https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/
Обдирая ладони, очистил от стручьев и посторонних отростков, ударил о землю – звенит! Отменный выдался посох. Игнат выставил его вперед на всю длину руки и шагнул следом.
И снова выбросил, и снова шагнул. Теперь ему совсем хорошо – он не один, он с этим посохом весь мир обойдет, только бы выбраться на дорогу. Не успел подумать, мимо с бешеной скоростью проносится грузовик: в ноздри шибает горячий бензинный дух. А за ним и второй, чиркнув Игната бортом по плечу. Он слышит отчаянный визг тормозов. Чья-то грубая шершавая ладонь ложится на его руку, сжимающую посох…
– Добрый человек, да ты весь в крови! Дай переведу через улицу…
Сквозь кровавую пелену перед Игнатом брезжут огни. Всю мостовую запрудили машины, они сигналят, гудят. Кто-то, тень человека, выводит его на тротуар. Наскоро потрепав Игната по плечу, милосердный водитель растаял. Машины потекли своей чередой, улица пустеет. Одинокий Игнат стоит на краю тротуара, сжимая свою верную кушму… и как она у него в руке оказалась, ума не приложит. Оббил ее о колено, водружает на место. Слава богу, что-то он еще видит. «Комедия, ей-богу, комедия!» – уперев руки в боки, хохочет Игнат. И, пока огни города не погрузились во тьму, спешит свернуть с сияющей магистрали на тихую улочку, а там еще вбок, в переулочек. Теперь, без посоха, в стремительно сходящихся сумерках, уходя все далее на окраины, в глушь, Игнат снова бредет на ощупь. Он уже привычно жмется к краю пешеходной дорожки, подальше от людских глаз, от справных хозяйских заборов, от монументальной дощатой ограды с гирляндой лампочек под плоскими жестяными козырьками, тянущейся вокруг недостроенных корпусов механзавода, гудящих на ветру пустыми проемами окон. С трудом перешагивает через черные кучи прелой листвы, поочередно притрагиваясь к хрупким саженцам, выстроившимся вдоль дороги взамен вывороченных с корнями и еще не увезенных отсюда стволов вековых акаций. То ему кажется, что он слишком забрал вправо, то ноги сами уводят его еще правее.
За новостройкой его ждет и вовсе тихая улочка, незнакомая, но, похоже, искомая.
Куда теперь поворотить ему?
Над перекрестком пляшет фонарь, раскачивая в окрестной тьме два старых саманных домишка. Первый из них, жилой, совсем в землю врос, так что окна его с наружными ставнями стоят на тротуаре, сложенном из плиток с мерцающими кое-где квадратными блюдечками льда; второй, двухэтажный, вроде бы и есть легендарная Иосубова лавчонка… стены ее вспучились и облупились от времени, кровля прогнила и давно провалилась, ветер свищет в провалах развороченных рам. А ведь когда-то была она украшением здешней мастеровой слободы. Видать, красовались в ее витринах роскошные дары колониальных товаров, как-то: керосин, спички, сало, свечи, пышные восточные сладости – рахат-лукум, щербет, на палочках петушки, веселенький креп-жоржет, контрабандные умытые брильянты в сотни карат, турецкий душистый табак, ученические тетради в клетку и косую линейку, ластики, бенгальские огни, стопки узорчатой черепицы «Руа-фрер», косы и топоры, книжки, синька, лифчики и прочий немыслимый дамский конфекцион здешних бедных красавиц – словом, все то, чем рассчитывала торговать Иосубова немочка или кто ее там разберет…
Постоял Игнат у давно остывшего пепелища убогой Иосубовой юности, припомнил пылкие отцовы россказни, освещавшие все его детство, хмыкнул, снял кушму и вытер ею окровавленное лицо. Внутренний голос молчит. «Теперь налево, пожалуй», – думает Игнат и опять поворачивает вправо.
Входит в коротенький тупичок, кончающийся в полусотне шагов высокими железными воротами, осиянными мощным светом прожекторов. Игнат собрался было вернуться назад, но у ворот, ухватившись рукой за прут решетки, стоит женщина в плюшевом зеленом пальтишке, в желтом платке. Носком легкой туфельки она что-то сосредоточенно чертит на земле, словно сложную теорему решает. Голова ее низко опущена. За воротами справа – будка вахтера. Наверху, на металлической сетке, блестят алюминиевой краской крупные буквы фирмы – не то заводишко, не то мастерская. Впрочем, Игнат на них и не смотрит. Душа его полна женщиной, горестной, раздавленной: она не надеется, чтобы ей отворили, она не просит, чтобы к ней сюда вышли, ока держится за ворота, чтобы ее не прогнали.
«А то как же, у нее сердце схватило», – думает Игнат.
В то же мгновение он видит по ту сторону, за решеткой, мужчину в засаленном ватнике, который этой женщине машет рукой: вали, мол, отсюда!..
«Вахтер, сволочь!» – догадывается Игнат.
Женщина резко поднимает голову и что-то страстное, умоляющее кричит в лицо мужчине, вцепившись обеими руками в прутья.
Слова ее проходят мимо сознания Игната – сам жест жестоко красноречив.
«Нет, сволочь, не вахтер!» – опять заключает Игнат.
Старик, заросший серебристо-рыжей щетиной, вылез из будки, отпер ворота, выпустил грузовик с роялями, запер ворота и скрылся в будке.
Все остальное произошло очень быстро.
Женщина посторонилась и, пропустив грузовик, бросилась в ворота. Мужчина в ватнике, опережая вахтера, начал сводить тяжелые створы. Она пронзительно вскрикнула и, схватив его руку, стала покрывать ее частыми исступленными поцелуями. И тогда, чуть выступя из ворот, мужчина мгновенным ударом колена разбил ей лицо…
Женщина в сбившемся желтом платке лежит навзничь у закрытых ворот мебельной фабрики. И пятидесяти шагах от нее, проломив задом корочку льда, в лужу садится Игнат. К нему с легким небесным звоном катится под уклон обручальное золотое колечко – оно, видимо, соскочило с безымянного пальца женщины и, описав круг, устраивается у Игнатовых ног. «И что мне далась эта падаль? И кто она мне? Что связывает нас? Чашка воды? Эта дурацкая дорога сюда, когда она меня ненавидела, битая харя, каждую рытвину ставила мне в вину, как будто я ее нарочно касался?… Надо ее поднять на ноги, хотя бы стереть кровь с лица, утешить, на руки взять… До чего же гнусно на этом сволочном свете! Сам себя ненавижу… Отчего только о ней целый день вспоминаю? Видать, она работала в городе, сошлась с этим, в ватнике, а он другую завел. Ай да суженую мне бог судил!.. Ничего, я сам себе голова: стащил кольцо и ушел. В гробу я ее видал! Живучая… утрется и встанет…»
Выйдя из тупика, Игнат еще и за угол завернул. «Я тоже хорош… как птенец желторотый… от живой жены налево смотрю…», – думать думает, а у самого губы трясутся.
Ускоряет шаг и минут через двадцать выходит на шоссе.
Уже совсем темно, город в огнях. Отсюда, со взгорка, как на ладони видна раздольная днестровская излучина: бетонная набережная, стылая аспидная вода, рассеченная на равные отрезки отраженьями неоновых радуг.
Поглядел Игнат, вздохнул и стал взбираться на холм; там, где в шоссе вливается ветка от элеватора, проще сесть на попутку.
Дошел – стал столбом у столба. С севера дохнул пронзительный ветер. В воздухе запахло снегом.
В ее селе, наверно, уже метет, думает Игнат и вспоминает три снежинки, прилипшие у них к ветровому стеклу. И снова я о ней думаю, упрекает он себя и твердо решает не думать То есть думать-то можно, но о другом, о своем. А то вот опять вспомнил о ней, и на душе потеплело. И не то чтобы как-то особенно жалел ее, просто сердце рвется на части.
«Так все же она, не она?… Или не было этой майской ночи на чистую пятницу, а есть только морок одинокого человека?»
«Морок мороком, но когда ты увидел, что она села в кабину и машина уходит, ты выскочил на крыльцо и попросил, чтобы тебя обождали. Почему?»
«Почему-почему? Потому, что я сказал себе, что тоже в город поеду. Все равно ведь машина остановилась у самого дома, а еще и этот задрыга вломился во двор…»
«Допустим. Но что это тебя сорвало в город, вот так, сразу?»
«В больницу поехал. Проведать жену».
«Долбонос ты задумчивый, толстогубая размазня! А раньше ты ни о чем не догадывался?»
«Надо же было ей передать…»
«Что передать-то? Яблочки? Что ее суженый дом у тебя отнимает?»
Игнат пожимает плечами.
«Стало быть, ты побежал к Анне жаловаться на Петра Николаевича?»
«Выходит, что так…», – беспомощно разводит руками Игнат.
«Во-первых, она все знала раньше тебя. Чего ж поехал?»
«Не знаю…»
«Знаешь. Но давай по порядку. Итак, ты выходишь во двор, окликаешь шофера просто так, без цели, без смысла?»
«Как-то так…»
«Зачем же ты перед этим одежду Анны убрал из сеней?»
«Так мне все опостылело, оф… Души не стало во мне…»
«И если бы ты не вышел, не завопил, если бы опять остался один в этом проклятом доме… что бы ты сделал?»
«На том же самом крюке… где ее платье висело…»
«Хорошо. И тут ты бреешься, умываешься, переобуваешься, надеваешь новую куртку… и даже яблочек прихватил. Для кого ты их взял?»
«Для Анны, конечно».
«Точно? Ты уверен, что для нее?»
«Для кого же еще? Я же их довез и честно ей отдал».
«А ну… сунь руку в карман»…
Игнат достает яблоко.
«Какой же ты слабак и мерзавец! Ты бы и его не довез, улыбнись тебе разок случайная женщина на дороге. Ты и теперь для нее его держишь».
«А вот выкуси!.. Я его сейчас на твоих глазах съем!»
«Это мы еще поглядим».
«Ну так гляди!» – схоронившись от ветра за столб, Игнат жадно хрупает яблоком.
И тут случилось несчастье, он умер. Огрызок яблока попал ему в дыхательное горло. Он почернел, пытался откашляться, хоть чуточку схватить воздуху в грудь и – не мог. Он сполз по столбу на землю; дыхание его пресеклось.
После смерти он вспомнил то, чего при жизни никогда, ни при каких обстоятельствах не вспоминал да и позволить себе вспомнить не мог бы, потому что все это было с ним в другой жизни.
Долго еще доносилось молчанье, пока уходил он.
Лишь вечные звезды отважно сияли над лесом,
Краснел кизил в предрассветной дремоте,
И первые птицы трогали крыльями воздух.
Она поднялась навстречу ему так плавно,
Словно огромная птица влетала в дом из тумана.
Она поднялась навстречу ему так нежно,
Что он подумал о ней, как о смерти, и остановился.
Они лежали обнявшись, оба нагие,
И слушали, как сердца их тихо смеялись.
Он гладил ей волосы, солнце вставало над лесом.
«Пора, мой любимый!» Он молча кивнул головою
И словно с разочарованьем в нее погрузился.
Она поплыла под ним, как долина, как поле под плугом,
И длилась, и длилась, и длилась. Потом протяженность исчезла.
«Пора, мой любимый…» Земля задрожала. Колени
Ослабли. И это был миг отчужденья. И все продолжалось,
Лишь ритм изменился. Он вышел, как сабля из ножен,
Свободный, как слабость, и губы его запеклись от скрытого зноя.
Ему было лет тринадцать-четырнадцать, когда они снова встретились. Всем классом убирали виноград в соседнем колхозе. Кончался срок; приехали новенькие, и она среди них. На винограднике, в сумерках, накануне его отъезда из лагеря, она взяла его за руку и отвела в лесополосу. И вот то, что там было и что в той своей жизни он помнил: ее глаза, почерневшие от предчувствия ужаса, его трясущиеся руки на ее ледяных, узких, покрывшихся гусиной кожей плечиках, твердые соски, царапавшие ему грудь, – боль и радость познания. Не было поцелуев, потому что этого они еще не умели, не было азарта борьбы, сюда это ни в какую не шло, не было смущения, потому что стыда тоже не было и оба еще были чисты, не было обещаний и клятв, потому что впереди их целая жизнь ожидала, не было упоения, потому что тело, которого тоже не было, все же мешало, и раскаяния потом не было, потому что им очень понравилось, и они, отдышавшись, все повторили сначала. Исколотые шипами акаций, изъязвленные мошкарой, они лежали на муравьиной куче, и она говорила: «Семь лет тебя жду. А ты бы завтра уехал, если бы я не подошла первая. Теперь я твоя, и запомни, предатель, если ты снова спрячешься и забудешь меня, я за постылого выйду, а ты будешь всю жизнь каяться…» И он, отвернувшись, горько заплакал, потому что знал, что предаст, потому что больше всего на свете боялся навеки связать себя с нею и знал, что связан с нею навеки еще с того ракитова куста на Вороньем Яру. И она поняла его и, пальцем проведя по его замурзанной, в потеках, щеке, вынула из кармана кофточки припасенное яблоко. И он откусил от яблока плача, и поперхнулся, и умер. И она пожалела – отдышала его.
…Скрип-скрип, скрип-скрип.
Слышен скрип каруцы.
Каруца? Откуда здесь каруца?
Игнат напрягает глаза и видит, как что-то черное медленно надвигается на него из долины: скрип-скрип… Да, похоже, что каруца. Но почему она так велика? Чем нагружена с верхом? Минут через пять ее колеса поскрипели перед лицом Игната, и он, задрав голову, сообразил, она камышом завалена. И не каруца это, а огромнейший воз камыша. Он медленно плывет мимо; стебли шуршат, острые листья и мягкие камышовые головки скребут по асфальту, кони часто, низко кланяются дороге, с натугой волоча в гору. Где же возница? Как это где? Должно быть, наверху, на возу. Игнат встает с земли и смотрит наверх. Нет его на возу. Должно быть, на той стороне помогает коням, ведет под уздцы… И только когда каруца немного отошла от Игната, он замечает смутную тень, ползущую следом за ней. «Ишь, какой мастер, – дивится Игнат, – коням дал волю, а сам от ветра хоронится, чтобы не сдуло. Удобно устроился, еще и покуривает… – улыбается он красному тлеющему огоньку за каруцей. – Попросить, что ли, сорок, затянуться дымком – оно бы и теплей стало…»
Вдруг снизу, от города, стреляют в небо по тучам два ярких столба света. Это фары машины, еще далекой. Вот они, чуть опустившись, пронзают дорогу от подошвы холма до самой его вершины. В свете прожекторов посреди шоссе нелепо застыла долгая тень Игната: он уже было побежал за возом – как знать, может, возница из его села и довезет до дому? И пусть бы хоть до утра ползти пришлось… А тут машина. Свет ее то кажется совсем близким, то вроде отдаляется – верно, водитель, поубавил огни у закрытого переезда. Игнат прислушивается… нет, поезда как будто не слышно… И снова загораются яркие фары, теперь уже точно машина его догоняет.
– Стой! Остановись, мэй!
Водитель видит его издали и, несмотря на то, что уже разогнал на подъеме своего «жигуленка», притормаживает:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
И снова выбросил, и снова шагнул. Теперь ему совсем хорошо – он не один, он с этим посохом весь мир обойдет, только бы выбраться на дорогу. Не успел подумать, мимо с бешеной скоростью проносится грузовик: в ноздри шибает горячий бензинный дух. А за ним и второй, чиркнув Игната бортом по плечу. Он слышит отчаянный визг тормозов. Чья-то грубая шершавая ладонь ложится на его руку, сжимающую посох…
– Добрый человек, да ты весь в крови! Дай переведу через улицу…
Сквозь кровавую пелену перед Игнатом брезжут огни. Всю мостовую запрудили машины, они сигналят, гудят. Кто-то, тень человека, выводит его на тротуар. Наскоро потрепав Игната по плечу, милосердный водитель растаял. Машины потекли своей чередой, улица пустеет. Одинокий Игнат стоит на краю тротуара, сжимая свою верную кушму… и как она у него в руке оказалась, ума не приложит. Оббил ее о колено, водружает на место. Слава богу, что-то он еще видит. «Комедия, ей-богу, комедия!» – уперев руки в боки, хохочет Игнат. И, пока огни города не погрузились во тьму, спешит свернуть с сияющей магистрали на тихую улочку, а там еще вбок, в переулочек. Теперь, без посоха, в стремительно сходящихся сумерках, уходя все далее на окраины, в глушь, Игнат снова бредет на ощупь. Он уже привычно жмется к краю пешеходной дорожки, подальше от людских глаз, от справных хозяйских заборов, от монументальной дощатой ограды с гирляндой лампочек под плоскими жестяными козырьками, тянущейся вокруг недостроенных корпусов механзавода, гудящих на ветру пустыми проемами окон. С трудом перешагивает через черные кучи прелой листвы, поочередно притрагиваясь к хрупким саженцам, выстроившимся вдоль дороги взамен вывороченных с корнями и еще не увезенных отсюда стволов вековых акаций. То ему кажется, что он слишком забрал вправо, то ноги сами уводят его еще правее.
За новостройкой его ждет и вовсе тихая улочка, незнакомая, но, похоже, искомая.
Куда теперь поворотить ему?
Над перекрестком пляшет фонарь, раскачивая в окрестной тьме два старых саманных домишка. Первый из них, жилой, совсем в землю врос, так что окна его с наружными ставнями стоят на тротуаре, сложенном из плиток с мерцающими кое-где квадратными блюдечками льда; второй, двухэтажный, вроде бы и есть легендарная Иосубова лавчонка… стены ее вспучились и облупились от времени, кровля прогнила и давно провалилась, ветер свищет в провалах развороченных рам. А ведь когда-то была она украшением здешней мастеровой слободы. Видать, красовались в ее витринах роскошные дары колониальных товаров, как-то: керосин, спички, сало, свечи, пышные восточные сладости – рахат-лукум, щербет, на палочках петушки, веселенький креп-жоржет, контрабандные умытые брильянты в сотни карат, турецкий душистый табак, ученические тетради в клетку и косую линейку, ластики, бенгальские огни, стопки узорчатой черепицы «Руа-фрер», косы и топоры, книжки, синька, лифчики и прочий немыслимый дамский конфекцион здешних бедных красавиц – словом, все то, чем рассчитывала торговать Иосубова немочка или кто ее там разберет…
Постоял Игнат у давно остывшего пепелища убогой Иосубовой юности, припомнил пылкие отцовы россказни, освещавшие все его детство, хмыкнул, снял кушму и вытер ею окровавленное лицо. Внутренний голос молчит. «Теперь налево, пожалуй», – думает Игнат и опять поворачивает вправо.
Входит в коротенький тупичок, кончающийся в полусотне шагов высокими железными воротами, осиянными мощным светом прожекторов. Игнат собрался было вернуться назад, но у ворот, ухватившись рукой за прут решетки, стоит женщина в плюшевом зеленом пальтишке, в желтом платке. Носком легкой туфельки она что-то сосредоточенно чертит на земле, словно сложную теорему решает. Голова ее низко опущена. За воротами справа – будка вахтера. Наверху, на металлической сетке, блестят алюминиевой краской крупные буквы фирмы – не то заводишко, не то мастерская. Впрочем, Игнат на них и не смотрит. Душа его полна женщиной, горестной, раздавленной: она не надеется, чтобы ей отворили, она не просит, чтобы к ней сюда вышли, ока держится за ворота, чтобы ее не прогнали.
«А то как же, у нее сердце схватило», – думает Игнат.
В то же мгновение он видит по ту сторону, за решеткой, мужчину в засаленном ватнике, который этой женщине машет рукой: вали, мол, отсюда!..
«Вахтер, сволочь!» – догадывается Игнат.
Женщина резко поднимает голову и что-то страстное, умоляющее кричит в лицо мужчине, вцепившись обеими руками в прутья.
Слова ее проходят мимо сознания Игната – сам жест жестоко красноречив.
«Нет, сволочь, не вахтер!» – опять заключает Игнат.
Старик, заросший серебристо-рыжей щетиной, вылез из будки, отпер ворота, выпустил грузовик с роялями, запер ворота и скрылся в будке.
Все остальное произошло очень быстро.
Женщина посторонилась и, пропустив грузовик, бросилась в ворота. Мужчина в ватнике, опережая вахтера, начал сводить тяжелые створы. Она пронзительно вскрикнула и, схватив его руку, стала покрывать ее частыми исступленными поцелуями. И тогда, чуть выступя из ворот, мужчина мгновенным ударом колена разбил ей лицо…
Женщина в сбившемся желтом платке лежит навзничь у закрытых ворот мебельной фабрики. И пятидесяти шагах от нее, проломив задом корочку льда, в лужу садится Игнат. К нему с легким небесным звоном катится под уклон обручальное золотое колечко – оно, видимо, соскочило с безымянного пальца женщины и, описав круг, устраивается у Игнатовых ног. «И что мне далась эта падаль? И кто она мне? Что связывает нас? Чашка воды? Эта дурацкая дорога сюда, когда она меня ненавидела, битая харя, каждую рытвину ставила мне в вину, как будто я ее нарочно касался?… Надо ее поднять на ноги, хотя бы стереть кровь с лица, утешить, на руки взять… До чего же гнусно на этом сволочном свете! Сам себя ненавижу… Отчего только о ней целый день вспоминаю? Видать, она работала в городе, сошлась с этим, в ватнике, а он другую завел. Ай да суженую мне бог судил!.. Ничего, я сам себе голова: стащил кольцо и ушел. В гробу я ее видал! Живучая… утрется и встанет…»
Выйдя из тупика, Игнат еще и за угол завернул. «Я тоже хорош… как птенец желторотый… от живой жены налево смотрю…», – думать думает, а у самого губы трясутся.
Ускоряет шаг и минут через двадцать выходит на шоссе.
Уже совсем темно, город в огнях. Отсюда, со взгорка, как на ладони видна раздольная днестровская излучина: бетонная набережная, стылая аспидная вода, рассеченная на равные отрезки отраженьями неоновых радуг.
Поглядел Игнат, вздохнул и стал взбираться на холм; там, где в шоссе вливается ветка от элеватора, проще сесть на попутку.
Дошел – стал столбом у столба. С севера дохнул пронзительный ветер. В воздухе запахло снегом.
В ее селе, наверно, уже метет, думает Игнат и вспоминает три снежинки, прилипшие у них к ветровому стеклу. И снова я о ней думаю, упрекает он себя и твердо решает не думать То есть думать-то можно, но о другом, о своем. А то вот опять вспомнил о ней, и на душе потеплело. И не то чтобы как-то особенно жалел ее, просто сердце рвется на части.
«Так все же она, не она?… Или не было этой майской ночи на чистую пятницу, а есть только морок одинокого человека?»
«Морок мороком, но когда ты увидел, что она села в кабину и машина уходит, ты выскочил на крыльцо и попросил, чтобы тебя обождали. Почему?»
«Почему-почему? Потому, что я сказал себе, что тоже в город поеду. Все равно ведь машина остановилась у самого дома, а еще и этот задрыга вломился во двор…»
«Допустим. Но что это тебя сорвало в город, вот так, сразу?»
«В больницу поехал. Проведать жену».
«Долбонос ты задумчивый, толстогубая размазня! А раньше ты ни о чем не догадывался?»
«Надо же было ей передать…»
«Что передать-то? Яблочки? Что ее суженый дом у тебя отнимает?»
Игнат пожимает плечами.
«Стало быть, ты побежал к Анне жаловаться на Петра Николаевича?»
«Выходит, что так…», – беспомощно разводит руками Игнат.
«Во-первых, она все знала раньше тебя. Чего ж поехал?»
«Не знаю…»
«Знаешь. Но давай по порядку. Итак, ты выходишь во двор, окликаешь шофера просто так, без цели, без смысла?»
«Как-то так…»
«Зачем же ты перед этим одежду Анны убрал из сеней?»
«Так мне все опостылело, оф… Души не стало во мне…»
«И если бы ты не вышел, не завопил, если бы опять остался один в этом проклятом доме… что бы ты сделал?»
«На том же самом крюке… где ее платье висело…»
«Хорошо. И тут ты бреешься, умываешься, переобуваешься, надеваешь новую куртку… и даже яблочек прихватил. Для кого ты их взял?»
«Для Анны, конечно».
«Точно? Ты уверен, что для нее?»
«Для кого же еще? Я же их довез и честно ей отдал».
«А ну… сунь руку в карман»…
Игнат достает яблоко.
«Какой же ты слабак и мерзавец! Ты бы и его не довез, улыбнись тебе разок случайная женщина на дороге. Ты и теперь для нее его держишь».
«А вот выкуси!.. Я его сейчас на твоих глазах съем!»
«Это мы еще поглядим».
«Ну так гляди!» – схоронившись от ветра за столб, Игнат жадно хрупает яблоком.
И тут случилось несчастье, он умер. Огрызок яблока попал ему в дыхательное горло. Он почернел, пытался откашляться, хоть чуточку схватить воздуху в грудь и – не мог. Он сполз по столбу на землю; дыхание его пресеклось.
После смерти он вспомнил то, чего при жизни никогда, ни при каких обстоятельствах не вспоминал да и позволить себе вспомнить не мог бы, потому что все это было с ним в другой жизни.
Долго еще доносилось молчанье, пока уходил он.
Лишь вечные звезды отважно сияли над лесом,
Краснел кизил в предрассветной дремоте,
И первые птицы трогали крыльями воздух.
Она поднялась навстречу ему так плавно,
Словно огромная птица влетала в дом из тумана.
Она поднялась навстречу ему так нежно,
Что он подумал о ней, как о смерти, и остановился.
Они лежали обнявшись, оба нагие,
И слушали, как сердца их тихо смеялись.
Он гладил ей волосы, солнце вставало над лесом.
«Пора, мой любимый!» Он молча кивнул головою
И словно с разочарованьем в нее погрузился.
Она поплыла под ним, как долина, как поле под плугом,
И длилась, и длилась, и длилась. Потом протяженность исчезла.
«Пора, мой любимый…» Земля задрожала. Колени
Ослабли. И это был миг отчужденья. И все продолжалось,
Лишь ритм изменился. Он вышел, как сабля из ножен,
Свободный, как слабость, и губы его запеклись от скрытого зноя.
Ему было лет тринадцать-четырнадцать, когда они снова встретились. Всем классом убирали виноград в соседнем колхозе. Кончался срок; приехали новенькие, и она среди них. На винограднике, в сумерках, накануне его отъезда из лагеря, она взяла его за руку и отвела в лесополосу. И вот то, что там было и что в той своей жизни он помнил: ее глаза, почерневшие от предчувствия ужаса, его трясущиеся руки на ее ледяных, узких, покрывшихся гусиной кожей плечиках, твердые соски, царапавшие ему грудь, – боль и радость познания. Не было поцелуев, потому что этого они еще не умели, не было азарта борьбы, сюда это ни в какую не шло, не было смущения, потому что стыда тоже не было и оба еще были чисты, не было обещаний и клятв, потому что впереди их целая жизнь ожидала, не было упоения, потому что тело, которого тоже не было, все же мешало, и раскаяния потом не было, потому что им очень понравилось, и они, отдышавшись, все повторили сначала. Исколотые шипами акаций, изъязвленные мошкарой, они лежали на муравьиной куче, и она говорила: «Семь лет тебя жду. А ты бы завтра уехал, если бы я не подошла первая. Теперь я твоя, и запомни, предатель, если ты снова спрячешься и забудешь меня, я за постылого выйду, а ты будешь всю жизнь каяться…» И он, отвернувшись, горько заплакал, потому что знал, что предаст, потому что больше всего на свете боялся навеки связать себя с нею и знал, что связан с нею навеки еще с того ракитова куста на Вороньем Яру. И она поняла его и, пальцем проведя по его замурзанной, в потеках, щеке, вынула из кармана кофточки припасенное яблоко. И он откусил от яблока плача, и поперхнулся, и умер. И она пожалела – отдышала его.
…Скрип-скрип, скрип-скрип.
Слышен скрип каруцы.
Каруца? Откуда здесь каруца?
Игнат напрягает глаза и видит, как что-то черное медленно надвигается на него из долины: скрип-скрип… Да, похоже, что каруца. Но почему она так велика? Чем нагружена с верхом? Минут через пять ее колеса поскрипели перед лицом Игната, и он, задрав голову, сообразил, она камышом завалена. И не каруца это, а огромнейший воз камыша. Он медленно плывет мимо; стебли шуршат, острые листья и мягкие камышовые головки скребут по асфальту, кони часто, низко кланяются дороге, с натугой волоча в гору. Где же возница? Как это где? Должно быть, наверху, на возу. Игнат встает с земли и смотрит наверх. Нет его на возу. Должно быть, на той стороне помогает коням, ведет под уздцы… И только когда каруца немного отошла от Игната, он замечает смутную тень, ползущую следом за ней. «Ишь, какой мастер, – дивится Игнат, – коням дал волю, а сам от ветра хоронится, чтобы не сдуло. Удобно устроился, еще и покуривает… – улыбается он красному тлеющему огоньку за каруцей. – Попросить, что ли, сорок, затянуться дымком – оно бы и теплей стало…»
Вдруг снизу, от города, стреляют в небо по тучам два ярких столба света. Это фары машины, еще далекой. Вот они, чуть опустившись, пронзают дорогу от подошвы холма до самой его вершины. В свете прожекторов посреди шоссе нелепо застыла долгая тень Игната: он уже было побежал за возом – как знать, может, возница из его села и довезет до дому? И пусть бы хоть до утра ползти пришлось… А тут машина. Свет ее то кажется совсем близким, то вроде отдаляется – верно, водитель, поубавил огни у закрытого переезда. Игнат прислушивается… нет, поезда как будто не слышно… И снова загораются яркие фары, теперь уже точно машина его догоняет.
– Стой! Остановись, мэй!
Водитель видит его издали и, несмотря на то, что уже разогнал на подъеме своего «жигуленка», притормаживает:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14