https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/Blanco/
Кто бы отказался?
Продавали ему с огромной скидкой необходимые для работы и творчества художественные товары, которые, будь он банальным и честным жителем советской территории, увлекшимся прекрасным в жизни-природе и вознамерившимся отобразить это на полотне и бумаге, доставались бы по неимоверно высокой цене. Или бы вообще не доставались, так как являлись дефицитом наравне с колбасой, чаем, кофе, мылом, шампанским, черной и красной икрой, крабовыми палочками и безумно популярными среди тогдашнего населения кильками в томате. В этот список входили, естественно, и такие излишества, как туалетная бумага или шампунь. Спички и сыр. Гречка, зарубежные сигареты, колготки. Пластиковые сумки, сберегаемые, коллекционируемые и служившие недурным подарком по случаю мелких праздников и незначительных юбилеев. Кожаные пиджаки, компьютеры, цветные телевизоры, джинсы — это уж и вовсе безумная невидаль, доступная только самым выделенным и зажиточным, что, зачастую совпадало, было, так сказать, синонимами. Сахар, масло, курицы и немногое остальное. А он, художник, зачастую имел кое-что из перечисленного по специальным распределительным продуктовым заказам, выдававшимся ему в названном Союзе художников. В специальной комнате и у специально отряженного на то серьезного и ответственного человека. Получал курицу, например, к Новому году. Гречку, сахар и яйца к Первомаю или к празднику Великого октября. Иногда и просто так, в середине между сроками указанных праздников счастливо выпадало ему получить шпроты или сардины в масле. Ну, приувеличивать его какие-то особые привилегии не будем. Не будем. Во многих предприятиях и учреждениях описываемого времени случалось подобное же. Где чуть побогаче и поразнообразнее, где победнее и поскуднее. Но все как-то жили, выкручивались и временами кутили. Доставали неведомо где сосисок, водки, пива и кутили. Ой, как кутили! До ужаса и отвратительности иногда. Вот до чего доводил людей этот пресловутый дефицит.
Неизвестных же нам в подробностях своего почти неземного ассортимента спец-распределителей касаться не будем. Нынче это выглядит просто дурным вкусом. А тогда, во времена существования подобных распределителей, как-будто даже и несуществовавших (такая вот мистика и апофатика советского бытия!), упоминание их всуе было и весьма рискованным делом. Посадить могли. Так что не будем. И сказанного достаточно.
Но, главное, со своим членским билетом бескорыстного Союза художник честно мог нигде не работать и при том не быть тунеядцем. Слово «тунеядец» тоже нелегко объяснить. Но, вобщем-то, понятно. Как шутили тогда — "едок тунца". Тунец, кстати, тоже добыть по магазинам составляло немалого труда. Так что особенно не разъешься. Вот и выходит тебе — едок, ебаный.
Художник же, несмотря на открывавшиеся широкие возможности этого самого безнаказанного тунеядствования, работал. Работал очень много. И зарабатывал. Хотя мог, понятно, совершенно откровенно бить баклуши и посмеиваться, глядя на прочих, губящих свою единственую драгоценную жизнь по всякого рода производствам и учреждениям. Вместо того, чтобы занудно ежедневно спешить с утра по разнообразным офисам и кабинетам (пусть даже и высоким, но оттого не менее удручающим), мог он просыпаться заполудни. Протирая глаза, позвякивая маленькой изящной чашечкой кофе в чуть подрагивающих руках, рассматривать глупую рутину заоконной жизни с мельтешащими раздражающими детишками и одетыми во все несменяемое по сезонам черное старухами, спешащими из магазина в магазин при тяжеленных сумках об обеих матерчатых рукавицах. Тоска! Тоска и позор! Мерзости бессмысленной жизни.
А он мог позволить себе ночи напролет весело выпивать и безнаказно разгульничать со товарищи, изымая на то деньги у престарелых, но зажиточных родителей. Академиков, скажем. Торговых работников. А иногда — и высокопоставленных ответственных и партийных лиц. Такое, как ни удивительно, тоже случалось. Или же паразитировать на женщинах, что, кстати, нередко встречается в среде творческих личностей, справедливо ссылающихся на свое высокое призвание и специфическую миссию в этом мире, непозволяющую опускаться до мелочей подлого окружения. Звучит не очень-то благородно. Но скорее всего, это не совсем правильная, неумелая артикуляция их несомненно тонкой душевной организации, не всегда могущей приспособиться к нашему жестокому миру наживы и бесконечной социальной гонки. Просто больные иногда бывают, но безумно талантливые. За то и любят их, дорожат ими, попуская временами всякого рода социальную и бытовую безответственность. Особенно женщины. Удивительно привлекательные, прямо дьявольски обольстительные среди них встречаются личности.
Однако, художник был не из этих. Из других — здоровых, осмысленных и работящих.
Итак, благодаря своему, если и не высокому, то, несомненно, выделенному социальному статусу он официально тунеядцем не являлся. И не мог быть сосланным на сотый километр от Москвы для принудительных работ, исправляющих совесть и нравственность подобных бедолаг. С открытым и спокойным лицом предъявлял он свой красноватый членский билет в твердой обложке любому милиционеру, и тот вежливо отдавал ему обратно вместе с билетом и честь. Ну, естественно, не ту основополагающую. Ту честь и совесть он давно и безвозвратно отдал Государству и Партии. А художнику он просто козырял. Понятно — работник художественной сферы. А то, что в дневное время не на положенной службе, так, может, у него творческий кризис. Или просто бродит, присматривается, набирается жизненных впечатлений. Шут их разберет, этих художников. И с пущей, как бы компенсаторной строгостью, даже страстью (не рискнем употребить термин "сладострастью") служитель закона обращался к другому в порядке следования по улице гражданину. Сурово взглядывал не него. Недоверчиво листал какие-то мятые и подточенные временем желтовато-сизоватые странички липовых документов. С подозрением всматривался в лживые глаза и волочил в участок для выяснения личности и возможных побочных обстоятельств. И выяснялось. Служба такая. Порой рутинная, порой премного удручающая, но всегда ответственная. Всегда. А художник весело и лихо укатывал на личном авто, что по тем временам было редкостью и некоторой даже роскошью. Но он, соответственно своему достатку, мог себе это позволить.
Так и жил. Да, забыл помянуть, что несмотря не все описанные трудности в достижении пешим ходом его вознесенной почти в небеса мастерской, творца регулярно и с охотой посещали крепконогие, исполненные здорового оптимизма иностранцы. И иностранки. Благородные седовласые вежливые женщины с прямыми спинами и внимательным выражением спокойных лиц. Не обращая внимание на свой преклонный возраст они упорно и весело ползли вверх по описанной, нагруженной символическим значением, лестнице. С неподдельным интересом, не снимая с лица улыбок, наслаждались образцами поднебесного авангардного искусства советской поры русской истории. А зачастую и уносили с собой весьма габаритные плоды творческих усилий художника. Естественно, не бесплатно. Не бесплатно. Это был дополнительный, боковой и немалый его доход, понятно, укрываемый от государства. Несколько, конечно, опасно. А что неопасно? И некорректно. Но государство куда как некорректнее обходилось со своими гражданами. Во многие-многие разы. Так что нужно было бы набирать и набирать социальных грехов и проступков, чтобы сравняться с ним в этой самой, будь она неладна, некорректности. Жизни не хватит. И не хватало. Причем, жизни, сугубо потраченной на коллекционирование подобных грехов и огрехов. Так что государство, не дожидаясь равновесия с собой в этом соревновании, просто, заранее зная невозможность подобного, решало все в свою пользу и себе на пользу.
Помните, даже анекдот был на эту тему. Вопрос к армянскому радио:
— Платит ли член партии партийные взносы со взяток? -
— Если честный партиец, то платит. —
Вот тоже, кстати, практически, невозможно объяснить. Говорится просто и однозначно: «партиец». Без упоминания и конкретизации партии. А потому что партия была одна единственная. Посему «партиец» и обозначало принадлежность к этой единственной печально- (а для некоторых и поныне прекрасно- и даже восторженно-возвышенно-) известной партии. И сие тогда не требовало объяснений. А сейчас разве объяснишь?
Это, конечно, только слово такое изящное — некорректность. А могла она обернуться и отсидочкой в тюрьме, вернее, в лагере лет эдак на пятнадцать. Нравится? Не нравится? Тогда на двадцать пять. Или, если особенно повезет — два срока по двадцать пять. А как, дружок, насчет высшей меры социальной защиты и наказания через расстрел (повешение, вроде бы, не применялось и гильотина тоже не замечалась; во всяком случае, я нигде не встречал упоминание случаев ее применения в Советском Союзе)? Могла обернуться она и ладненькой психушкой на всю недолгую оставшуюся человеческую жизнь. Ну, насчет ладненькой — это так, к слову. Были эти заведения вполне в духе времени и общего тогдашнего бытового уровня безумно убоги, малопереносимы и откровенно губительны. Да, губительны. Так что вполне безболезненно и безопасно для социального спокойствия и благоденствия можно было вас выпускать и через недолгий пятилетний срок вполне уже невменяемым и малоувлеченным какими-либо проявлениями общественной жизни. О здоровье бы достало сил позаботиться.
В более мягком случае все могло ограничиться только высылкой в какие-либо более удобные для властей, но, вобщем-то, обитаемые края. Или постоянным преследованием со стороны компетентных органов и мелких местных органчиков в виде того же, скажем, домоуправления. Вернее — лично самого сурового и нелицеприятного домоуправа. Знаете такого?
— Из какой квартиры? — глядит он снизу, с высоты своего незадавшегося роста, а как сверху взглядывает. — А-ааа. Это Вы вчера Самойловых из двести пятой залили? Нет? А бутылки из окон выбрасывали? Тоже нет? Вот тут вами интересовались, — и ничего ведь не возразишь. Интересовались. Бывали, конечно, смельчаки, но те либо плохо оканчивали, либо сами могли напугать кого угодно. Это, понятно, не про нас.
Однако, все помянутое и перечисленное — пока только вступление и подступ к основному повествованию, связанному, конечно же, не с такими мизерными и мизрабельными, в духовном смысле, персонажами, как тот же домоуправ. Или равный ему в неумолимости и неотвратимости билетный котролер. Или вахтер. Или дворник.
Нет, наши герои — бери выше! И берем.
Так вот, приходит однажды художнику письмо из Правления вышеназванного Союза с предложением явиться такого-то числа во столько-то часов в такую-то комнату. Он несколько обеспокоен. Тем более, что данное предложение пришло ему не почтой, как ошибочно указано выше, а было озвучено по телефону вполне приятным женским голосом. На вопрос о причинах вызова отвечали, что не знают, но, тем ни менее, очень просят прибыть во время. И трубку повесили. К некоторому душевному облегчению художника приглашение поступило пока еще не из тех самых известных силовых органов. Хотя какое облегчение?! Тогда все было силовым — от отдела кадров какой-нибудь картонажной фабрики имени 25-ой партконференции (да, да, именно такую я и встретил как-то в Питере, прежнем Ленинграде, на Петроградской стороне, только это был Щеточный комбинат имени 27 партконференции) до секретнейших отделов наисекретнейших спецслужб. Все было секретно. Неимоверно секретно. Все и повсеместно. И всему грозили неимоверная опасность и ущерб со стороны бесчисленных врагов. Кто такие? А вот такие! Как это так? А вот так! Попробуй, объясни! Не объяснишь.
Так что приглашение внепланово посетить Правление Союза в себе таило что-то непредвиденное и неприятное, даром что пришло через простой телефонный звонок посредством приятного, миловидного, вовсе непугающего молодого женского секретарского голоса. Но что в то время не могло напугать настороженного человека, наученного немалым губительным историческим опытом почти трех уже советских поколений?
— Не могли бы Вы зайти в Правление такого-то числа в такое-то время? -
— Да я…. У меня дела… Встреча как раз…, - неубедительно залепетал художник.
— Мы бы Вас очень попросили, — в смысле: очень бы порекомендавали. И повесили трубку, не дожидаясь утвердительного ответа. Впрочем, нисколько в нем не сомневаясь.
Естественно, под вечер перезвонив многочисленным друзьям, предупредив, что в случае чего, то…, назавтра в назначенное время художник отправился в это (будь оно неладно!) Правление. Ну, насчет «неладно», конечно, слишком уж, так как при его посредстве-таки в предыдущие годы художник получал и рассчитывал в дальнейшем получать тоже многие из перечисленных благ.
Придя в здание на Беговой улице, где размещалось московское отделение Союза художников РСФСР, художник вошел в пустынное извилистое, опускающееся под землю и вновь возвращающегося на уровень первого этажа, похожее на лабиринт, помещение. Этакий подготовительный, инициационный путь для встречи с пугающим Минотавром социальной жизни.
Нашел нужную комнату. Взглянул на табличку. Постоял. И вошел во вполне привычную стандартно-бюрократическую, но и не очень уж удручающего вида приемную тех, часто поминаемых, времен социалистического застоя. Секретарша, быстро взглянув на него и моментально узнав, попросила подождать. Что же, подождем. Мы не гордые. Всю жизнь, фигурально выражаясь, ожидаем. Указала на заметно промятое и протертое многими ожидающими кожаное кресло и скрылась за бесшумной кожаной же дверью. Картина и ситуация вполне привычные, ничуть не экстраординарные, если бы не тревожные ожидания и предположения.
Художник сидел, рисуя себе всевозможные, весьма противоречивые результаты своего скорого появления в комнате за прикрытой кожаной дверью — от предложения заманчивой работы и неожиданной премии до исключения из благостного Союза.
1 2 3 4 5 6
Продавали ему с огромной скидкой необходимые для работы и творчества художественные товары, которые, будь он банальным и честным жителем советской территории, увлекшимся прекрасным в жизни-природе и вознамерившимся отобразить это на полотне и бумаге, доставались бы по неимоверно высокой цене. Или бы вообще не доставались, так как являлись дефицитом наравне с колбасой, чаем, кофе, мылом, шампанским, черной и красной икрой, крабовыми палочками и безумно популярными среди тогдашнего населения кильками в томате. В этот список входили, естественно, и такие излишества, как туалетная бумага или шампунь. Спички и сыр. Гречка, зарубежные сигареты, колготки. Пластиковые сумки, сберегаемые, коллекционируемые и служившие недурным подарком по случаю мелких праздников и незначительных юбилеев. Кожаные пиджаки, компьютеры, цветные телевизоры, джинсы — это уж и вовсе безумная невидаль, доступная только самым выделенным и зажиточным, что, зачастую совпадало, было, так сказать, синонимами. Сахар, масло, курицы и немногое остальное. А он, художник, зачастую имел кое-что из перечисленного по специальным распределительным продуктовым заказам, выдававшимся ему в названном Союзе художников. В специальной комнате и у специально отряженного на то серьезного и ответственного человека. Получал курицу, например, к Новому году. Гречку, сахар и яйца к Первомаю или к празднику Великого октября. Иногда и просто так, в середине между сроками указанных праздников счастливо выпадало ему получить шпроты или сардины в масле. Ну, приувеличивать его какие-то особые привилегии не будем. Не будем. Во многих предприятиях и учреждениях описываемого времени случалось подобное же. Где чуть побогаче и поразнообразнее, где победнее и поскуднее. Но все как-то жили, выкручивались и временами кутили. Доставали неведомо где сосисок, водки, пива и кутили. Ой, как кутили! До ужаса и отвратительности иногда. Вот до чего доводил людей этот пресловутый дефицит.
Неизвестных же нам в подробностях своего почти неземного ассортимента спец-распределителей касаться не будем. Нынче это выглядит просто дурным вкусом. А тогда, во времена существования подобных распределителей, как-будто даже и несуществовавших (такая вот мистика и апофатика советского бытия!), упоминание их всуе было и весьма рискованным делом. Посадить могли. Так что не будем. И сказанного достаточно.
Но, главное, со своим членским билетом бескорыстного Союза художник честно мог нигде не работать и при том не быть тунеядцем. Слово «тунеядец» тоже нелегко объяснить. Но, вобщем-то, понятно. Как шутили тогда — "едок тунца". Тунец, кстати, тоже добыть по магазинам составляло немалого труда. Так что особенно не разъешься. Вот и выходит тебе — едок, ебаный.
Художник же, несмотря на открывавшиеся широкие возможности этого самого безнаказанного тунеядствования, работал. Работал очень много. И зарабатывал. Хотя мог, понятно, совершенно откровенно бить баклуши и посмеиваться, глядя на прочих, губящих свою единственую драгоценную жизнь по всякого рода производствам и учреждениям. Вместо того, чтобы занудно ежедневно спешить с утра по разнообразным офисам и кабинетам (пусть даже и высоким, но оттого не менее удручающим), мог он просыпаться заполудни. Протирая глаза, позвякивая маленькой изящной чашечкой кофе в чуть подрагивающих руках, рассматривать глупую рутину заоконной жизни с мельтешащими раздражающими детишками и одетыми во все несменяемое по сезонам черное старухами, спешащими из магазина в магазин при тяжеленных сумках об обеих матерчатых рукавицах. Тоска! Тоска и позор! Мерзости бессмысленной жизни.
А он мог позволить себе ночи напролет весело выпивать и безнаказно разгульничать со товарищи, изымая на то деньги у престарелых, но зажиточных родителей. Академиков, скажем. Торговых работников. А иногда — и высокопоставленных ответственных и партийных лиц. Такое, как ни удивительно, тоже случалось. Или же паразитировать на женщинах, что, кстати, нередко встречается в среде творческих личностей, справедливо ссылающихся на свое высокое призвание и специфическую миссию в этом мире, непозволяющую опускаться до мелочей подлого окружения. Звучит не очень-то благородно. Но скорее всего, это не совсем правильная, неумелая артикуляция их несомненно тонкой душевной организации, не всегда могущей приспособиться к нашему жестокому миру наживы и бесконечной социальной гонки. Просто больные иногда бывают, но безумно талантливые. За то и любят их, дорожат ими, попуская временами всякого рода социальную и бытовую безответственность. Особенно женщины. Удивительно привлекательные, прямо дьявольски обольстительные среди них встречаются личности.
Однако, художник был не из этих. Из других — здоровых, осмысленных и работящих.
Итак, благодаря своему, если и не высокому, то, несомненно, выделенному социальному статусу он официально тунеядцем не являлся. И не мог быть сосланным на сотый километр от Москвы для принудительных работ, исправляющих совесть и нравственность подобных бедолаг. С открытым и спокойным лицом предъявлял он свой красноватый членский билет в твердой обложке любому милиционеру, и тот вежливо отдавал ему обратно вместе с билетом и честь. Ну, естественно, не ту основополагающую. Ту честь и совесть он давно и безвозвратно отдал Государству и Партии. А художнику он просто козырял. Понятно — работник художественной сферы. А то, что в дневное время не на положенной службе, так, может, у него творческий кризис. Или просто бродит, присматривается, набирается жизненных впечатлений. Шут их разберет, этих художников. И с пущей, как бы компенсаторной строгостью, даже страстью (не рискнем употребить термин "сладострастью") служитель закона обращался к другому в порядке следования по улице гражданину. Сурово взглядывал не него. Недоверчиво листал какие-то мятые и подточенные временем желтовато-сизоватые странички липовых документов. С подозрением всматривался в лживые глаза и волочил в участок для выяснения личности и возможных побочных обстоятельств. И выяснялось. Служба такая. Порой рутинная, порой премного удручающая, но всегда ответственная. Всегда. А художник весело и лихо укатывал на личном авто, что по тем временам было редкостью и некоторой даже роскошью. Но он, соответственно своему достатку, мог себе это позволить.
Так и жил. Да, забыл помянуть, что несмотря не все описанные трудности в достижении пешим ходом его вознесенной почти в небеса мастерской, творца регулярно и с охотой посещали крепконогие, исполненные здорового оптимизма иностранцы. И иностранки. Благородные седовласые вежливые женщины с прямыми спинами и внимательным выражением спокойных лиц. Не обращая внимание на свой преклонный возраст они упорно и весело ползли вверх по описанной, нагруженной символическим значением, лестнице. С неподдельным интересом, не снимая с лица улыбок, наслаждались образцами поднебесного авангардного искусства советской поры русской истории. А зачастую и уносили с собой весьма габаритные плоды творческих усилий художника. Естественно, не бесплатно. Не бесплатно. Это был дополнительный, боковой и немалый его доход, понятно, укрываемый от государства. Несколько, конечно, опасно. А что неопасно? И некорректно. Но государство куда как некорректнее обходилось со своими гражданами. Во многие-многие разы. Так что нужно было бы набирать и набирать социальных грехов и проступков, чтобы сравняться с ним в этой самой, будь она неладна, некорректности. Жизни не хватит. И не хватало. Причем, жизни, сугубо потраченной на коллекционирование подобных грехов и огрехов. Так что государство, не дожидаясь равновесия с собой в этом соревновании, просто, заранее зная невозможность подобного, решало все в свою пользу и себе на пользу.
Помните, даже анекдот был на эту тему. Вопрос к армянскому радио:
— Платит ли член партии партийные взносы со взяток? -
— Если честный партиец, то платит. —
Вот тоже, кстати, практически, невозможно объяснить. Говорится просто и однозначно: «партиец». Без упоминания и конкретизации партии. А потому что партия была одна единственная. Посему «партиец» и обозначало принадлежность к этой единственной печально- (а для некоторых и поныне прекрасно- и даже восторженно-возвышенно-) известной партии. И сие тогда не требовало объяснений. А сейчас разве объяснишь?
Это, конечно, только слово такое изящное — некорректность. А могла она обернуться и отсидочкой в тюрьме, вернее, в лагере лет эдак на пятнадцать. Нравится? Не нравится? Тогда на двадцать пять. Или, если особенно повезет — два срока по двадцать пять. А как, дружок, насчет высшей меры социальной защиты и наказания через расстрел (повешение, вроде бы, не применялось и гильотина тоже не замечалась; во всяком случае, я нигде не встречал упоминание случаев ее применения в Советском Союзе)? Могла обернуться она и ладненькой психушкой на всю недолгую оставшуюся человеческую жизнь. Ну, насчет ладненькой — это так, к слову. Были эти заведения вполне в духе времени и общего тогдашнего бытового уровня безумно убоги, малопереносимы и откровенно губительны. Да, губительны. Так что вполне безболезненно и безопасно для социального спокойствия и благоденствия можно было вас выпускать и через недолгий пятилетний срок вполне уже невменяемым и малоувлеченным какими-либо проявлениями общественной жизни. О здоровье бы достало сил позаботиться.
В более мягком случае все могло ограничиться только высылкой в какие-либо более удобные для властей, но, вобщем-то, обитаемые края. Или постоянным преследованием со стороны компетентных органов и мелких местных органчиков в виде того же, скажем, домоуправления. Вернее — лично самого сурового и нелицеприятного домоуправа. Знаете такого?
— Из какой квартиры? — глядит он снизу, с высоты своего незадавшегося роста, а как сверху взглядывает. — А-ааа. Это Вы вчера Самойловых из двести пятой залили? Нет? А бутылки из окон выбрасывали? Тоже нет? Вот тут вами интересовались, — и ничего ведь не возразишь. Интересовались. Бывали, конечно, смельчаки, но те либо плохо оканчивали, либо сами могли напугать кого угодно. Это, понятно, не про нас.
Однако, все помянутое и перечисленное — пока только вступление и подступ к основному повествованию, связанному, конечно же, не с такими мизерными и мизрабельными, в духовном смысле, персонажами, как тот же домоуправ. Или равный ему в неумолимости и неотвратимости билетный котролер. Или вахтер. Или дворник.
Нет, наши герои — бери выше! И берем.
Так вот, приходит однажды художнику письмо из Правления вышеназванного Союза с предложением явиться такого-то числа во столько-то часов в такую-то комнату. Он несколько обеспокоен. Тем более, что данное предложение пришло ему не почтой, как ошибочно указано выше, а было озвучено по телефону вполне приятным женским голосом. На вопрос о причинах вызова отвечали, что не знают, но, тем ни менее, очень просят прибыть во время. И трубку повесили. К некоторому душевному облегчению художника приглашение поступило пока еще не из тех самых известных силовых органов. Хотя какое облегчение?! Тогда все было силовым — от отдела кадров какой-нибудь картонажной фабрики имени 25-ой партконференции (да, да, именно такую я и встретил как-то в Питере, прежнем Ленинграде, на Петроградской стороне, только это был Щеточный комбинат имени 27 партконференции) до секретнейших отделов наисекретнейших спецслужб. Все было секретно. Неимоверно секретно. Все и повсеместно. И всему грозили неимоверная опасность и ущерб со стороны бесчисленных врагов. Кто такие? А вот такие! Как это так? А вот так! Попробуй, объясни! Не объяснишь.
Так что приглашение внепланово посетить Правление Союза в себе таило что-то непредвиденное и неприятное, даром что пришло через простой телефонный звонок посредством приятного, миловидного, вовсе непугающего молодого женского секретарского голоса. Но что в то время не могло напугать настороженного человека, наученного немалым губительным историческим опытом почти трех уже советских поколений?
— Не могли бы Вы зайти в Правление такого-то числа в такое-то время? -
— Да я…. У меня дела… Встреча как раз…, - неубедительно залепетал художник.
— Мы бы Вас очень попросили, — в смысле: очень бы порекомендавали. И повесили трубку, не дожидаясь утвердительного ответа. Впрочем, нисколько в нем не сомневаясь.
Естественно, под вечер перезвонив многочисленным друзьям, предупредив, что в случае чего, то…, назавтра в назначенное время художник отправился в это (будь оно неладно!) Правление. Ну, насчет «неладно», конечно, слишком уж, так как при его посредстве-таки в предыдущие годы художник получал и рассчитывал в дальнейшем получать тоже многие из перечисленных благ.
Придя в здание на Беговой улице, где размещалось московское отделение Союза художников РСФСР, художник вошел в пустынное извилистое, опускающееся под землю и вновь возвращающегося на уровень первого этажа, похожее на лабиринт, помещение. Этакий подготовительный, инициационный путь для встречи с пугающим Минотавром социальной жизни.
Нашел нужную комнату. Взглянул на табличку. Постоял. И вошел во вполне привычную стандартно-бюрократическую, но и не очень уж удручающего вида приемную тех, часто поминаемых, времен социалистического застоя. Секретарша, быстро взглянув на него и моментально узнав, попросила подождать. Что же, подождем. Мы не гордые. Всю жизнь, фигурально выражаясь, ожидаем. Указала на заметно промятое и протертое многими ожидающими кожаное кресло и скрылась за бесшумной кожаной же дверью. Картина и ситуация вполне привычные, ничуть не экстраординарные, если бы не тревожные ожидания и предположения.
Художник сидел, рисуя себе всевозможные, весьма противоречивые результаты своего скорого появления в комнате за прикрытой кожаной дверью — от предложения заманчивой работы и неожиданной премии до исключения из благостного Союза.
1 2 3 4 5 6