https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/razdviznie/
Однако я уже умела говорить «мини-она» и кривить при этом рот, с удовольствием рыгая в знак отвращения, и романистов я оценивала по принятому в семье статусу.
– Диккенс даёт доход, – говорил один дикарь.
– Диккенс не в счёт, – огрызался второй, – это перевод. Все переводчики нас надувают.
– Тогда и Эдгар По не пойдёт?
– Э-э… Здравый смысл призывает также исключить исторические романы, которые наверняка принесут по десять су как минимум. Революция не «милочка» – бе-е! – Шарлотта Корде не «милочка» – бе-е! – и Мериме, между прочим, тоже надо исключить, как автора «Хроники времён Карла Девятого».
– А как быть с «Ожерельем королевы»?
– Это пойдёт. Это роман чистый.
– А эти, Бальзака, про Катерину Медичи?
– Ну ты как дитя малое. Пойдёт, конечно.
– Ну уж нет, старина, позволь…
– Старик, я взываю к твоей совести… Умолкни. Идём на улицу.
Они никогда не ругались. Растянувшись на кровле, у самого конька, они жарились на полуденном солнцепёке, горячо и необидно споря, предоставив мне верхний, покатый жёлоб. Оттуда были видны вся Виноградная улица, пустынный переулок, выходивший к огородам, разбросанным в ложбине святого Иоанна. Заслышав вдали звук шагов, братья внезапно умолкали и, распластавшись на крыше, воинственно вздёргивали подбородки при виде извечного противника, так на них похожего…
– Это просто Шебрие идёт в свой сад, – сообщал младший.
Забывая все споры, они ловили косой отблеск лёгкого привета поры более жаркой, пока ещё проплывавшей мимо. Иная походка, живые и отчётливые шаги постукивали по горбатым камням. Сиреневое платье, пышный куст взбитых волос медно-розового цвета озаряли верхнюю улицу.
– Эй, рыжуха! – окликал, присвистывая, младший. – Эй, морковка!
Ему было всего четырнадцать, и он терпеть не мог «девчонок», которые ослепляли его своим восходящим светом.
– Это Флора Шебрие, она к отцу идёт, – говорил старший брат вслед золоту и сирени, угасавшим в нижних переулках. – Какая она стала хорошенькая!
Младший, лёжа на животе, опирался подбородком на скрещённые руки. Он презрительно щурился и надувал губы, которые округлялись и пухлились, точно у маленьких эолов на старых морских картах…
– Да она морковка! Краснуха! Пожар! Горим! – кричал он с раздражением ревнивого школяра.
Старший пожимал плечами.
– Ты ничего не понимаешь в блондинках, – говорил он. – А по-моему, это точно, ну точно «мини-она».
Громкий, с внезапным хрипом мальчишеский смех был ответом этому проклятому слову, нежно произнесённому мечтательным голосом старшего, зеленоглазого соблазнителя. Я слышала возню на крыше, гвозди ботинок, царапающие камни, слабый звук падения сцепившихся тел на ласковую прополотую землю, к подножию абрикосовых деревьев. Но братья тут же отцеплялись друг от друга, понимающе и торопливо.
Они никогда не дрались и не оскорбляли друг друга. Мне кажется, они быстро поняли: этот букет рыжих волос, это сиреневое платье – не такая уж диковинка, и всё это, ожидавшее их в будущем, не имеет права разделять их неразделимые устремления, только им доступные и целомудренные радости. И слаженным шагом они возвращались к пробковым «витринкам», где подсыхали махаоны, или к прозрачной струе фонтанчика, или к затейливому сооружению для дистилляции болотной мяты – оно отбивало запах мяты, но сохраняло привкус болота…
Дикари не всегда бывали безобидны. Так называемый переходный возраст, нежно изламывающий детские тела, требует жертвоприношений. Нужна была жертва и моим братьям. Они выбрали товарища по коллежу, приехавшего на каникулы в соседний кантон. У Матьё М. не было как недостатков, так и особых достоинств. Общительный, хорошо одетый, слегка белобрысый – один его вид вызывал у братьев отвращение, сравнимое лишь с приступами тошноты у беременной женщины. Он же горячо привязался к обоим гордецам, презиравшим галстуки, одетым в дерюгу, в тростниковых колпаках. Старший бывал резок с этим «сыном письмоводителя», младший же, изо всех сил стараясь не отставать от него, приветствовал Матьё М., подъезжавшего на трёхколёсном велосипеде и в безукоризненных перчатках, тем, что теребил свой носовой платочек и иронически приподнимал панталоны, из которых он и без того уже вырос.
– Я принёс партитуру «Ночей Жанетты», – ещё издалека кричала жертва возбуждённым голосом, – и немецкое издание «Симфоний» Бетховена в четыре руки!
Темнея лицом, старший, румяный вандал, пренебрежительно оглядывал непрошеного гостя, обычнейшего отпрыска обыкновеннейших смертных, не носившего в себе ни взрывчатой силы, ни воли к одиночеству, и тот, вздрагивая под этим взглядом, умоляюще спрашивал:
– Ты немного поиграешь со мной в четыре руки?
– С тобой не хочу; без тебя поиграю.
– Тогда можно я буду переворачивать страницы?..
Один покорный, второй необъяснимо суровый, мрачнее тучи, они мучились своей несхожестью, но Матьё М., терпеливый, как забитая жена, непременно приходил снова.
Как-то раз после завтрака дикари исчезли и вернулись только к ужину. С видом усталым, но возбуждённым, почти дымясь, они бросились на два старых канапе из зелёного репса.
– Это вы откуда такие? – поинтересовалась мать.
– Издалека, – мягко ответил старший.
– Матьё приходил, удивлялся, что не мог вас нигде найти…
– Этот мальчишка вечно удивляется по пустякам… Оставшись наедине со мной, братья разговорились.
Я была почти не в счёт, да они и не сомневались, что я их не выдам. Я узнала, что, спрятавшись в зарослях, нависших над дорогой в Сен-Ф., они, увидев искавшего их Матьё, ничем не проявили своего присутствия. Я плохо помню детали, которые они мусолили.
– Когда я услышал колокольчик его драндулета… – начинал младший.
– Я первый услышал…
– Скажешь тоже! А помнишь, как он остановился прямо у нас перед носом, чтобы вытереть пот?
Они тихо и тайно перебрасывались фразами, устремив взгляды в потолок. Старший горячился.
– Да… Он принюхивался, как животное, озираясь кругом, как будто почуял нас…
– Эх, старина, здорово, правда? И потом, когда он остановился, мы так на него посмотрели… Он заёрзал, будто испугался чего-то… Глаза старшего чернели.
– Возможно… На нём был шотландский галстук… Этот галстук… я всегда предчувствовал, что он принесёт несчастье…
Я бросилась к ним, алчущая острых ощущений:
– И что? И что? Какое несчастье?
Оба скосили на меня ледяные взгляды:
– Это ещё откуда? Что она тут несёт про какое-то несчастье?
– Но ведь ты сам сказал…
Оба сели, усмехнулись с вызывающим и заговорщическим видом.
– Ничего такого, – наконец сказал старший. – Какого ты ждёшь несчастья? Прошёл Матьё, мы ему не показались, а потом посмеялись.
– Что, и всё? – я была разочарована.
И тут младший подскочил, пританцовывая на месте и больше не владея собой:
– Да, это всё! Где тебе понять! Мы лежали там и смотрели на его кадык! Кадык, галстук, всё, что вокруг, и на его лоснящийся нос! Ах! чёрт подери, вот была картина!
Он склонился над старшим, потёрся о него носом, как пёс:
– Ничего не стоило его прикончить, да?
Суровый, с закрытыми глазами, старший хранил молчание.
– И вы его не прикончили? – удивилась я.
Моё удивление вырвало их из тенистых кустов, где они, никем не замеченные, дрожа от напряжения и жажды крови, смотрели на Матьё, и оба разразились обидным смехом и снова стали мальчишками.
– Нет, – ответил старший, – не прикончили. Сам не знаю почему…
Развеселившись, он запел свои любимые импровизированные куплеты – то были уродливые плоды союза рифмы и ритма, сложенные в часы, когда взыскующий дух, устав от работы, вторгается, не зная правил, в царство слов, освобождая их от смысла. Мой тонкий голос вторил эхом – теперь-то я одна могу утверждать, да ещё в ритме польки, что
Пилюля бензонафталина
Снимает боли в голове:
Пилюля бензонафталина –
И не страшна вам и ангина!
Рискованное утверждение, идущее вразрез со всеми привычными терапевтическими правилами, но я предпочитала если не мелодию, то текст следующей канцоны:
Облегчительный бальзам
Я, аптекарь, вам продам.
Только выпьете его –
Облегчитесь от всего…
Тем вечером мой возбуждённый брат сложил новую версию «Серенады» Северо Торелли:
Прости, красотка.
Не убит Маттео.
Пусть, луноликий.
Он ещё споёт нам…
Младший танцевал возле него, сияющий, как Лорензаччо перед своим первым убийством. Он остановился и, любезно улыбаясь, сообщил мне:
– Мы прикончим его в другой раз.
Моя сводная сестра, которая была старше нас всех, – чужая в семье, дурнушка с привлекательной некрасивостью тибетских глаз – вышла замуж как раз тогда, когда ей пора было уже, как говорят у нас, надевать убор святой Катерины становиться старой девой. И если мать не осмелилась помешать этому нелепому браку, то во всяком случае не стеснялась говорить всё, что думает по этому поводу. Замужество моей сестры обсуждалось на всех улицах, от Рош-а-ля-Жербод до Бель-Эр-о-Гранжё.
– Жюльетта выходит замуж? – спрашивали мать. – Ого-го. Вот счастье-то привалило!
– Несчастье, – уточняла Сидо.
Находились такие, что смели язвить:
– Наконец-то Жюльетта нашла мужа! Вот нечаянность! Надо же…
– Да не надо бы… – воинственно огрызалась Сидо. – Но кто будет удерживать девушку двадцати пяти лет?
– Ну, так кто же её избранник?
– А! Боже мой, да первый подвернувшийся кобель…
В глубине души ей было жалко видеть существование своей одинокой дочери, которое наполнялось только мечтаниями и необузданным чтением. Братья же оценивали «счастье» с высоты своей собственной точки зрения. Год медицинских штудий в Париже так и не обтесал старшего – его, высокого и прекрасного, по-прежнему раздражали взгляды женщин, которые не были для него желанны. Слова «брачный кортеж», «вечерний фрак», «званый обед» и «шествие» падали на обоих дикарей каплями расплавленной смолы…
– Ноги моей не будет на свадьбе! – артачился младший, негодующе светлея глазами, как всегда взъерошенный. – Не пойду ни с кем под ручку! Уберите эту одежду с хвостом!
– Твой долг – быть хорошим братцем, – убеждала его мать.
– Нечего ей выходить замуж! Да кого она выбрала!.. От этого типа несёт вермутом! Она всю жизнь отлично без нас обходилась, может без нас и замуж выйти!..
Наш красавец старший был менее словоохотлив. Но мы видели его лицо, словно примеривающееся, как бы одолеть и эту стену, его взгляд, прикидывающий размеры трудностей. Это были тяжёлые дни, полные взаимных упрёков, лишившие покоя моего деликатного отца, который избегал благоухавшего непрошеного жениха. Однако вскоре оба мальчика как будто смирились. Они даже выдвинули идею самим исполнить музыкальную мессу, и, обрадовавшись, Сидо на несколько часов забыла про своего «кобеля»-зятя.
Наше пианино «Аушер» поехало в церковь и смешало красивый, немного суховатый звон с блеянием фисгармонии. Дикари, запершись в пустой церкви, репетировали сюиту из «Арлезианки», какого-то там Страделлу, а также Сен-Санса, выбранного специально для свадебного торжества…
Полюбовавшись на них, когда они удалялись с клавирами под мышкой, мать поздно спохватилась, что, занятые игрой, они не смогут быть на свадьбе подле сестры. Они играли, я это помню, как маленькие музыкальные эльфы, и осветили музыкой этой сельской мессы небогатую церковь с развалившейся колокольней. Я вышагивала, гордая тем, что мне уже одиннадцать, своими волосами маленькой Евы и розовым платьем, довольная всем на свете, кроме… когда я увидела сестру, дрожащую от нервного истощения, какую-то всю сжавшуюся под шёлком и белым тюлем, чьи изъяны так неудачно подчеркнул белый тюлевый убор, бледную, с такой покорностью поднимавшую своеобразное монгольское лицо к незнакомому мужчине, я едва не умерла от стыда…
Скрипки бала завершили свадебный пир, и, едва их заслышав, оба мальчика вздрогнули, как необъезженные лошади. Младший, успевший немного выпить, остался. Но старший, обессиленный, исчез. Чтобы попасть в наш сад, он перепрыгнул через стену со стороны Виноградной улицы, долго бродил вокруг запертого дома, наконец разбил стекло, и мать нашла его уже спящим, когда вернулась усталая и грустная, передав растерянную, трепещущую дочь в руки мужа.
Позже она рассказывала мне об этом пыльном летнем рассвете, о пустом и словно обворованном доме, о своей безрадостной усталости, о платье, расшитом спереди бисером, о беспокойных кошках, которых выманивали в сад темнота и голос моей матери. Она рассказывала, что нашла своего старшего спящим, съёжившимся в комок, с полуоткрытым свежим ртом и закрытыми глазами, и на нём была печать сурового и дикого целомудрия…
– Подумать только, чтобы побыть одному, подальше от потных гостей, чтобы уснуть под ласковым ночным ветерком, он разбил форточку! Да где вы видели ещё такое умное дитя?
Сколько раз я видела, как этот умница привычным прыжком выскакивает в окно, заслышав неожиданный звон дверного колокольчика.
Поседевший, рано состарившийся от трудов, он снова обретает юношескую гибкость, спрыгивая в сад, и девочки улыбаются, завидев его. Свои приступы мизантропии он сумел побороть, но они исполосовали его лицо морщинами. И может быть, он всю жизнь чувствовал себя заложником своего огороженного дворика, становившегося всё теснее, пока он перебирал в памяти череду перемен, вырвавших его из детской кровати, где он спал полуобнажённый, целомудренный и в сладострастии своего одиночества.
1 2 3 4 5 6 7 8
– Диккенс даёт доход, – говорил один дикарь.
– Диккенс не в счёт, – огрызался второй, – это перевод. Все переводчики нас надувают.
– Тогда и Эдгар По не пойдёт?
– Э-э… Здравый смысл призывает также исключить исторические романы, которые наверняка принесут по десять су как минимум. Революция не «милочка» – бе-е! – Шарлотта Корде не «милочка» – бе-е! – и Мериме, между прочим, тоже надо исключить, как автора «Хроники времён Карла Девятого».
– А как быть с «Ожерельем королевы»?
– Это пойдёт. Это роман чистый.
– А эти, Бальзака, про Катерину Медичи?
– Ну ты как дитя малое. Пойдёт, конечно.
– Ну уж нет, старина, позволь…
– Старик, я взываю к твоей совести… Умолкни. Идём на улицу.
Они никогда не ругались. Растянувшись на кровле, у самого конька, они жарились на полуденном солнцепёке, горячо и необидно споря, предоставив мне верхний, покатый жёлоб. Оттуда были видны вся Виноградная улица, пустынный переулок, выходивший к огородам, разбросанным в ложбине святого Иоанна. Заслышав вдали звук шагов, братья внезапно умолкали и, распластавшись на крыше, воинственно вздёргивали подбородки при виде извечного противника, так на них похожего…
– Это просто Шебрие идёт в свой сад, – сообщал младший.
Забывая все споры, они ловили косой отблеск лёгкого привета поры более жаркой, пока ещё проплывавшей мимо. Иная походка, живые и отчётливые шаги постукивали по горбатым камням. Сиреневое платье, пышный куст взбитых волос медно-розового цвета озаряли верхнюю улицу.
– Эй, рыжуха! – окликал, присвистывая, младший. – Эй, морковка!
Ему было всего четырнадцать, и он терпеть не мог «девчонок», которые ослепляли его своим восходящим светом.
– Это Флора Шебрие, она к отцу идёт, – говорил старший брат вслед золоту и сирени, угасавшим в нижних переулках. – Какая она стала хорошенькая!
Младший, лёжа на животе, опирался подбородком на скрещённые руки. Он презрительно щурился и надувал губы, которые округлялись и пухлились, точно у маленьких эолов на старых морских картах…
– Да она морковка! Краснуха! Пожар! Горим! – кричал он с раздражением ревнивого школяра.
Старший пожимал плечами.
– Ты ничего не понимаешь в блондинках, – говорил он. – А по-моему, это точно, ну точно «мини-она».
Громкий, с внезапным хрипом мальчишеский смех был ответом этому проклятому слову, нежно произнесённому мечтательным голосом старшего, зеленоглазого соблазнителя. Я слышала возню на крыше, гвозди ботинок, царапающие камни, слабый звук падения сцепившихся тел на ласковую прополотую землю, к подножию абрикосовых деревьев. Но братья тут же отцеплялись друг от друга, понимающе и торопливо.
Они никогда не дрались и не оскорбляли друг друга. Мне кажется, они быстро поняли: этот букет рыжих волос, это сиреневое платье – не такая уж диковинка, и всё это, ожидавшее их в будущем, не имеет права разделять их неразделимые устремления, только им доступные и целомудренные радости. И слаженным шагом они возвращались к пробковым «витринкам», где подсыхали махаоны, или к прозрачной струе фонтанчика, или к затейливому сооружению для дистилляции болотной мяты – оно отбивало запах мяты, но сохраняло привкус болота…
Дикари не всегда бывали безобидны. Так называемый переходный возраст, нежно изламывающий детские тела, требует жертвоприношений. Нужна была жертва и моим братьям. Они выбрали товарища по коллежу, приехавшего на каникулы в соседний кантон. У Матьё М. не было как недостатков, так и особых достоинств. Общительный, хорошо одетый, слегка белобрысый – один его вид вызывал у братьев отвращение, сравнимое лишь с приступами тошноты у беременной женщины. Он же горячо привязался к обоим гордецам, презиравшим галстуки, одетым в дерюгу, в тростниковых колпаках. Старший бывал резок с этим «сыном письмоводителя», младший же, изо всех сил стараясь не отставать от него, приветствовал Матьё М., подъезжавшего на трёхколёсном велосипеде и в безукоризненных перчатках, тем, что теребил свой носовой платочек и иронически приподнимал панталоны, из которых он и без того уже вырос.
– Я принёс партитуру «Ночей Жанетты», – ещё издалека кричала жертва возбуждённым голосом, – и немецкое издание «Симфоний» Бетховена в четыре руки!
Темнея лицом, старший, румяный вандал, пренебрежительно оглядывал непрошеного гостя, обычнейшего отпрыска обыкновеннейших смертных, не носившего в себе ни взрывчатой силы, ни воли к одиночеству, и тот, вздрагивая под этим взглядом, умоляюще спрашивал:
– Ты немного поиграешь со мной в четыре руки?
– С тобой не хочу; без тебя поиграю.
– Тогда можно я буду переворачивать страницы?..
Один покорный, второй необъяснимо суровый, мрачнее тучи, они мучились своей несхожестью, но Матьё М., терпеливый, как забитая жена, непременно приходил снова.
Как-то раз после завтрака дикари исчезли и вернулись только к ужину. С видом усталым, но возбуждённым, почти дымясь, они бросились на два старых канапе из зелёного репса.
– Это вы откуда такие? – поинтересовалась мать.
– Издалека, – мягко ответил старший.
– Матьё приходил, удивлялся, что не мог вас нигде найти…
– Этот мальчишка вечно удивляется по пустякам… Оставшись наедине со мной, братья разговорились.
Я была почти не в счёт, да они и не сомневались, что я их не выдам. Я узнала, что, спрятавшись в зарослях, нависших над дорогой в Сен-Ф., они, увидев искавшего их Матьё, ничем не проявили своего присутствия. Я плохо помню детали, которые они мусолили.
– Когда я услышал колокольчик его драндулета… – начинал младший.
– Я первый услышал…
– Скажешь тоже! А помнишь, как он остановился прямо у нас перед носом, чтобы вытереть пот?
Они тихо и тайно перебрасывались фразами, устремив взгляды в потолок. Старший горячился.
– Да… Он принюхивался, как животное, озираясь кругом, как будто почуял нас…
– Эх, старина, здорово, правда? И потом, когда он остановился, мы так на него посмотрели… Он заёрзал, будто испугался чего-то… Глаза старшего чернели.
– Возможно… На нём был шотландский галстук… Этот галстук… я всегда предчувствовал, что он принесёт несчастье…
Я бросилась к ним, алчущая острых ощущений:
– И что? И что? Какое несчастье?
Оба скосили на меня ледяные взгляды:
– Это ещё откуда? Что она тут несёт про какое-то несчастье?
– Но ведь ты сам сказал…
Оба сели, усмехнулись с вызывающим и заговорщическим видом.
– Ничего такого, – наконец сказал старший. – Какого ты ждёшь несчастья? Прошёл Матьё, мы ему не показались, а потом посмеялись.
– Что, и всё? – я была разочарована.
И тут младший подскочил, пританцовывая на месте и больше не владея собой:
– Да, это всё! Где тебе понять! Мы лежали там и смотрели на его кадык! Кадык, галстук, всё, что вокруг, и на его лоснящийся нос! Ах! чёрт подери, вот была картина!
Он склонился над старшим, потёрся о него носом, как пёс:
– Ничего не стоило его прикончить, да?
Суровый, с закрытыми глазами, старший хранил молчание.
– И вы его не прикончили? – удивилась я.
Моё удивление вырвало их из тенистых кустов, где они, никем не замеченные, дрожа от напряжения и жажды крови, смотрели на Матьё, и оба разразились обидным смехом и снова стали мальчишками.
– Нет, – ответил старший, – не прикончили. Сам не знаю почему…
Развеселившись, он запел свои любимые импровизированные куплеты – то были уродливые плоды союза рифмы и ритма, сложенные в часы, когда взыскующий дух, устав от работы, вторгается, не зная правил, в царство слов, освобождая их от смысла. Мой тонкий голос вторил эхом – теперь-то я одна могу утверждать, да ещё в ритме польки, что
Пилюля бензонафталина
Снимает боли в голове:
Пилюля бензонафталина –
И не страшна вам и ангина!
Рискованное утверждение, идущее вразрез со всеми привычными терапевтическими правилами, но я предпочитала если не мелодию, то текст следующей канцоны:
Облегчительный бальзам
Я, аптекарь, вам продам.
Только выпьете его –
Облегчитесь от всего…
Тем вечером мой возбуждённый брат сложил новую версию «Серенады» Северо Торелли:
Прости, красотка.
Не убит Маттео.
Пусть, луноликий.
Он ещё споёт нам…
Младший танцевал возле него, сияющий, как Лорензаччо перед своим первым убийством. Он остановился и, любезно улыбаясь, сообщил мне:
– Мы прикончим его в другой раз.
Моя сводная сестра, которая была старше нас всех, – чужая в семье, дурнушка с привлекательной некрасивостью тибетских глаз – вышла замуж как раз тогда, когда ей пора было уже, как говорят у нас, надевать убор святой Катерины становиться старой девой. И если мать не осмелилась помешать этому нелепому браку, то во всяком случае не стеснялась говорить всё, что думает по этому поводу. Замужество моей сестры обсуждалось на всех улицах, от Рош-а-ля-Жербод до Бель-Эр-о-Гранжё.
– Жюльетта выходит замуж? – спрашивали мать. – Ого-го. Вот счастье-то привалило!
– Несчастье, – уточняла Сидо.
Находились такие, что смели язвить:
– Наконец-то Жюльетта нашла мужа! Вот нечаянность! Надо же…
– Да не надо бы… – воинственно огрызалась Сидо. – Но кто будет удерживать девушку двадцати пяти лет?
– Ну, так кто же её избранник?
– А! Боже мой, да первый подвернувшийся кобель…
В глубине души ей было жалко видеть существование своей одинокой дочери, которое наполнялось только мечтаниями и необузданным чтением. Братья же оценивали «счастье» с высоты своей собственной точки зрения. Год медицинских штудий в Париже так и не обтесал старшего – его, высокого и прекрасного, по-прежнему раздражали взгляды женщин, которые не были для него желанны. Слова «брачный кортеж», «вечерний фрак», «званый обед» и «шествие» падали на обоих дикарей каплями расплавленной смолы…
– Ноги моей не будет на свадьбе! – артачился младший, негодующе светлея глазами, как всегда взъерошенный. – Не пойду ни с кем под ручку! Уберите эту одежду с хвостом!
– Твой долг – быть хорошим братцем, – убеждала его мать.
– Нечего ей выходить замуж! Да кого она выбрала!.. От этого типа несёт вермутом! Она всю жизнь отлично без нас обходилась, может без нас и замуж выйти!..
Наш красавец старший был менее словоохотлив. Но мы видели его лицо, словно примеривающееся, как бы одолеть и эту стену, его взгляд, прикидывающий размеры трудностей. Это были тяжёлые дни, полные взаимных упрёков, лишившие покоя моего деликатного отца, который избегал благоухавшего непрошеного жениха. Однако вскоре оба мальчика как будто смирились. Они даже выдвинули идею самим исполнить музыкальную мессу, и, обрадовавшись, Сидо на несколько часов забыла про своего «кобеля»-зятя.
Наше пианино «Аушер» поехало в церковь и смешало красивый, немного суховатый звон с блеянием фисгармонии. Дикари, запершись в пустой церкви, репетировали сюиту из «Арлезианки», какого-то там Страделлу, а также Сен-Санса, выбранного специально для свадебного торжества…
Полюбовавшись на них, когда они удалялись с клавирами под мышкой, мать поздно спохватилась, что, занятые игрой, они не смогут быть на свадьбе подле сестры. Они играли, я это помню, как маленькие музыкальные эльфы, и осветили музыкой этой сельской мессы небогатую церковь с развалившейся колокольней. Я вышагивала, гордая тем, что мне уже одиннадцать, своими волосами маленькой Евы и розовым платьем, довольная всем на свете, кроме… когда я увидела сестру, дрожащую от нервного истощения, какую-то всю сжавшуюся под шёлком и белым тюлем, чьи изъяны так неудачно подчеркнул белый тюлевый убор, бледную, с такой покорностью поднимавшую своеобразное монгольское лицо к незнакомому мужчине, я едва не умерла от стыда…
Скрипки бала завершили свадебный пир, и, едва их заслышав, оба мальчика вздрогнули, как необъезженные лошади. Младший, успевший немного выпить, остался. Но старший, обессиленный, исчез. Чтобы попасть в наш сад, он перепрыгнул через стену со стороны Виноградной улицы, долго бродил вокруг запертого дома, наконец разбил стекло, и мать нашла его уже спящим, когда вернулась усталая и грустная, передав растерянную, трепещущую дочь в руки мужа.
Позже она рассказывала мне об этом пыльном летнем рассвете, о пустом и словно обворованном доме, о своей безрадостной усталости, о платье, расшитом спереди бисером, о беспокойных кошках, которых выманивали в сад темнота и голос моей матери. Она рассказывала, что нашла своего старшего спящим, съёжившимся в комок, с полуоткрытым свежим ртом и закрытыми глазами, и на нём была печать сурового и дикого целомудрия…
– Подумать только, чтобы побыть одному, подальше от потных гостей, чтобы уснуть под ласковым ночным ветерком, он разбил форточку! Да где вы видели ещё такое умное дитя?
Сколько раз я видела, как этот умница привычным прыжком выскакивает в окно, заслышав неожиданный звон дверного колокольчика.
Поседевший, рано состарившийся от трудов, он снова обретает юношескую гибкость, спрыгивая в сад, и девочки улыбаются, завидев его. Свои приступы мизантропии он сумел побороть, но они исполосовали его лицо морщинами. И может быть, он всю жизнь чувствовал себя заложником своего огороженного дворика, становившегося всё теснее, пока он перебирал в памяти череду перемен, вырвавших его из детской кровати, где он спал полуобнажённый, целомудренный и в сладострастии своего одиночества.
1 2 3 4 5 6 7 8