https://wodolei.ru/catalog/unitazy/ifo-frisk-rs021030000-64290-item/
Я сделал тебе больно? Неужели я сделал тебе больно?
Она чуть было не ответила: «Если бы!», готовая потребовать свою долю украденной радости, признаться ему в долгих бесплодных поисках, в унизительной неудаче их… Но некая горделивая стыдливость мешает ей: пусть эта тайна, вместе с романтическими бреднями былых лет, останется в сокровищнице Минны – своё жалкое достояние она не будет делить ни с кем…
– Нет, не тревожьтесь за меня… Я ухожу. Я больше не хочу, вот и всё. С меня довольно. Мне надоело.
– Что надоело? Быть может, я?
– Если хотите. Я, видимо, не люблю вас.
Она произносит это кокетливо, как мадригал, нанизывая на пальцы свои кольца. Для него всё это будто кошмарный сон – или же мистификация, кто угадает?
– Минна, дорогая, с вами не соскучишься! Как вам это удаётся?
Он смеётся, по-прежнему обнажённый… Минна, засунув руки в муфту, смотрит ему в лицо. Она ненавидит его. Теперь она это знает точно. Она безжалостно и бесстыдно рассматривает этого измученного мальчика, его фиалковые глаза, вялый красный рот, грудь со светлыми курчавыми волосами, худые мускулистые бёдра… Она ненавидит его. Чуть наклонившись вперёд, она мягко произносит:
– Я не настолько люблю вас, чтобы прийти ещё раз. Вчера я ещё не была уверена. Позавчера я просто не думала об этом. Ведь вы тоже не знали вчера, что любите меня. Мы оба открыли для себя много нового.
И она быстро устремляется к дверям, чтобы он не успел сделать ей больно.
Антуан, возвращаясь домой пешком, пребывает в унынии по двум причинам: во-первых, потому, что наступила оттепель и грязная мостовая хлюпает под ногами, будто мокрая тряпка; во-вторых, потому, что раздражённый патрон назвал его «скрипичным мастером мумий…».
Охваченный тягостными мыслями, Антуан входит в прихожую бесшумно, не мурлыкая, как обычно, весёлую песенку, не уронив ни одного зонтика с вешалки… Он распахивает дверь гостиной без предупреждения и застывает в изумлении: Минна спит на канапе, обтянутом белой тканью в цветочек…
Она спит? Но почему? Она положила шляпку на стол, перчатки бросила на жардиньерку, а муфта её, упавшая в ногах, похожа на котёнка, свернувшегося клубком в тени…
Она спит… Как непривычен для Минны этот беспорядок, этот усталый сон неудачницы, потерпевшей очередное поражение! Он подходит ближе: она заснула, упёршись головой о сухую спинку дивана, и блестяще-металлическая волна волос укрыла ей плечо… Он наклоняется с бьющимся сердцем, взволнованный тем, что стоит рядом, испытывая смутный страх и стыд, будто вскрыл чужое письмо… Как печально спит его обожаемая девочка! Лоб слегка нахмурен, уголки губ скорбно опущены, а тонкие ноздри вдруг расширяются, с силой вдыхая воздух… неужели из этих закрытых глаз сейчас хлынут слёзы?
«Что в ней изменилось? – думает Антуан с испугом. – Это совсем другая Минна! Откуда она пришла такая усталая и такая грустная? Её сон полон отчаяния, и никогда я не чувствовал такой отчуждённости, никогда она не была такой далёкой от меня… Неужели она снова начнёт лгать?..»
Ибо ложью является уже и эта изнурённая дремота, это незнакомое выражение лица, которое, стало быть, от него скрывали… Он отступает на шаг назад. Минна пошевелилась. Руки её слегка вздрагивают, словно лапы собаки, бегущей за кем-то во сне, и она вдруг резко садится, смятенно глядя прямо перед собой:
– Это вы? Говорите же? Это вы?
Антуан смотрит на неё пристально:
– Это я, Минна. Я только что вернулся. Ты спала… Отчего ты говоришь мне «вы»?
Матово-бледная Минна вспыхивает до корней волос и, задохнувшись, поспешно набирает в грудь побольше воздуха:
– А, это ты! Какой дурной сон!
Антуан садится рядом с ней, всё ещё чувствуя неясную тревогу:
– Так расскажи мне этот дурной сон!
Она улыбается дерзкой улыбкой женщины, сознающей свою власть, и откидывает назад выбившуюся светлую прядь волос:
– Нет уж, спасибо! Я не хочу пугаться ещё раз!
– Я с тобой, моя Минна, бояться нечего, – говорит Антуан, обнимая её и накрывая почти целиком своими большими руками.
Но она, засмеявшись, ускользает от него и начинает танцевать, всё ещё подрагивая, чтобы согреться, чтобы проснуться, чтобы забыть ужасный сон – лежащего на красном ковре мальчика, белокурого, обнажённого и бездыханного…
Сегодня воскресенье – день, нарушающий привычный недельный ритм, не похожий на все прочие дни. По воскресеньям Антуан – полюбивший музыку с тех пор, как занялся реставрацией «барбитос», – водит Минну на концерты.
Минна, по правде говоря, не сумела бы объяснить, отчего она так зябнет по воскресеньям. Она усаживается в зале, стуча зубами от холода, и музыка не согревает её, потому что она слушает слишком напряжённо. Чуть наклонившись вперёд, засунув руки в муфту, она слушает музыку, не сводя глаз с дирижёра, будто по мановению руки Шевийяра или Колона вдруг поднимется занавес и начнётся таинственное действо, которое скрыто в чудесных звуках, но которое никому не дано увидеть… «Увы, – вздыхает Минна, – отчего ни в чём нет совершенства? Это бесконечное ожидание, словно слёзы, подступившие к глазам… но развязки нет!»
В это серое оттепельное воскресенье Минна одевается в серое платье из бархата цвета потускневшего серебра, с пелериной из чернобурки. Из-под шляпки, увенчанной тёмными перьями, сверкают её волосы, укрывая затылок упругим золотым узлом. Стоя в своём будуаре перед зеркалом Бро, отражающим её в разнообразных ракурсах, она с удовлетворением произносит:
«Пожалуй, я близка к идеалу светской женщины».
Затем она отправляется к мужу, ибо не может отказать себе в удовольствии поворчать на него. Сознание собственного совершенства делает её требовательной. Антуан одевается в маленькой комнатке – рядом с кабинетом и курительной, в дальнем крыле дома. Таково было желание Минны, которая не терпит «мужского барахла», равно как и нижнего белья – всё это такое некрасивое и такое шершавое на ощупь. «Если бы можно было, – говорит она, – хотя бы бантиков нашить на кальсоны и фланелевые жилеты, чтобы они выглядели пристойно, сложенные в шкафу!»
Антуан, получивший хорошую закалку в коллеже, одевается быстро и бесшумно.
– Что ты возишься? – ворчит маленькая серебристая фея.
Он обращает к ней бородатое озабоченное лицо, посверкивая белками чёрных глаз доброго авантюриста:
– А, Минна! Застегни мне левую манжету.
– Не могу, я в перчатках.
– Ты могла бы и снять…
Он, впрочем, не настаивает больше, всё такой же насупленный и встревоженный. Минна любуется собой перед старым трюмо, сосланным в эту отдалённую комнату, а потому заманчивым: всегда можно обнаружить что-то новое, вглядываясь в незнакомое зеркало…
Она вдруг начинает петь звонким и чистым голоском маленькой девочки:
Вот фиалка,
Вот малышка.
Это жёлтая мартышка!
Ти-ри-ри! Та-ра-ра-ра!
Порезвимся до утра!
Антуан ошеломленно поворачивается к ней.
– Что это такое?
– Это? Да просто песенка.
– Кто тебя научил?
Она задумывается, приставив палец к виску, и вдруг вспоминает, что эту грубоватую считалку мурлыкал, забавляясь с ней, её первый любовник-практикант. Забавное воспоминание… И она отвечает смеясь:
– Не знаю. Когда я была маленькой… Наверное, Селени напевала это на кухне…
– Удивительно, – говорит Антуан с серьёзностью, которой, конечно, не заслуживает подобный пустяк. – Отчего же я никогда не слыхал этого от Селени, хотя видел её почти так же часто, как ты…
Минна беззаботно машет рукой:
– Что ж тут странного? Послушай, уже почти два часа, а в воскресенье так трудно поймать фиакр…
В карете Антуан сидит молча, и брови его хмурятся в прежней невысказанной тревоге. Минна же ощущает потребность утешать и советовать:
– Мой бедный мальчик, что будет с тобой в жизни, если ты за два дня не можешь переварить глупую шутку об этих твоих… ах да, «барбитос»! Велика важность! Дай Бог, чтобы ты не знал других огорчений…
Она так комично, по-матерински, вздыхает, что мрачность Антуана мгновенно обращается в пылкую нежность, и, поднимаясь по лестнице Шатле, он уже полностью обретает агрессивную гордость мужчины, шествующего рука об руку с прелестным созданием.
– Смотри, Антуан, Ирен Шолье… вон там, в ложе, со своим мужем…
– И с Можи. Неужели он волочится за ней?
– Почему бы и нет? – дерзко произносит Минна. – За мной он тоже волочится.
– Не может быть!
– Ещё как может! В тот вечер у Шолье… Да если бы я только захотела…
– Тише, прошу тебя! Ты же не хочешь, чтобы все это слышали? Значит, Можи осмелился тебе… тебя…
– О, Антуан, давай обойдёмся без семейных сцен… тем более из-за Можи! Право, он того не стоит… И вообще помолчи, Пюньо уже стоит за пюпитром.
Он умолкает. В сущности, ему плевать на Можи. Причина обуревающей его тревоги заключена в Минне – в одной лишь Минне. Конечно, он знает – Господи, да он просто уверен! – что жена не делает глупостей; он боится только, что она вновь начнёт лгать, что опять расцветут те сады порочной фантазии, где блуждало детство этой таинственной девочки…
– Смотри, маленький Кудерк, – говорит он рассеянно.
Лишь зрачки Минны дрогнули:
– Где?
– Только что появился в ложе госпожи Шолье. Как же она трещит! Даже здесь слышно.
Ирен Шолье и в самом деле болтает не закрывая рта, будто в Опере, позируя перед залом на фоне красной драпировки – повернувшись в три четверти. Восточные веки то и дело прикрывают глаза – дабы выразить утомление, желание, сладострастный порыв, не находящий отклика… На плечах у неё шаль из подлинных, но уже потускневших кружев, обвислые концы их свисают с рукавов.
– Увы, это правда, – произносит Минна еле слышно, – она всегда выглядит так, будто одевается у старьёвщиц с улицы Прованс!
Она делает вид, что изучает туалет Ирен, желая получше рассмотреть Жака Кудерка. Как, однако, плохо держится этот мальчик! Лихорадочно крутит шляпу в руках… Минна его презирает:
«Терпеть не могу нервных людей, которые не способны скрыть свои чувства! В тот день у него колено дёргалось в пляске святого Витта; сегодня он не знает, куда деть руки! Право, подобный тик – это признак вырождения!»
Она сводит с ним счёты за то, что у неё самой слегка дрогнула спина… Затем, решительно выставив вперёд подбородок, она, похоже, целиком и полностью отдаёт себя во власть «Шахерезады».
Она чуть покачивается в ритм волнам – этим неистовым тромбонам с заключительным звоном ударных; слабая улыбка чуть кривит ей губы, когда Римский-Корсаков увлекает её с корабля в гарем, от кораблекрушения – к пиршествам Багдада; когда после победоносного грохота боя погружает её с головой в восточную сладкую патоку дуэта принца и юной принцессы – фисташки, лепестки роз, приторная сахарная пудра гарема… Откроется ли Минне в этой бурно-вычурной музыке тайна её собственного существа? Порой слышатся излишняя нежность и распутство в бесстыжих голосах скрипок, неудержимое головокружение нарастает от вихревого танца красавицы, окутанной лёгкой чадрой, и тогда из многих полуоткрытых ртов внезапно вырывается восторженное, слегка смущённое «ах!»…
В ложе Ирен Шолье несчастный мальчик пытается понять, что же с ним произошло. Музыка сотрясает его душу, и ему требуется большое мужество, чтобы не завыть, подобно собаке, на этой варварской оргии, под надрывное пение скрипок… Он ошеломлён присутствием Минны. Она бросила его, голого и слабого, бросила в момент, когда он был опьянён ею, – с такой холодной жестокостью в словах, с такой свирепой решимостью в глазах… Увы! Историю их любви можно уложить в трёх строках: он увидел её… она его соблазнила, потому что ни на кого не похожа… а затем отдалась ему, мгновенно и безмолвно…
– Как жарко в этом зале! – вздыхает Ирен Шолье.
Даже от веера её распространяется тяжёлый липкий запах духов, и Жак Кудерк чувствует подступающую дурноту… Ах, как освежила бы эту пыльную атмосферу всего лишь одна капелька лимонной вербены! Раздавленные лимоны, растёртые листья, отдающие свой зелёный запах, свежесть зарождающегося лета, бледные ещё колоски ржи – это духи Минны, волосы Минны, кожа Минны и её глаза, чёрный колодец, к которому приникают грёзы, любуясь своим изображением! «Неужели всё это у меня было? Чем же я это заслужил? И как сумел потерять?»
– Знаете, мой маленький Жак, вы чертовски скверно выглядите! Брачная ночь и гульба? Преступная связь? Что вы с собой сделали? Я с удовольствием послушаю, хотя, конечно, предпочла бы видеть!
Он улыбается Ирен, ощущая желание убить её, с преувеличенной наглостью, словно близорукий, смотрит прямо в лицо:
– Такая молодая и уже ясновидящая?
Она гордо вздёргивает свой нос еврейского менялы:
– Мальчик мой, вас задавили буржуазные предрассудки, словно вы уже поселились в квартале Маре. А если я просто желаю получить двойное удовольствие, соединив своё собственное с вашим? Как вы все меня смешите дурацкими потугами окружить похоть рамками неких приличий! Слава Богу, моя душа остаётся восточной, так что я способна понять и оценить чувственность людей всех веков…
Она продолжает разглагольствовать посреди возмущённых возгласов «тише!» и не слышит даже, как Можи довольно громко ворчит:
– Со вчерашнего дня эта коза опять чего-то начиталась…
Жак Кудерк бессильно молчит, но тут весьма кстати наступает антракт – можно выйти из зала, слегка взбодрить и размять свою боль… На какое-то мгновение ему приходит в голову мысль дождаться Антуана и поклониться Минне, чтобы напутать её; но в своём душевном оцепенении он даже на это не способен. Все заготовленные и отточенные слова испаряются, и трусливая нерешительность подталкивает его в спину, к парадной лестнице.
Это постыдное бегство приносит Минне в последующие дни сознание своей силы, убеждённость, что на этот раз победа оказалась за ней… Впрочем, наступает рождественская неделя, и суматошная суетливость воцаряется даже на тихой обычно площади Перер. Минна же целиком уходит в заботы, связанные с покупкой конфет, рассылкой поздравительных открыток и вручением подарков. Её своенравный и лукавый, но отнюдь не легковесный ум отринул от себя воспоминания о коротком, досадном любовном приключении… Она трудится не покладая рук, словно продавщица в магазине Буассье, составляя списки тех, кому нужно нанести визит, вкладывая в конверты нарядные картинки с младенцем Христом, – и вновь становится похожей на маленькую девочку, которая играет роль взрослой дамы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Она чуть было не ответила: «Если бы!», готовая потребовать свою долю украденной радости, признаться ему в долгих бесплодных поисках, в унизительной неудаче их… Но некая горделивая стыдливость мешает ей: пусть эта тайна, вместе с романтическими бреднями былых лет, останется в сокровищнице Минны – своё жалкое достояние она не будет делить ни с кем…
– Нет, не тревожьтесь за меня… Я ухожу. Я больше не хочу, вот и всё. С меня довольно. Мне надоело.
– Что надоело? Быть может, я?
– Если хотите. Я, видимо, не люблю вас.
Она произносит это кокетливо, как мадригал, нанизывая на пальцы свои кольца. Для него всё это будто кошмарный сон – или же мистификация, кто угадает?
– Минна, дорогая, с вами не соскучишься! Как вам это удаётся?
Он смеётся, по-прежнему обнажённый… Минна, засунув руки в муфту, смотрит ему в лицо. Она ненавидит его. Теперь она это знает точно. Она безжалостно и бесстыдно рассматривает этого измученного мальчика, его фиалковые глаза, вялый красный рот, грудь со светлыми курчавыми волосами, худые мускулистые бёдра… Она ненавидит его. Чуть наклонившись вперёд, она мягко произносит:
– Я не настолько люблю вас, чтобы прийти ещё раз. Вчера я ещё не была уверена. Позавчера я просто не думала об этом. Ведь вы тоже не знали вчера, что любите меня. Мы оба открыли для себя много нового.
И она быстро устремляется к дверям, чтобы он не успел сделать ей больно.
Антуан, возвращаясь домой пешком, пребывает в унынии по двум причинам: во-первых, потому, что наступила оттепель и грязная мостовая хлюпает под ногами, будто мокрая тряпка; во-вторых, потому, что раздражённый патрон назвал его «скрипичным мастером мумий…».
Охваченный тягостными мыслями, Антуан входит в прихожую бесшумно, не мурлыкая, как обычно, весёлую песенку, не уронив ни одного зонтика с вешалки… Он распахивает дверь гостиной без предупреждения и застывает в изумлении: Минна спит на канапе, обтянутом белой тканью в цветочек…
Она спит? Но почему? Она положила шляпку на стол, перчатки бросила на жардиньерку, а муфта её, упавшая в ногах, похожа на котёнка, свернувшегося клубком в тени…
Она спит… Как непривычен для Минны этот беспорядок, этот усталый сон неудачницы, потерпевшей очередное поражение! Он подходит ближе: она заснула, упёршись головой о сухую спинку дивана, и блестяще-металлическая волна волос укрыла ей плечо… Он наклоняется с бьющимся сердцем, взволнованный тем, что стоит рядом, испытывая смутный страх и стыд, будто вскрыл чужое письмо… Как печально спит его обожаемая девочка! Лоб слегка нахмурен, уголки губ скорбно опущены, а тонкие ноздри вдруг расширяются, с силой вдыхая воздух… неужели из этих закрытых глаз сейчас хлынут слёзы?
«Что в ней изменилось? – думает Антуан с испугом. – Это совсем другая Минна! Откуда она пришла такая усталая и такая грустная? Её сон полон отчаяния, и никогда я не чувствовал такой отчуждённости, никогда она не была такой далёкой от меня… Неужели она снова начнёт лгать?..»
Ибо ложью является уже и эта изнурённая дремота, это незнакомое выражение лица, которое, стало быть, от него скрывали… Он отступает на шаг назад. Минна пошевелилась. Руки её слегка вздрагивают, словно лапы собаки, бегущей за кем-то во сне, и она вдруг резко садится, смятенно глядя прямо перед собой:
– Это вы? Говорите же? Это вы?
Антуан смотрит на неё пристально:
– Это я, Минна. Я только что вернулся. Ты спала… Отчего ты говоришь мне «вы»?
Матово-бледная Минна вспыхивает до корней волос и, задохнувшись, поспешно набирает в грудь побольше воздуха:
– А, это ты! Какой дурной сон!
Антуан садится рядом с ней, всё ещё чувствуя неясную тревогу:
– Так расскажи мне этот дурной сон!
Она улыбается дерзкой улыбкой женщины, сознающей свою власть, и откидывает назад выбившуюся светлую прядь волос:
– Нет уж, спасибо! Я не хочу пугаться ещё раз!
– Я с тобой, моя Минна, бояться нечего, – говорит Антуан, обнимая её и накрывая почти целиком своими большими руками.
Но она, засмеявшись, ускользает от него и начинает танцевать, всё ещё подрагивая, чтобы согреться, чтобы проснуться, чтобы забыть ужасный сон – лежащего на красном ковре мальчика, белокурого, обнажённого и бездыханного…
Сегодня воскресенье – день, нарушающий привычный недельный ритм, не похожий на все прочие дни. По воскресеньям Антуан – полюбивший музыку с тех пор, как занялся реставрацией «барбитос», – водит Минну на концерты.
Минна, по правде говоря, не сумела бы объяснить, отчего она так зябнет по воскресеньям. Она усаживается в зале, стуча зубами от холода, и музыка не согревает её, потому что она слушает слишком напряжённо. Чуть наклонившись вперёд, засунув руки в муфту, она слушает музыку, не сводя глаз с дирижёра, будто по мановению руки Шевийяра или Колона вдруг поднимется занавес и начнётся таинственное действо, которое скрыто в чудесных звуках, но которое никому не дано увидеть… «Увы, – вздыхает Минна, – отчего ни в чём нет совершенства? Это бесконечное ожидание, словно слёзы, подступившие к глазам… но развязки нет!»
В это серое оттепельное воскресенье Минна одевается в серое платье из бархата цвета потускневшего серебра, с пелериной из чернобурки. Из-под шляпки, увенчанной тёмными перьями, сверкают её волосы, укрывая затылок упругим золотым узлом. Стоя в своём будуаре перед зеркалом Бро, отражающим её в разнообразных ракурсах, она с удовлетворением произносит:
«Пожалуй, я близка к идеалу светской женщины».
Затем она отправляется к мужу, ибо не может отказать себе в удовольствии поворчать на него. Сознание собственного совершенства делает её требовательной. Антуан одевается в маленькой комнатке – рядом с кабинетом и курительной, в дальнем крыле дома. Таково было желание Минны, которая не терпит «мужского барахла», равно как и нижнего белья – всё это такое некрасивое и такое шершавое на ощупь. «Если бы можно было, – говорит она, – хотя бы бантиков нашить на кальсоны и фланелевые жилеты, чтобы они выглядели пристойно, сложенные в шкафу!»
Антуан, получивший хорошую закалку в коллеже, одевается быстро и бесшумно.
– Что ты возишься? – ворчит маленькая серебристая фея.
Он обращает к ней бородатое озабоченное лицо, посверкивая белками чёрных глаз доброго авантюриста:
– А, Минна! Застегни мне левую манжету.
– Не могу, я в перчатках.
– Ты могла бы и снять…
Он, впрочем, не настаивает больше, всё такой же насупленный и встревоженный. Минна любуется собой перед старым трюмо, сосланным в эту отдалённую комнату, а потому заманчивым: всегда можно обнаружить что-то новое, вглядываясь в незнакомое зеркало…
Она вдруг начинает петь звонким и чистым голоском маленькой девочки:
Вот фиалка,
Вот малышка.
Это жёлтая мартышка!
Ти-ри-ри! Та-ра-ра-ра!
Порезвимся до утра!
Антуан ошеломленно поворачивается к ней.
– Что это такое?
– Это? Да просто песенка.
– Кто тебя научил?
Она задумывается, приставив палец к виску, и вдруг вспоминает, что эту грубоватую считалку мурлыкал, забавляясь с ней, её первый любовник-практикант. Забавное воспоминание… И она отвечает смеясь:
– Не знаю. Когда я была маленькой… Наверное, Селени напевала это на кухне…
– Удивительно, – говорит Антуан с серьёзностью, которой, конечно, не заслуживает подобный пустяк. – Отчего же я никогда не слыхал этого от Селени, хотя видел её почти так же часто, как ты…
Минна беззаботно машет рукой:
– Что ж тут странного? Послушай, уже почти два часа, а в воскресенье так трудно поймать фиакр…
В карете Антуан сидит молча, и брови его хмурятся в прежней невысказанной тревоге. Минна же ощущает потребность утешать и советовать:
– Мой бедный мальчик, что будет с тобой в жизни, если ты за два дня не можешь переварить глупую шутку об этих твоих… ах да, «барбитос»! Велика важность! Дай Бог, чтобы ты не знал других огорчений…
Она так комично, по-матерински, вздыхает, что мрачность Антуана мгновенно обращается в пылкую нежность, и, поднимаясь по лестнице Шатле, он уже полностью обретает агрессивную гордость мужчины, шествующего рука об руку с прелестным созданием.
– Смотри, Антуан, Ирен Шолье… вон там, в ложе, со своим мужем…
– И с Можи. Неужели он волочится за ней?
– Почему бы и нет? – дерзко произносит Минна. – За мной он тоже волочится.
– Не может быть!
– Ещё как может! В тот вечер у Шолье… Да если бы я только захотела…
– Тише, прошу тебя! Ты же не хочешь, чтобы все это слышали? Значит, Можи осмелился тебе… тебя…
– О, Антуан, давай обойдёмся без семейных сцен… тем более из-за Можи! Право, он того не стоит… И вообще помолчи, Пюньо уже стоит за пюпитром.
Он умолкает. В сущности, ему плевать на Можи. Причина обуревающей его тревоги заключена в Минне – в одной лишь Минне. Конечно, он знает – Господи, да он просто уверен! – что жена не делает глупостей; он боится только, что она вновь начнёт лгать, что опять расцветут те сады порочной фантазии, где блуждало детство этой таинственной девочки…
– Смотри, маленький Кудерк, – говорит он рассеянно.
Лишь зрачки Минны дрогнули:
– Где?
– Только что появился в ложе госпожи Шолье. Как же она трещит! Даже здесь слышно.
Ирен Шолье и в самом деле болтает не закрывая рта, будто в Опере, позируя перед залом на фоне красной драпировки – повернувшись в три четверти. Восточные веки то и дело прикрывают глаза – дабы выразить утомление, желание, сладострастный порыв, не находящий отклика… На плечах у неё шаль из подлинных, но уже потускневших кружев, обвислые концы их свисают с рукавов.
– Увы, это правда, – произносит Минна еле слышно, – она всегда выглядит так, будто одевается у старьёвщиц с улицы Прованс!
Она делает вид, что изучает туалет Ирен, желая получше рассмотреть Жака Кудерка. Как, однако, плохо держится этот мальчик! Лихорадочно крутит шляпу в руках… Минна его презирает:
«Терпеть не могу нервных людей, которые не способны скрыть свои чувства! В тот день у него колено дёргалось в пляске святого Витта; сегодня он не знает, куда деть руки! Право, подобный тик – это признак вырождения!»
Она сводит с ним счёты за то, что у неё самой слегка дрогнула спина… Затем, решительно выставив вперёд подбородок, она, похоже, целиком и полностью отдаёт себя во власть «Шахерезады».
Она чуть покачивается в ритм волнам – этим неистовым тромбонам с заключительным звоном ударных; слабая улыбка чуть кривит ей губы, когда Римский-Корсаков увлекает её с корабля в гарем, от кораблекрушения – к пиршествам Багдада; когда после победоносного грохота боя погружает её с головой в восточную сладкую патоку дуэта принца и юной принцессы – фисташки, лепестки роз, приторная сахарная пудра гарема… Откроется ли Минне в этой бурно-вычурной музыке тайна её собственного существа? Порой слышатся излишняя нежность и распутство в бесстыжих голосах скрипок, неудержимое головокружение нарастает от вихревого танца красавицы, окутанной лёгкой чадрой, и тогда из многих полуоткрытых ртов внезапно вырывается восторженное, слегка смущённое «ах!»…
В ложе Ирен Шолье несчастный мальчик пытается понять, что же с ним произошло. Музыка сотрясает его душу, и ему требуется большое мужество, чтобы не завыть, подобно собаке, на этой варварской оргии, под надрывное пение скрипок… Он ошеломлён присутствием Минны. Она бросила его, голого и слабого, бросила в момент, когда он был опьянён ею, – с такой холодной жестокостью в словах, с такой свирепой решимостью в глазах… Увы! Историю их любви можно уложить в трёх строках: он увидел её… она его соблазнила, потому что ни на кого не похожа… а затем отдалась ему, мгновенно и безмолвно…
– Как жарко в этом зале! – вздыхает Ирен Шолье.
Даже от веера её распространяется тяжёлый липкий запах духов, и Жак Кудерк чувствует подступающую дурноту… Ах, как освежила бы эту пыльную атмосферу всего лишь одна капелька лимонной вербены! Раздавленные лимоны, растёртые листья, отдающие свой зелёный запах, свежесть зарождающегося лета, бледные ещё колоски ржи – это духи Минны, волосы Минны, кожа Минны и её глаза, чёрный колодец, к которому приникают грёзы, любуясь своим изображением! «Неужели всё это у меня было? Чем же я это заслужил? И как сумел потерять?»
– Знаете, мой маленький Жак, вы чертовски скверно выглядите! Брачная ночь и гульба? Преступная связь? Что вы с собой сделали? Я с удовольствием послушаю, хотя, конечно, предпочла бы видеть!
Он улыбается Ирен, ощущая желание убить её, с преувеличенной наглостью, словно близорукий, смотрит прямо в лицо:
– Такая молодая и уже ясновидящая?
Она гордо вздёргивает свой нос еврейского менялы:
– Мальчик мой, вас задавили буржуазные предрассудки, словно вы уже поселились в квартале Маре. А если я просто желаю получить двойное удовольствие, соединив своё собственное с вашим? Как вы все меня смешите дурацкими потугами окружить похоть рамками неких приличий! Слава Богу, моя душа остаётся восточной, так что я способна понять и оценить чувственность людей всех веков…
Она продолжает разглагольствовать посреди возмущённых возгласов «тише!» и не слышит даже, как Можи довольно громко ворчит:
– Со вчерашнего дня эта коза опять чего-то начиталась…
Жак Кудерк бессильно молчит, но тут весьма кстати наступает антракт – можно выйти из зала, слегка взбодрить и размять свою боль… На какое-то мгновение ему приходит в голову мысль дождаться Антуана и поклониться Минне, чтобы напутать её; но в своём душевном оцепенении он даже на это не способен. Все заготовленные и отточенные слова испаряются, и трусливая нерешительность подталкивает его в спину, к парадной лестнице.
Это постыдное бегство приносит Минне в последующие дни сознание своей силы, убеждённость, что на этот раз победа оказалась за ней… Впрочем, наступает рождественская неделя, и суматошная суетливость воцаряется даже на тихой обычно площади Перер. Минна же целиком уходит в заботы, связанные с покупкой конфет, рассылкой поздравительных открыток и вручением подарков. Её своенравный и лукавый, но отнюдь не легковесный ум отринул от себя воспоминания о коротком, досадном любовном приключении… Она трудится не покладая рук, словно продавщица в магазине Буассье, составляя списки тех, кому нужно нанести визит, вкладывая в конверты нарядные картинки с младенцем Христом, – и вновь становится похожей на маленькую девочку, которая играет роль взрослой дамы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22