-то хохотал, кто-то свистел, кто-то звал полицию.
Булатов нырнул в толпу и через минуту вынырнул из нее с Сашенькой, уцепившейся за его руку, не то плакавшей, не то смеявшейся.
В это время оркестр грянул галоп, заглушая скандал, и все бешено завертелось и понеслось. Сашенькин кавалер исчез где-то среди этого содома. Мы выскочили из зала и сбежали по лестнице: Булатов с Сашенькой, я и еще двое или трое.
— Дай ему пятерку! — бросил мне Булатов, указывая на швейцара.
Тот все мгновенно уловил и метнулся за Сашенькиным манто. Булатов схватил свое и мое пальто, я сунул швейцару пять рублей, дверь перед нами сама открылась.
Лихачи всегда ждали у заведения Марцинкевича. Булатов успел сказать:
— Сашенька, мой друг безумно в вас влюблен. Считайте, что это он вас похищает.
Он застегнул за нами полость коляски и крикнул кучеру:
— Гони к Палкину!
Я остался с Сашенькой, лошади рванули, она прижалась ко мне. Мне казалось, что я мчусь не по ночному Петербургу, а лечу где-то среди звезд… Сашенька сказала:
— Как хорошо, что вы меня похитили.
Голос у нее был именно такой, какого я ждал: колокольчик.
До ресторана Палкина было рукой подать.
1 2 3 4