https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/elitnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Максим Осипов
Грех жаловаться

Предисловие

Есть очевидная причина прочесть эту книгу. В первых трех очерках Максим Осипов рассказывает о своей работе в провинциальной больнице, о помощи или противодействии пациентов, начальства, публики, о соединении собственной и местной жизни – и мы наблюдаем в реальном времени («в реальном времени, в ситуации, которая меняется от того, что ты делаешь и говоришь») и развитие ситуации, и, главное, наблюдаем самого автора – человека умного, знающего, наблюдательного, бесстрашного. Бесстрашного не только в жизни, но и в тексте – в прямом и твердом, но без лишней резкости, назывании вещей («у больных, да и у многих врачей сильнее всего выражены два чувства – страх смерти и нелюбовь к жизни», «Темные они, – говорят мне добрые люди. Я бы сказал иначе – плохие. Оттого и темные, что плохие, не наоборот») и (может быть, одно из самых смелых заявлений сегодня) в признании интеллигентских мерок как единственно значимых – «по меркам интеллигентного человека (а какие еще есть мерки?)».
Конечно, нам хочется узнать, что этим человеком руководит, – и мы прочтем его «Манифест в форме диалога». Конечно, хочется узнать, как человек, который, судя по очеркам, понимает людей точно в ту меру, в какую нужно, не залезая в реальные или воображаемые глубины чужой души («О чем думают мои пациенты? Загадка. Дело не в образованности. Вот он сидит передо мной, слушает и не слушает, я привычно взволнованно говорю про необходимость похудеть, двигаться, принимать таблетки, даже когда станет лучше, а ему хочется одного – чтобы я замолчал и отпустил его восвояси»), – хочется узнать, как он все-таки эти глубины себе представляет, – и мы прочтем две его беллетристические повести и увидим, как герои главного сюжета русской классической литературы (мертвый он и живая она) трансформируются под трезвым и наблюдательным взглядом автора, – но увидим и как сам его взгляд трансформируется под действием этого сюжета.
И есть вторая причина – менее очевидная, но не менее важная. Кто нам расскажет о нашей общей действительности, кого мы готовы выслушать, кому поверить? Рассказ просто свидетеля об этой действительности нас давно уже раздражает – а что тут делает посторонний? – потому что вся эта наша действительность, на всей территории – есть наше частное, между жертвами и обидчиками, дело, посторонних нам тут не надо. Есть другой способ рассказа об этой действительности – рассказ жертвы, но он взывает о помощи, – а мы ее дать не можем, ведь мы сами жертва, так зачем нам еще чужие жалобы? Лишь обличителей мы готовы слушать бесконечно – и с ними отождествляться, лишь бы козел отпущения был общий у автора и у нас, у читателей: иностранцы – у патриотов, инородцы – у фашистов, власть – у либералов, интеллигенция – у всех.
Но Осипов никого не обличает – а его рассказ мы слушать готовы. Мы видим ту же самую знакомую нам по тысячам книжных и журнальных жалоб и обличений действительность, но видим глазами человека, который ее меняет, проще говоря – в ней работает. И она приобретает странно-новый оттенок. Те же констатации, которые в устах жертв нас бесплодно мучат, а в устах свидетелей раздражают, здесь получают спокойный тон не диагноза даже, а описания условий работы. Мы привыкли к тому, что фрагменты мира освещены страданием, но, похоже, в смеси с апатией даже и этот свет тускнеет. Работа бросает на свою часть мира свет гораздо более ясный и резкий, по крайней мере, новый для нас.
И как сам автор вежливо, но твердо – а иногда с большим для себя риском (хотя нигде не подчеркнутым) отстраняется от любого не рабочего «мы», от любых слияний – с либерально-журналистской «элитой», с местным начальством, с бандитами и, самое главное, с тем, что он называет «пустота», «алкоголизм», то есть с небытием внутри самого себя, – так и его очерки не позволяют читателю праздных отождествлений. Согласиться с рассказчиком, сказать «да» на его беспощадно-трезвые констатации может только тот, кто и на свой кусок мира смотрит не как пассивная жертва или обличитель, а как работающий человек.
Григорий Дашевский

101-й километр

В родном краю

Уже полтора года я работаю врачом в небольшом городе N., районном центре одной из прилежащих к Москве областей. Пора подытожить свои впечатления.
Первое и самое ужасное: у больных, да и у многих врачей, сильнее всего выражены два чувства – страх смерти и нелюбовь к жизни. Обдумывать будущее не хотят: пусть все остается по-старому. Не жизнь, а доживание. По праздникам веселятся, пьют, поют песни, но если заглянуть им в глаза, то никакого веселья вы там не найдете. Критический аортальный стеноз, надо делать операцию или не надо лежать в больнице. – Что же мне – умирать? – Ну да, получается, что умирать. Нет, умирать не хочет, но и ехать в областной центр, добиваться, суетиться – тоже. – Мне уже пятьдесят пять, я уже пожил (пожила). – Чего же вы хотите? – Инвалидности: на группу хочу. В возможность здоровья не верит, пусть будут лекарства бесплатные. – Доктор, я до пенсии хоть доживу? (Не доживают до пенсии неудачники, а дожил – жизнь состоялась.)
Второе: власть поделена между деньгами и алкоголем, то есть между двумя воплощениями Ничего, пустоты, смерти. Многим кажется, что проблемы можно решить с помощью денег, это почти никогда не верно. Как с их помощью пробудить интерес к жизни, к любви? И тогда вступает в свои права алкоголь. Он производит такое, например, действие: недавно со второго этажа выпал двухлетний ребенок по имени Федя. Пьяная мать и ее boyfriend, то есть сожитель, втащили Федю в дом и заперлись. Соседи, к счастью, все видели и вызвали милицию. Та сломала дверь, и ребенок оказался в больнице. Мать, как положено, голосит в коридоре. Разрыв селезенки, селезенку удалили, Федя жив и даже сам у себя удалил дыхательную трубку (не уследили, были заняты другой операцией), а потом и катетер из вены выдернул.
Третье: почти во всех семьях – в недавнем прошлом случаи насильственной смерти: утопление, взрывы петард, убийства, исчезновения в Москве. Все это создает тот фон, на котором разворачивается жизнь и нашей семьи, в частности. Нередко приходится иметь дело с женщинами, похоронившими обоих своих взрослых детей.
Четвертое: почти не видел людей, увлеченных работой, вообще делом, а от этой расслабленности и невозможность сосредоточиться на собственном лечении. Трудно и со всеми этими названиями лекарств (торговыми, международными), и с дозами: чтобы принять 25 мг, надо таблетку 50 мг разделить пополам, а таблетку 100 мг – на четыре части. Сложно, неохота возиться. Взвешиваться каждый день, при увеличении веса принимать двойную дозу мочегонных – невыполнимо. Нет весов, а то соображение, что их можно купить, не приходит в голову, дело не в деньгах. Люди практически неграмотны, они умеют складывать буквы в слова, но на деле это умение не применяют. Самый частый ответ на предложение прочесть крупный печатный текст с моими рекомендациями: «Я без очков». Ну раз без очков, то значит, сегодня ничего читать не собиралась, это и есть неграмотность. Еще одна проба: поняли, куда Вам ехать, поняли, что надо на меня сослаться? – Вроде, да. – А как меня зовут? Зло: – Откуда я знаю?
Пятое: оказалось, что дружба – интеллигентский феномен. Так называемые простые люди друзей не имеют: ни разу меня не спрашивал о состоянии больных кто-нибудь, кроме родственников. Отсутствует взаимопомощь, мы самые большие индивидуалисты, каких себе можно представить. Кажется, у нации нет инстинкта самосохранения. Юдоль: проще умереть, чем попросить соседа довезти до Москвы. Жены нет, а друзья? Таких нет. Брат есть, но в Москве, телефон где-то записан.
Шестое: мужчина – почти всегда идиот. Мужчина с сердечной недостаточностью, если за ним не ходит по пятам жена, обречен на скорую гибель. Начинается этот идиотизм уже в юношеском возрасте и затем прогрессирует, даже если мужчина становится главным инженером или, к примеру, агрономом.
Мужчина, заботящийся о близких, – редкость, и тем большее уважение он вызывает. Одного из них, Алексея Ивановича, я лечу – он добился, чтобы жене пересадили почку, продал все, что у них было, потратил сорок тысяч долларов. Обычно иначе: Бог дал – Бог взял, девять дней, сорок.
Противны выбившиеся в люди. На днях приходила одна такая с недавним передним инфарктом. Мужним воровством построила рядом с нами большой каменный дом. Во мне она видит равного или почти равного и потому сначала жалуется, что ее растрясло, «хотя машина хорошая, Вольво», а потом ведет такой разговор: «Мне сейчас надо внука отправить на Кипр к дочери, она там учится. Кипр, знаете, очень испортился, слишком много голубых». И все в таком роде. Кстати, обстановочка, в общем, асексуальная, не то что в иных московских клиниках, где тяга полов прямо-таки разлита в воздухе.
Еще одно: у нас почти не лечат стариков. Ей семьдесят лет, чего вы хотите? Того же, чего и для двадцатипятилетней. Вспомнил трясущуюся старушку в магазине. Кряхтя, она выбирала кусочки сыра, маслица, колбаски, как говорят, половчее, то есть подешевле. За ней собралась очередь, и продавщица, молодая белая баба, с чувством сказала: «Я вот до такого точно не доживу!» Старушка вдруг подняла голову и твердо произнесла: «Доживете. И очень скоро». В Спарте с немощными обходились еще рациональнее – что осталось от Спарты, кроме нескольких анекдотов? Создается впечатление, что мы экономим какие-то ресурсы, усилия для лечения молодых, это неверно. Старика пытаются лечить, если он социально значимый (отец начальника электросетей, мать замглавы администрации).
Вообще же старушки интереснее всех. Недавно полночи ставил временный кардиостимулятор; когда наконец все получилось, пожал руку своему помощнику, и тогда полубездыханная прежде старушка тоже протянула мне руку: «А мне?» – и крепко пожала.
Вечная присказка: «Хорошо вам говорить, Максим Александрович». На деле это значит – хорошо вам, Максим Александрович, вам не лень делать то или другое.
Роль Церкви в жизни больных и больницы ничтожна. Нет даже внешних атрибутов благочестия, вроде иконок на тумбочках. Все, однако, крещеные, у всех на шее крестики, в том числе у страшного человека по имени Ульрих. Ульрих расстрелял своими руками шестьдесят восемь человек (националистов на Украине, бандитов после амнистии 1953 года и так, «по мелочи»), водитель, ветеринар, целитель, внештатный сотрудник госбезопасности (вероятно, врет). Имеет табельное оружие, пистолет Стечкина (опять-таки, если не вранье). Удар полтонны, на днях выбил взрослому сыну передние зубы. Должен быть порядок. Порядок должен быть, а кто его не будет соблюдать, того остановим кулаком или, если понадобится, пулей. Пенсия две семьсот. Как же госбезопасность, не помогает? Нет, это добровольно. Говорить с Ульрихом страшно: того и гляди, возьмется за Стечкина. А сумасшествие (бывшая жена занимается черной магией, офис в Москве, вредит ему и все в таком духе – карма, дыхательные аппараты, магниты) – следствие совершенного зла, а не наоборот. Но такие больные – исключение, в основном люди миролюбивы.
Идиотизм власти (областной, московской) даже не обсуждается, обсуждаются только способы ее обмана. Из-за этого происходят истории, для описания которых нужен гений Петрушевской. Вот одна из них: есть распоряжение, что ампутированные конечности нельзя уничтожать (например, сжигать), а надо хоронить на кладбище. Несознательные одноногие граждане своих ампутированных ног не забирают, в результате в морге недавно скопилось семь ног. Пришлось дождаться похорон бездомного (за казенный счет и без свидетелей) и положить ему эти ноги в могилу.
Что же хорошего я вижу? Свободу помочь многим людям. Даже если помощь останется невосприня-той – дать возможность помощи. Отсутствие препятствий со стороны врачей, администрации. Хочешь палату интенсивной терапии – пожалуйста. Хочешь привозить лекарства и раздавать их – то же. Хочешь положить больного, чтобы мать-алкоголичка оставила его в покое, – клади. Помогает и отсутствие традиций. В отличие от других провинциальных городов N. не живет традициями.
Ксенофобии тоже, в общем, нет, хотя на днях пришлось содрать с двери магазина типографским способом напечатанную листовку «Сохраним N. белым городом». При том что, по моим наблюдениям, все, кто хочет что-то сделать для больницы, – приезжие. Есть большая терпимость, в том числе, увы, к совершенно нетерпимым вещам, вроде торговли героином, и совсем нет осуждения. Ясно, что москвичи воры, ну и пусть.
Есть уважение к книгам, знанию, опыту жизни в большом мире, но нет зависти. Что с того, что больные не соглашаются на операцию на сердце, – а кому ее хочется себе делать? Да тут еще областные светила объяснят, что делать ничего не надо. Каждый такой случай воспринимается как врачебная неудача, неэффективное действие, провал. Поэтому и приходится вешать дипломы на стенку, а главное – стараться, напрягаться, отдаваться разговору и вообще встрече с человеком.
Радует если еще не жажда, то уже готовность к деятельности у людей, которых недавно, казалось, остается только закопать. Еще – ощущение герметичности происходящего (все попадают в одну больницу): становится известно продолжение любой истории, что добавляет ответственности.
Есть радость встречи: недавно лечил худенькую веселенькую девяностолетнюю Александру Ивановну (отец-священник погиб в лагере, мать умерла от голода, осталась без образования, была воспитательницей в детском саду), человека, более близкого к святости, я не встречал. Говорю ей: у вас опасная болезнь (инфаркт миокарда), придется остаться в больнице. Она весело: птичий грипп, что ли?
На днях получил привет от своего прадеда, умершего вскоре после моего рождения: обратил внимание на красивое и редкое имя больной – Руфь. «Руфь-чужестранка», – сказал я ей, и она ответила: «Только один врач отметил мое имя и очень меня за него полюбил, я и дома у него бывала».
1 2 3 4


А-П

П-Я