(495)988-00-92 магазин Водолей ру
Разве способен ты был на подобную жертвенность хоть фигурально.)
Имелась и викторина. Верно ли, интриговал составитель, что род победоносного Ганнибала восходит к племени каннибалов, что Капабланка наездами живал в Касабланке, Шопен держал переписку с изобретателем мусорных урн господином Пубеллем, а тот в свою очередь – корректуру его сонат? Верно ли, наконец, что Голда Меир в девичестве состояла в возвышенных отношениях с Шикльгрубером, и когда правительство Нидерландов не оказало ему политического приюта в Гренландии, он спрятался в Палестине под именем Моше Даян и наглазной повязкой? Я отвечал уклончиво.
А на странице тринадцать печатались некрологи – – – как вдруг налетевший сквозняк задушил свечу, и я принужден был прервать составление настоящих записок.
Я заметался. Неправда, что я боюсь темноты. Зря болтают. Однако же и любить ее не имею достаточных оснований. И я заметался в своем хитоне, как подсадной аргентинский вампир по кличке Перон, которого натаскали наши новодевичьи ловчие. И когда мы, бывало, стояли на тяге летучих мышей, он, привязанный за когтистую лапу к макушке какого-нибудь монумента или креста, так и вился. Я заметался по всей моей бункерной спальне. Забыв о слепорожденности ее окон, я принялся лихорадочно раздвигать гардины и закричал: «Одеялов!» Денщик возник. Он возник, гремя коробком шведских спичек и поскрипывая несмазанным сторожевым фонарем, словно молошным бидоном, с которым мавзолейные часовые отлучаются в колониальную лавку напротив: дескать, за молоком, а в действительности приносят в подобном бидоне бутыли с так называемым белым, каковое и распивают на важном посту, за что получают выговоры от меня персонально. Ибо, располагая зрительною трубой, я сижу в мезонине Смотрильной башни и наблюдаю.
Так что не правы окажутся те догматики и схоласты, что станут с высоких университетских кафедр уверять нашу прекрасную учащуюся молодежь, будто армейская дисциплина при мне ослабла. Ослабла не дисциплина, а показуха – учтите. И не ослабла даже, а просто упразднена. Вместе с ней упразднен и ряд других институций. К примеру – бюро прогнозов. Ведь, фаталист, я решительно против гаданий; que sera – так, собственно говоря, и sera (Как будет… – так и будет (исп.)) .
Ночной струит, стремит
Эк
зис
тен
циа
лизм,
указывал я в поэме «Беседы с Сартром».
Я взял у Одеялова протянутые мне им спички и оживил свечу. Операция удалась на славу, если не считать тех по ловкому совпаденью семи остывающих на данном листе стеариновых капель, что сберегут для Вас оттиски моих пальцев: тех тоже ведь семь, как у деда. Воспользуйтесь лупой, всмотритесь. Линии отпечатков замкнуты, концентричны и, словно круги на древесном срезе, с годами растут числом. Не поленившись учесть их количество, следователь узнает возраст преступника. Вы – мой.
О неуемные пальцы мастера, вы уже тронуты увяданьем. Стесняясь конкретно запечатленной в них избранности, он бдительно прячет эти чуть скрюченные, подагрические побеги куда придется: в муфту, в варежки, в карманы пальто. Или прячется весь. Отшельничая, лелея свое ни в чем не участие, он мечтает, хандрит, переводит картинки и презирает толпу. Презирает, но – соглядатайствует за ней. За ней – за улицей – площадью – за градом игр человеческих. И отражает увиденное со всеми подробностями и неурядицами, коими только и живо искусство. Ибо: «Да здравствует ишиас и холера, свинка и почечуй, инфлюэнца и люэс, чесотка и лунатизм!» – восклицают исцелители человеков. «Да здравствует хлеб наш насущный – грех!» – рассуждает служитель культа и бульваристка, околоточный и адвокат. «Да сбудется тьма египетская!» – молится просветитель. «Да-да, непременно сбудется,– мыслит художник,– да здравствует все перечисленное плюс все прочие неувязки и глупости вроде несчастной любви, отчужденья, семейных сцен и добрососедского человеконенавистничества». Так как что же ему описывать, если этого ничего не станет? Ведь далеко не каждый удовлетворится пейзажною лирикой. Вам, обывателю, вынь да положь трагедию, драму, зрелищ Вам подавай. Не напрасно по данным журнальных статистиков самая популярная рубрика – некрологи.
Страница тринадцать кишела ими.
«Умер как бил – наотмашь»,– восторженно отзывался некий боксер о благородном жесте соперника: тот выбросился из окна гостиницы накануне решающего поединка. В возрасте шестидесяти четырех лет оставил свой клетчатый мир какой-то гроссмейстер, и где-то в курзале имело быть умилительное публичное проигрывание последней, навсегда им отложенной партии. Сообщалось о гибели знаменитого бедуинского лесоруба, видного индийского матадора, почетного монтекарлского нищего. Умер и Зуммер, отец прерывистых телефонных сигналов.
Полоса была сверстана вдохновенно, со вкусом, и все некрологи смотрелись необычайно броско. Но самое очевидное место на сей прискорбной скрижали досталось единственному небезразличному мне уведомлению, и ясно, что поначалу я словно бы не заметил его, как если бы текст и портрет были смазаны, смутны. Типично: если у Вас умирает близкий, то Вы до того не желаете признавать факт утраты, что готовы решительно его игнорировать и считать покойного просто вышед: вот-вот вернется. Так в наших солдатских учреждениях чтят память героя, не смея сминать ни постель его, ни мундир.
Еще более неожиданной и несуразной представляется Вам зачастую смерть собственная, т. е. собственно смерть. Потому что покуда дело идет о прочих. Вы говорите ей в принципе нет, помещая этот феномен в область голой абстракции и рассматривая его лишь как некий эрзац, абсурд или жупел. Когда же в итоге всего на свете приходит и Ваш черед, Вы оставляете желать много лучшего. Вы огорчаетесь, ударяетесь в панику, браните врачей, палачей, судьбу. А теперь обратите внимание на меня. Хотя я и специализировался по классу гробокопания и кремации и шел на одни пятерки, смерть меня никогда не тревожила. Я презирал ее. И поэтому Ваши стенания, жалобы мне недороги и невнятны. Доверительно поверяя Вам скромный опыт своего бытия и бессмертия, могу рекомендовать в приказном порядке: отставить! прочь слабость! Стыдитесь ее и будьте, как я – без упрека. Ибо еще немного – и кончено. И Вас уже нет. И Вам уже не отмыться. Не высветлиться. И лик Ваш – Ваш образ ни при каких правительствах – никогда! – не воссияет в веках. И вымпелы с Вашим профилем никогда не зареют на реях. Будьте, как я и как Муций Сцевола, Геракл и Феникс. Будьте – и поступайте по вышеобъявленному: уходя – уходи. Лишь тогда, может быть, обессмертите Вы свое имя, как сделал это мой дедоватый. Его некролог начинался словами:
«Такого-то года, месяца и числа в Кремле известный государственный деятель кавказского происхождения Л. П. Берия, сказавшись занят, стремглав покинул экстренное заседание, проходившее в здании так называемого Сената, и, взойдя на Спасскую башню, покончил с собою на циферблате ее часов. Было без шестнадцати девять. За истекшие десятилетия в гармоническом сотрудничестве с подчиненными покойный с офицерской четкостью заботился не только о благозвучье курантов, но и о благозрачности сооружения».
«Брикабраков! Я знаю, что вы опять стоите за дверью!» – крикнул я, дочитав сообщение о великой гибели.
«Простите,– немедленно отозвался граф.– Я хотел постучаться, да призадумался. А в чем дело?»
«Во-первых, подсуньте ключ от шкатулки».
«Извольте»,– сказал Брикабраков, подсовывая.
«Во-вторых, я прошу вас теперь же телефонировать в крепость и выяснить обстановку, а то сидишь тут в монастыре, как в деревне, и ничего не знаешь. Вы, кстати, просматривали свежие некрологи?»
«Не успел еще, закрутился. А что – имеются негативные?»
«Вроде бы. По крайней мере, один. Впрочем, я не уверен. Вернее, не хочется верить. Во всяком случае, не серчайте, что не могу отворить. Не одет. Точнее, переодеваюсь. Хочу поменять пижаму. Сменить. А то отсырела. Пожамкалась. Терпеть не могу подобного».
Интуит, мастер сложной дворцовой интриги, я, признаться, вводил Брикабракова в известное заблуждение. Затворничество мое было вызвано вовсе не переодеванием, хотя, положа руку на сердце, я действительно не отнес бы себя к любителям влажных пижам и в течение процедуры не раз задаю себе труд снять волглое и надеть сухое. Истинная причина моего нежеланья открыть опылителю носила характер порочной и относительно жгучей тайны.
Накануне, после того, как Оле, восклицая «брависсимо», удалился из ванной с ключом от шкатулки и я начал читать оставленную курьером газету, ко мне опять постучали. Застегнутый на сей раз несравненно подробней, я отворил безо всякой опаски. Впорхнула Жижи. Речь ее представляла собою легенду о траченном молью нижнем белье и сводилась к просьбе о разовом вспомоществовании на предмет обновления гардероба. Именно в ту минуту знакомился я с бельевым футурологическим обозрением и посоветовал массажистке не торопиться растрачивать наши казенные средства на быстро устаревающую одежду, а подождать обозримого будущего, когда мода внесет в нее новые коррективы. Тогда Жижи заявила, что я, вероятно, не понимаю серьезности ее затруднений, что она не желает в глазах клиентуры выглядеть оборванкой, и, задрав на себе нечто среднее между ночной сорочкой и бальным платьем, принялась демонстрировать мне исподнее.
«Вот, право, докука»,– подумал я. Но из вежливости коротко покосился. Действительно, и трусы, и чулки «перманентки», поддерживаемые резинками пояса, казались чем-то изъедены. Они были сетчаты, словно фасеточный глаз насекомого. Лифчик был испещрен отверстиями в равной мере. Видневшаяся сквозь них кожа производила впечатление слишком гладкой и матовой. Несмотря на свои сорок с лишним, массажистка смотрелась удручающе молодо и свежо. Тем не менее у некоторых членов правительства – особенно у геронтократов типа Пельше и Суслова – она пользовалась успехом и вызывала приливы творческих сил. Я пообещал, что поутру выдам ей денег из специального бельевого фонда, которым я заведовал по совместительству, и опять углубился в чтение. Увидев это, Жижи начала упрекать меня в безразличии к ее обстоятельствам – профессиональным и личным – и, бурно расстроившись, вдруг открылась. Мол, с первого взора на злачном вокзале грезила она о неких взаимоотношеньях со мною, не исключающих, по ее выражению, даже близости.
Бедняжка Жижи! Могла ли она представить, насколько неоригинальны были поползновенья ее и как часто ее ровесницы и более молодые особы строили мне аналогичные куры, домогаясь хоть некоторого вниманья. Имя им – легион Похоти. Бравируя неглиже своей исступленности, они высказывали готовность на любое безумство ради удовлетворения этой слюнявой музы. А ведь не все, далеко не все из них были, что называется, падшими. Наоборот, в большинстве своем они были весьма и весьма приличные, светские дамы из хороших семейств. Жены и дочери, невесты и невестки, племянницы и кузины министров, значительных дипломатов, всевозможных светил. И все-таки поразительным прахом шли усилия упомянутых женщин. Милые плаксы, неистовые воительницы, любвеобильные амазонки! Как безнадежно и непростительно юны представали вы перед будущим Командором, сплошь да рядом подкарауливая его в укромных местах в уповании украсть поцелуй и вверить ему свои упругие прелести. Вы оказывали ему знаки внимания, а он как будто не замечал их. Искали встреч – уклонялся. Посылали записки – сжигал, не читая. Цветы? Оставлял подметальщицам, прачкам. Простите, но он не давал вам ни шанса.
«Голубушка,– не обинуясь, но и по-прежнему не отрываясь от чтива, сказал я Жижи,– отчего вам рыдается? Что в моем отношении к вам заставило вас уповать на вероятность более тесных контактов? Неужто я, сам того не заметив, представил повод?»
«Ax, нет,– отвечала она. – Вы, наверное, ни при чем. Я вас, должно быть, придумала. Но! – пала она на колени и ухватилась руками за край моего плескалища, будто усматривала в нем залог своего спасения,– но к чему эта холодность, нелюбезность. И зачем вы все время читаете».
«Затем, дорогая моя, и к тому, что я навсегда взволнован другою»,– расставил я точки над i, разумея, естественно, Ш. И хотел уже объявить графине об окончании аудиенции, как – довольно внезапно – пошла реклама колбасников. Извещения сопровождались изображениями наименований: сосисок, сарделек, колбас. Иллюстрации были такого характера, что распалили бы и цинических коллекционеров граффити, составителей аморальных уборных сборников. Словно б комплект балалаечных струн натянулся во мне при виде этих наглядных сальностей. Фантазия самого низменного полета разнузданно засучила лапками, и я в секунду вообразил, как некая опытная покупательница, придя домой с одним из таких наименований, тихо делит с ним скромный досуг.
Наделенный способностью к зрительным галлюцинациям, я увидел почти воочию, как женщина расстилает постель, задергивает занавес и разворачивает покупку. Вот она разворачивает ее. А вот уже развернула. Разоблачается и сама. На дворе, вероятно, декабрь, и на ней – поношенная кацавейка, несколько вязаных кофт, длинное, еще гимназического покроя, платье с оборками, ботики или ботинки. И все перечисленное перештопано, периферийно, повытерто в очередях за пособиями, в склочной сутолоке толкучек, в омнибусной толкотне. И все это следовало бы подновить, а то и справить обновки, да много ли на пособие справишь, много ли обновишь. И все это надо – снять. Снять поспешно. В волнении. Предвкушая.
И ледащая, словно ист-эндка-лондонка, с неухоженными и по-отрочески большими ушами, с тощим личиком в обрамлении мелких крашеных завитков, с сухощавой чешуйчатой кожей предплечий, шеи, спины, серой ящеркой юркнула ты под темно-вишневую шаль. Тем не менее я и там, в полутьме, нахожу тебя, ясно вижу, пристрастным оком вкушаю от застарелого, сухопарого твоего греха.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4 5 6 7 8
Имелась и викторина. Верно ли, интриговал составитель, что род победоносного Ганнибала восходит к племени каннибалов, что Капабланка наездами живал в Касабланке, Шопен держал переписку с изобретателем мусорных урн господином Пубеллем, а тот в свою очередь – корректуру его сонат? Верно ли, наконец, что Голда Меир в девичестве состояла в возвышенных отношениях с Шикльгрубером, и когда правительство Нидерландов не оказало ему политического приюта в Гренландии, он спрятался в Палестине под именем Моше Даян и наглазной повязкой? Я отвечал уклончиво.
А на странице тринадцать печатались некрологи – – – как вдруг налетевший сквозняк задушил свечу, и я принужден был прервать составление настоящих записок.
Я заметался. Неправда, что я боюсь темноты. Зря болтают. Однако же и любить ее не имею достаточных оснований. И я заметался в своем хитоне, как подсадной аргентинский вампир по кличке Перон, которого натаскали наши новодевичьи ловчие. И когда мы, бывало, стояли на тяге летучих мышей, он, привязанный за когтистую лапу к макушке какого-нибудь монумента или креста, так и вился. Я заметался по всей моей бункерной спальне. Забыв о слепорожденности ее окон, я принялся лихорадочно раздвигать гардины и закричал: «Одеялов!» Денщик возник. Он возник, гремя коробком шведских спичек и поскрипывая несмазанным сторожевым фонарем, словно молошным бидоном, с которым мавзолейные часовые отлучаются в колониальную лавку напротив: дескать, за молоком, а в действительности приносят в подобном бидоне бутыли с так называемым белым, каковое и распивают на важном посту, за что получают выговоры от меня персонально. Ибо, располагая зрительною трубой, я сижу в мезонине Смотрильной башни и наблюдаю.
Так что не правы окажутся те догматики и схоласты, что станут с высоких университетских кафедр уверять нашу прекрасную учащуюся молодежь, будто армейская дисциплина при мне ослабла. Ослабла не дисциплина, а показуха – учтите. И не ослабла даже, а просто упразднена. Вместе с ней упразднен и ряд других институций. К примеру – бюро прогнозов. Ведь, фаталист, я решительно против гаданий; que sera – так, собственно говоря, и sera (Как будет… – так и будет (исп.)) .
Ночной струит, стремит
Эк
зис
тен
циа
лизм,
указывал я в поэме «Беседы с Сартром».
Я взял у Одеялова протянутые мне им спички и оживил свечу. Операция удалась на славу, если не считать тех по ловкому совпаденью семи остывающих на данном листе стеариновых капель, что сберегут для Вас оттиски моих пальцев: тех тоже ведь семь, как у деда. Воспользуйтесь лупой, всмотритесь. Линии отпечатков замкнуты, концентричны и, словно круги на древесном срезе, с годами растут числом. Не поленившись учесть их количество, следователь узнает возраст преступника. Вы – мой.
О неуемные пальцы мастера, вы уже тронуты увяданьем. Стесняясь конкретно запечатленной в них избранности, он бдительно прячет эти чуть скрюченные, подагрические побеги куда придется: в муфту, в варежки, в карманы пальто. Или прячется весь. Отшельничая, лелея свое ни в чем не участие, он мечтает, хандрит, переводит картинки и презирает толпу. Презирает, но – соглядатайствует за ней. За ней – за улицей – площадью – за градом игр человеческих. И отражает увиденное со всеми подробностями и неурядицами, коими только и живо искусство. Ибо: «Да здравствует ишиас и холера, свинка и почечуй, инфлюэнца и люэс, чесотка и лунатизм!» – восклицают исцелители человеков. «Да здравствует хлеб наш насущный – грех!» – рассуждает служитель культа и бульваристка, околоточный и адвокат. «Да сбудется тьма египетская!» – молится просветитель. «Да-да, непременно сбудется,– мыслит художник,– да здравствует все перечисленное плюс все прочие неувязки и глупости вроде несчастной любви, отчужденья, семейных сцен и добрососедского человеконенавистничества». Так как что же ему описывать, если этого ничего не станет? Ведь далеко не каждый удовлетворится пейзажною лирикой. Вам, обывателю, вынь да положь трагедию, драму, зрелищ Вам подавай. Не напрасно по данным журнальных статистиков самая популярная рубрика – некрологи.
Страница тринадцать кишела ими.
«Умер как бил – наотмашь»,– восторженно отзывался некий боксер о благородном жесте соперника: тот выбросился из окна гостиницы накануне решающего поединка. В возрасте шестидесяти четырех лет оставил свой клетчатый мир какой-то гроссмейстер, и где-то в курзале имело быть умилительное публичное проигрывание последней, навсегда им отложенной партии. Сообщалось о гибели знаменитого бедуинского лесоруба, видного индийского матадора, почетного монтекарлского нищего. Умер и Зуммер, отец прерывистых телефонных сигналов.
Полоса была сверстана вдохновенно, со вкусом, и все некрологи смотрелись необычайно броско. Но самое очевидное место на сей прискорбной скрижали досталось единственному небезразличному мне уведомлению, и ясно, что поначалу я словно бы не заметил его, как если бы текст и портрет были смазаны, смутны. Типично: если у Вас умирает близкий, то Вы до того не желаете признавать факт утраты, что готовы решительно его игнорировать и считать покойного просто вышед: вот-вот вернется. Так в наших солдатских учреждениях чтят память героя, не смея сминать ни постель его, ни мундир.
Еще более неожиданной и несуразной представляется Вам зачастую смерть собственная, т. е. собственно смерть. Потому что покуда дело идет о прочих. Вы говорите ей в принципе нет, помещая этот феномен в область голой абстракции и рассматривая его лишь как некий эрзац, абсурд или жупел. Когда же в итоге всего на свете приходит и Ваш черед, Вы оставляете желать много лучшего. Вы огорчаетесь, ударяетесь в панику, браните врачей, палачей, судьбу. А теперь обратите внимание на меня. Хотя я и специализировался по классу гробокопания и кремации и шел на одни пятерки, смерть меня никогда не тревожила. Я презирал ее. И поэтому Ваши стенания, жалобы мне недороги и невнятны. Доверительно поверяя Вам скромный опыт своего бытия и бессмертия, могу рекомендовать в приказном порядке: отставить! прочь слабость! Стыдитесь ее и будьте, как я – без упрека. Ибо еще немного – и кончено. И Вас уже нет. И Вам уже не отмыться. Не высветлиться. И лик Ваш – Ваш образ ни при каких правительствах – никогда! – не воссияет в веках. И вымпелы с Вашим профилем никогда не зареют на реях. Будьте, как я и как Муций Сцевола, Геракл и Феникс. Будьте – и поступайте по вышеобъявленному: уходя – уходи. Лишь тогда, может быть, обессмертите Вы свое имя, как сделал это мой дедоватый. Его некролог начинался словами:
«Такого-то года, месяца и числа в Кремле известный государственный деятель кавказского происхождения Л. П. Берия, сказавшись занят, стремглав покинул экстренное заседание, проходившее в здании так называемого Сената, и, взойдя на Спасскую башню, покончил с собою на циферблате ее часов. Было без шестнадцати девять. За истекшие десятилетия в гармоническом сотрудничестве с подчиненными покойный с офицерской четкостью заботился не только о благозвучье курантов, но и о благозрачности сооружения».
«Брикабраков! Я знаю, что вы опять стоите за дверью!» – крикнул я, дочитав сообщение о великой гибели.
«Простите,– немедленно отозвался граф.– Я хотел постучаться, да призадумался. А в чем дело?»
«Во-первых, подсуньте ключ от шкатулки».
«Извольте»,– сказал Брикабраков, подсовывая.
«Во-вторых, я прошу вас теперь же телефонировать в крепость и выяснить обстановку, а то сидишь тут в монастыре, как в деревне, и ничего не знаешь. Вы, кстати, просматривали свежие некрологи?»
«Не успел еще, закрутился. А что – имеются негативные?»
«Вроде бы. По крайней мере, один. Впрочем, я не уверен. Вернее, не хочется верить. Во всяком случае, не серчайте, что не могу отворить. Не одет. Точнее, переодеваюсь. Хочу поменять пижаму. Сменить. А то отсырела. Пожамкалась. Терпеть не могу подобного».
Интуит, мастер сложной дворцовой интриги, я, признаться, вводил Брикабракова в известное заблуждение. Затворничество мое было вызвано вовсе не переодеванием, хотя, положа руку на сердце, я действительно не отнес бы себя к любителям влажных пижам и в течение процедуры не раз задаю себе труд снять волглое и надеть сухое. Истинная причина моего нежеланья открыть опылителю носила характер порочной и относительно жгучей тайны.
Накануне, после того, как Оле, восклицая «брависсимо», удалился из ванной с ключом от шкатулки и я начал читать оставленную курьером газету, ко мне опять постучали. Застегнутый на сей раз несравненно подробней, я отворил безо всякой опаски. Впорхнула Жижи. Речь ее представляла собою легенду о траченном молью нижнем белье и сводилась к просьбе о разовом вспомоществовании на предмет обновления гардероба. Именно в ту минуту знакомился я с бельевым футурологическим обозрением и посоветовал массажистке не торопиться растрачивать наши казенные средства на быстро устаревающую одежду, а подождать обозримого будущего, когда мода внесет в нее новые коррективы. Тогда Жижи заявила, что я, вероятно, не понимаю серьезности ее затруднений, что она не желает в глазах клиентуры выглядеть оборванкой, и, задрав на себе нечто среднее между ночной сорочкой и бальным платьем, принялась демонстрировать мне исподнее.
«Вот, право, докука»,– подумал я. Но из вежливости коротко покосился. Действительно, и трусы, и чулки «перманентки», поддерживаемые резинками пояса, казались чем-то изъедены. Они были сетчаты, словно фасеточный глаз насекомого. Лифчик был испещрен отверстиями в равной мере. Видневшаяся сквозь них кожа производила впечатление слишком гладкой и матовой. Несмотря на свои сорок с лишним, массажистка смотрелась удручающе молодо и свежо. Тем не менее у некоторых членов правительства – особенно у геронтократов типа Пельше и Суслова – она пользовалась успехом и вызывала приливы творческих сил. Я пообещал, что поутру выдам ей денег из специального бельевого фонда, которым я заведовал по совместительству, и опять углубился в чтение. Увидев это, Жижи начала упрекать меня в безразличии к ее обстоятельствам – профессиональным и личным – и, бурно расстроившись, вдруг открылась. Мол, с первого взора на злачном вокзале грезила она о неких взаимоотношеньях со мною, не исключающих, по ее выражению, даже близости.
Бедняжка Жижи! Могла ли она представить, насколько неоригинальны были поползновенья ее и как часто ее ровесницы и более молодые особы строили мне аналогичные куры, домогаясь хоть некоторого вниманья. Имя им – легион Похоти. Бравируя неглиже своей исступленности, они высказывали готовность на любое безумство ради удовлетворения этой слюнявой музы. А ведь не все, далеко не все из них были, что называется, падшими. Наоборот, в большинстве своем они были весьма и весьма приличные, светские дамы из хороших семейств. Жены и дочери, невесты и невестки, племянницы и кузины министров, значительных дипломатов, всевозможных светил. И все-таки поразительным прахом шли усилия упомянутых женщин. Милые плаксы, неистовые воительницы, любвеобильные амазонки! Как безнадежно и непростительно юны представали вы перед будущим Командором, сплошь да рядом подкарауливая его в укромных местах в уповании украсть поцелуй и вверить ему свои упругие прелести. Вы оказывали ему знаки внимания, а он как будто не замечал их. Искали встреч – уклонялся. Посылали записки – сжигал, не читая. Цветы? Оставлял подметальщицам, прачкам. Простите, но он не давал вам ни шанса.
«Голубушка,– не обинуясь, но и по-прежнему не отрываясь от чтива, сказал я Жижи,– отчего вам рыдается? Что в моем отношении к вам заставило вас уповать на вероятность более тесных контактов? Неужто я, сам того не заметив, представил повод?»
«Ax, нет,– отвечала она. – Вы, наверное, ни при чем. Я вас, должно быть, придумала. Но! – пала она на колени и ухватилась руками за край моего плескалища, будто усматривала в нем залог своего спасения,– но к чему эта холодность, нелюбезность. И зачем вы все время читаете».
«Затем, дорогая моя, и к тому, что я навсегда взволнован другою»,– расставил я точки над i, разумея, естественно, Ш. И хотел уже объявить графине об окончании аудиенции, как – довольно внезапно – пошла реклама колбасников. Извещения сопровождались изображениями наименований: сосисок, сарделек, колбас. Иллюстрации были такого характера, что распалили бы и цинических коллекционеров граффити, составителей аморальных уборных сборников. Словно б комплект балалаечных струн натянулся во мне при виде этих наглядных сальностей. Фантазия самого низменного полета разнузданно засучила лапками, и я в секунду вообразил, как некая опытная покупательница, придя домой с одним из таких наименований, тихо делит с ним скромный досуг.
Наделенный способностью к зрительным галлюцинациям, я увидел почти воочию, как женщина расстилает постель, задергивает занавес и разворачивает покупку. Вот она разворачивает ее. А вот уже развернула. Разоблачается и сама. На дворе, вероятно, декабрь, и на ней – поношенная кацавейка, несколько вязаных кофт, длинное, еще гимназического покроя, платье с оборками, ботики или ботинки. И все перечисленное перештопано, периферийно, повытерто в очередях за пособиями, в склочной сутолоке толкучек, в омнибусной толкотне. И все это следовало бы подновить, а то и справить обновки, да много ли на пособие справишь, много ли обновишь. И все это надо – снять. Снять поспешно. В волнении. Предвкушая.
И ледащая, словно ист-эндка-лондонка, с неухоженными и по-отрочески большими ушами, с тощим личиком в обрамлении мелких крашеных завитков, с сухощавой чешуйчатой кожей предплечий, шеи, спины, серой ящеркой юркнула ты под темно-вишневую шаль. Тем не менее я и там, в полутьме, нахожу тебя, ясно вижу, пристрастным оком вкушаю от застарелого, сухопарого твоего греха.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4 5 6 7 8