установка сантехники
Ждал, когда позовут, понимал, что мальчик Вова давным-давно вырос и перерос его самого и что в его силах лишь посочувствовать безмерной ноше, возложенной отныне на его бывшего младшего друга. Значит, случилось нечто экстраординарное, раз отец Тимофей просит о встрече, да еще столь официальным образом.
– Хорошо, Витя, сообщи преподобному – приму завтра. У себя, в Огарево.
– Будет сделано, Владимир Владимирович. Вот тут еще… – Альгвасилов всегда мялся, как первоклассник, внезапно захотевший пописать у доски с задачкой, когда ему выпадала необходимость первому поведать своему вышнему начальству неприятные известия.
– Ох, Витя, не тяни. Выкладывай свое «тут еще», – несколько раздраженно поторопил Ермолов заботливого помощника. С одной стороны, Витя наивным таким способом хотел как бы подготовить любимого шефа к нехорошим новостям, а в реальности только напрасно мотал Ермолову душу в ожидании.
Ну так и есть – копия протеста МИДу, да еще с плохо завуалированными угрозами. Чуть ли не ультиматум: или публичные извинения, или посол Новой Вавилонии немедленно покинет пределы страны. И ведь придется извиниться. Вчера еще выкатился бы вон этот нахальный посланец, да еще наподдали бы ему на прощание: за такие ноты морды бить надо, как сказал бы в своей лихой молодости тот же отец Тимофей. Но сегодня нельзя. Малейшее обострение смерти подобно. Ну ничего, даст Бог, пронесет, тогда припомнит еще лично он, Ермолов, сегодняшнее унижение. Зато Турандовского пора ставить на место.
– Ты вот что, Витя. «Принцессу» нашу на месяц от всех эфиров, теле и радио, отстранить, к людям не выпускать, в Думе скажи Котомкину, я велел: Турандовскому слова не давать и вообще речи его в план не ставить. Пускай охолонет немного.
– Давно пора, Владимир Владимирович, – с энтузиазмом откликнулся Альгвасилов; сказать что он недолюбливал «принцессу» – значило бы жестоко исказить истину.
А дальше день навалился на Ермолова в полную силу и даже хватил через край, выжав из него и тот восьмой пот, который в народе прозывается кровавым. Про отца Тимофея он, конечно, позабыл, хотя просьба его и кольнула тревогой. Но до тревог ли сейчас, когда кругом тебя бьют громы и молнии, а громоотвода нет и не предвидится.
Конечно, об отце Тимофее ему напомнили в соответствующее время, а было оно уже и поздним. Но это даже хорошо. В доме, вернее на том крошечном островке частной жизни, который Ермолову милостиво оставлял протокол, душевного и скромного протоиерея любили. И жена Ермолова, Евгения Святославовна, и особенно дочь Лара. Иногда Ермолову даже казалось, что между Ларой и преподобным существуют некие секреты, ему не пересказываемые, и что даже его собственная жена этим секретам потворствует. Домашних Ермолов держал жестко, а те в свою очередь платили ему благоразумным подчинением, хотя и как бы нарочитой отстраненностью. Конечно, и Женечка и Лара все обо всем понимали, но и человек, даже самый верный и любящий, всего лишь земное существо. Само собой, порой и им хотелось, чтобы у Ермолова на первом месте были собственные жена и дочь, а уж государственные интересы на втором. Но это-то как раз получалось невозможным, и иногда, очень сдержанно, Ермолову давали понять обиду. В особенности Лара. Чувствовала, что отец обожает ее до безумия и оттого именно закручивает гайки, часто и сверх меры, потому уходила от него куда-то глубоко в себя, вывешивая как бы табличку «в доступе отказано». Ермолов не сердился, а думал только, что вот уйдет он на покой, если с его заботами доживет, конечно, до этого благословенного времени, и там уж и тогда уж раздаст долги и дочери, и жене. Намерение его было неосуществимым абсолютно, но утешало.
Привыкший всего и всегда добиваться практически в одиночку, Ермолов мало чего в жизни боялся и мало чем брезговал. Но не принадлежал и к числу тех, кто гордо шагает по трупам. В президенты огромной страны он и в самых честолюбивых мечтах не стремился никогда, он вообще не ставил себе планку выше, чем на один следующий шаг. Может, поэтому и взобрался на самую вершину недосягаемой горы. А долгие годы преодолений, больше самого себя, чем случайных обстоятельств, научили его ценить скрытые заслуги, а не шумные и показные достижения. Хотя и унижений «ни за что», и тяжких компромиссов, кои нельзя было обойти, пережить ему выпало достаточно много.
Он хорошо помнил свое первое назначение, когда молодым дипломатом, без особенной протекции, а лучше сказать – и вовсе без какой-либо, прибыл он в Варшаву. И просидел там без малого и безвылазно пятнадцать долгих лет. А сейчас умники потешаются. Дескать, какой же бездарью нужно было уродиться, чтобы всю свою дипломатическую карьеру провести в недоразвитой стране соцлагеря. Только неплохо бы тем умникам, глянцевым и выездным за зипунами в Канады и Италии, заглянуть в календарь и просветиться, который тогда стоял на дворе год. И Польша мало чем уступала иной горячей точке, для работников советского посольства в частности. Один Ярузельский сколько крови выпил, а уж о его предшественнике что и говорить. И чего стоило удержать ситуацию хотя бы под подобием контроля. Да еще «Солидарность», да Ватикан, да скандал с расстрелом польских офицеров, и что ни день, то новая могучая кучка ароматного дерьма. Однако именно в Варшаве будущий президент и получил свое первое крещение чернилами и интригами, в любую секунду могущее обернуться в причастие кровью и пулеметами. Ермолов о годах, потраченных им на польские дела, не жалел ни разу, такую школу дай бог всякому, одной железной выдержки достало бы на десятерых. Он научился не страшиться крайних мер, кланяться на коврах и держать одновременно за пазухой наготове увесистый булыжник, дорожить каждым словом и ничего не говорить на ветер, замечать сущие пустяки и делать из них верные, очень далеко шагающие выводы.
И все же Ермолов понимал: он – президент мирного времени. Военный диктатор, случись катастрофа, из него не выйдет. Тут нужна особенная харизма, которой, как полагал Ермолов, он обделен. Управлять и вести, пусть даже уверенной и крепкой рукой, – это одно дело, а драться без оглядки и насмерть, жертвуя хорошо бы еще своей, а то ведь миллионами чужих жизней – совсем другое. Оттого и Ичкерийское ханство замирял по преимуществу подкупом и шантажом, хотя и стучали генералы кулаком по столу: доколе терпеть и не трахнуть ли ракетным арсеналом. Денег порастряс столько, что хватило бы для основания второго Петербурга на самом непроходимом болоте, но лучше деньги, чем кровь. Давал направо и налево, лишь бы обожрались, и ичкерийские доходы показались бы слишком беспокойной мелочью по сравнению с щедро оплаченным миром. Что и говорить, славу своего тезки, прошедшего Кавказ вдоль и поперек с пушечным огнем и жадными до человечины саблями, он не поддержал. Но, может, оно и к лучшему. По крайней мере, отец Тимофей был полностью с ним согласен. А мнением преподобного Ермолов дорожил.
Священник вошел как всегда бесшумно, словно дух. Хоть и был высок ростом и достаточно осанист, но вот ведь – двигался легко, вроде бы парил внавес над землей, только черная, очень простая ряса его колыхалась с едва ощутимым шуршанием. Лара тут же кинулась отцу Тимофею навстречу, не будь тот священнослужителем, так и, наверное, на шею. Да ведь девочке уже девятнадцать, а ни подружек близких, ни молодых людей, живет почти как монашенка, но ему, Ермолову, так спокойней. И нечего удивляться, что сострадательный и чуткий преподобный Тимофей и служит ей, будто отдушина во внешний мир, в который Ларе так безжалостно, но и необходимо путь закрыт.
Долго не засиживались по-семейному, Ермолов был уже на пределе усталости, а преподобный ерзал, видимо, очень нужно выходило поговорить с глазу на глаз. Извинились перед женщинами, ушли в дальний кабинет.
– Что стряслось, Тимоша? На тебе лица нет, – ласково обратился к преподобному Ермолов, и только сейчас до него дошло, что сказал он сущую правду, и не для красного словца.
Отец Тимофей и в действительности лицом был плох. Ермолов этого сразу не отметил только из-за сонной мути, накатившей на него под вечер: все вокруг ему тоже казались сонными и мутными и оттого как бы естественно нездоровыми. Но преподобный-то совсем уж выглядел из ряда вон. Словно бы видел кошмар наяву и никак не мог от него очнуться.
– Володечка, ты мне скажи, будто мы сейчас с тобой на исповеди, не приключилось ли в последние, может, месяцы чего? – Вопрос получился у преподобного настолько дурным и странным, что Ермолов подумал, уж не сошел ли отец Тимофей с ума.
На самом-то деле никакого особенного ритуала исповедания меж ними не происходило и в помине. С душевными заботами Ермолов и без того шел только к единственному старому другу, а заботы политические преподобного никогда и не интересовали. Тайн он не выведывал, советов по государственному благоустройству не лез давать, да и не смыслил в том ни бельмеса. И вот вдруг.
– Да что же могло приключиться? Заботы – они и есть заботы, – уклончиво сказал Ермолов. – Со здоровьем, что ли?
– И со здоровьем, – в мягкой настойчивости, но очень встревоженно осведомился преподобный. Было отчего-то видно, что так он не отстанет.
– Да как всегда. Как заступил на это место, так и стою, будто голый на юру. Что здоровье, с тех пор одним святым духом и держусь, – попробовал пошутить Ермолов. Да так оно и было в действительности. То ли от лютой усталости, то ли от непроходящей, вечной игры нервов, а мучили его и головокружения, и чуть ли не до обмороков порой доходило. Но Ермолов держался, врачам не жалился: показывают их приборы норму, и ладно. А нюни распускать он не привык. – Нормально это. Ты, Тимоша, не беспокойся.
– Не нормально. То-то и оно, что ненормально. Но я не об этом. Ты мне скажи, что в мире делается? Не бойся, никто меня не вербовал, да и не подробности мне нужны. Ты только ответь: страшное есть? Такое, что в одночасье все порушить может?
Тут уж Ермолов всполошился не на шутку. Не стал бы преподобный задавать такой вопрос, если бы не крайние некие обстоятельства. И тут же учуял, что без ответа продолжения не будет.
– Есть, Тимоша. Но это уже настоящая государственная тайна. Прости, даже на исповеди не могу, не обессудь, – сказал Ермолов, будто отрезал.
– Значит, не наврал, – заупокойно молвил отец Тимофей и как-то совсем сник.
– Кто не наврал и чего не наврал? – осведомился уже чуть раздраженно Ермолов. Ситуация становилась теперь не беспокойно-комичной, а попросту дурацкой. Кого другого, кроме преподобного, он уж и выставил бы вон.
– Ты, Володя, не сердись. Это так враз не объяснить. Видишь ли, месяц назад ко мне пришел один человек. Сам пришел, не по рекомендации и не просить чего. Ты не думай. Я тоже сперва решил: он сумасшедший. Но я-то – не ты, я и с сумасшедшим говорить обязан. Вот и поговорили, – с горечью подвел итог преподобный.
– И что? – с некоторым пробуждающимся интересом спросил Ермолов. В его богатой практике такие вещи уже случались. За незначительную порой ниточку вытягивалось на свет Божий иногда такое, что волосы дыбом вставали. Вплоть до заговоров с переворотом. Неужто и он что-то похожее проморгал? Тогда солоно придется кое-кому в ведомстве Василицкого.
– А то, что ты, Володя, непременно должен с ним поговорить. И непременно один, ну разве только в моем присутствии, а более посвящать в это не нужно никого, – твердо и словно на что-то решаясь, проговорил отец Тимофей. – Не бойся, у него не будет пистолета за поясом и ножа в рукаве. Он, впрочем, мелкий чиновник из твоего финансового ведомства и вообще человек хороший, я таких вижу. Так как?
– Хорошо, – принял решение Ермолов. Чутье, редко его подводившее, указывало на большие неприятности, если он примет этого загадочного финансового человечка, и в то же время оно извещало о неприятностях неизмеримо больших, если человек этот пройдет мимо него. – Через неделю позвони моему Вите. А раньше не могу. Завтра отбываю в Екатеринбург, оттуда по Сибири. Да ты знаешь.
– Знаю, потому и прошу, Володя. Как вернешься, не откладывай. Я прямо на колени встану и умолять тебя здесь буду всем святым, что у тебя есть. – И отец Тимофей действительно рухнул коленопреклоненный перед опешившим президентом.
– Да что ты, что ты, Тимоша, встань, бога ради, – кинулся Ермолов поднимать преподобного за руки. – Приму я твоего человека, я же сказал. Теперь уж непременно приму, – и Ермолов непроизвольно схватился за вдруг сжавшееся в тревоге сердце.
Глава 4
Враг моего врага
Издали потянуло дымом кострищ. Значит, было уже совсем близко. Арпоксай тревожной рукой, но все же ласково потрепал едва плетущегося в подобии рыси Лика, дескать, потерпи, дружище, осталось немного. Бедный коняга, с честью выдержавший безумную трехдневную гонку, даже не сумел заржать в ответ на хозяйскую ласку – так вымотала его дорога. Да и сам Арпоксай еле сидел верхом, не чувствуя одеревеневших ног и рук. Одному Тоху было хорошо. Мирно дрых огромный кошатище в уютной торбе, словно младенец в колыбели. А на коротких стоянках обжирался конским мясом и драл когтями траву, наслаждаясь поездкой.
Часовой пропустил Арпоксая, в изумлении отсалютовав коротким дротиком, будто не поверил, что так скоро видит вновь царского гонца. Солнце уже стремилось стать в зените, в лагере царила беспокойная и какая-то гнетущая суета, что случается в часы подступающей опасности. Над царским шатром развевалось знамя: черное с белым – указующие на две стороны человеческого бытия, и к ним полосы красного и золотого – знаки бешеной крови и необъятного богатства. На знамя как на ориентир Арпоксай и держал направление. У шатра его сразу признали, подхватили коня заботливые руки, уж кто-кто, а Лик немедленно получит свое. Он тем временем сунул первому попавшемуся конюху суму с Тохом, строгим голосом велел тут же и доставить к его повозкам.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4 5 6
– Хорошо, Витя, сообщи преподобному – приму завтра. У себя, в Огарево.
– Будет сделано, Владимир Владимирович. Вот тут еще… – Альгвасилов всегда мялся, как первоклассник, внезапно захотевший пописать у доски с задачкой, когда ему выпадала необходимость первому поведать своему вышнему начальству неприятные известия.
– Ох, Витя, не тяни. Выкладывай свое «тут еще», – несколько раздраженно поторопил Ермолов заботливого помощника. С одной стороны, Витя наивным таким способом хотел как бы подготовить любимого шефа к нехорошим новостям, а в реальности только напрасно мотал Ермолову душу в ожидании.
Ну так и есть – копия протеста МИДу, да еще с плохо завуалированными угрозами. Чуть ли не ультиматум: или публичные извинения, или посол Новой Вавилонии немедленно покинет пределы страны. И ведь придется извиниться. Вчера еще выкатился бы вон этот нахальный посланец, да еще наподдали бы ему на прощание: за такие ноты морды бить надо, как сказал бы в своей лихой молодости тот же отец Тимофей. Но сегодня нельзя. Малейшее обострение смерти подобно. Ну ничего, даст Бог, пронесет, тогда припомнит еще лично он, Ермолов, сегодняшнее унижение. Зато Турандовского пора ставить на место.
– Ты вот что, Витя. «Принцессу» нашу на месяц от всех эфиров, теле и радио, отстранить, к людям не выпускать, в Думе скажи Котомкину, я велел: Турандовскому слова не давать и вообще речи его в план не ставить. Пускай охолонет немного.
– Давно пора, Владимир Владимирович, – с энтузиазмом откликнулся Альгвасилов; сказать что он недолюбливал «принцессу» – значило бы жестоко исказить истину.
А дальше день навалился на Ермолова в полную силу и даже хватил через край, выжав из него и тот восьмой пот, который в народе прозывается кровавым. Про отца Тимофея он, конечно, позабыл, хотя просьба его и кольнула тревогой. Но до тревог ли сейчас, когда кругом тебя бьют громы и молнии, а громоотвода нет и не предвидится.
Конечно, об отце Тимофее ему напомнили в соответствующее время, а было оно уже и поздним. Но это даже хорошо. В доме, вернее на том крошечном островке частной жизни, который Ермолову милостиво оставлял протокол, душевного и скромного протоиерея любили. И жена Ермолова, Евгения Святославовна, и особенно дочь Лара. Иногда Ермолову даже казалось, что между Ларой и преподобным существуют некие секреты, ему не пересказываемые, и что даже его собственная жена этим секретам потворствует. Домашних Ермолов держал жестко, а те в свою очередь платили ему благоразумным подчинением, хотя и как бы нарочитой отстраненностью. Конечно, и Женечка и Лара все обо всем понимали, но и человек, даже самый верный и любящий, всего лишь земное существо. Само собой, порой и им хотелось, чтобы у Ермолова на первом месте были собственные жена и дочь, а уж государственные интересы на втором. Но это-то как раз получалось невозможным, и иногда, очень сдержанно, Ермолову давали понять обиду. В особенности Лара. Чувствовала, что отец обожает ее до безумия и оттого именно закручивает гайки, часто и сверх меры, потому уходила от него куда-то глубоко в себя, вывешивая как бы табличку «в доступе отказано». Ермолов не сердился, а думал только, что вот уйдет он на покой, если с его заботами доживет, конечно, до этого благословенного времени, и там уж и тогда уж раздаст долги и дочери, и жене. Намерение его было неосуществимым абсолютно, но утешало.
Привыкший всего и всегда добиваться практически в одиночку, Ермолов мало чего в жизни боялся и мало чем брезговал. Но не принадлежал и к числу тех, кто гордо шагает по трупам. В президенты огромной страны он и в самых честолюбивых мечтах не стремился никогда, он вообще не ставил себе планку выше, чем на один следующий шаг. Может, поэтому и взобрался на самую вершину недосягаемой горы. А долгие годы преодолений, больше самого себя, чем случайных обстоятельств, научили его ценить скрытые заслуги, а не шумные и показные достижения. Хотя и унижений «ни за что», и тяжких компромиссов, кои нельзя было обойти, пережить ему выпало достаточно много.
Он хорошо помнил свое первое назначение, когда молодым дипломатом, без особенной протекции, а лучше сказать – и вовсе без какой-либо, прибыл он в Варшаву. И просидел там без малого и безвылазно пятнадцать долгих лет. А сейчас умники потешаются. Дескать, какой же бездарью нужно было уродиться, чтобы всю свою дипломатическую карьеру провести в недоразвитой стране соцлагеря. Только неплохо бы тем умникам, глянцевым и выездным за зипунами в Канады и Италии, заглянуть в календарь и просветиться, который тогда стоял на дворе год. И Польша мало чем уступала иной горячей точке, для работников советского посольства в частности. Один Ярузельский сколько крови выпил, а уж о его предшественнике что и говорить. И чего стоило удержать ситуацию хотя бы под подобием контроля. Да еще «Солидарность», да Ватикан, да скандал с расстрелом польских офицеров, и что ни день, то новая могучая кучка ароматного дерьма. Однако именно в Варшаве будущий президент и получил свое первое крещение чернилами и интригами, в любую секунду могущее обернуться в причастие кровью и пулеметами. Ермолов о годах, потраченных им на польские дела, не жалел ни разу, такую школу дай бог всякому, одной железной выдержки достало бы на десятерых. Он научился не страшиться крайних мер, кланяться на коврах и держать одновременно за пазухой наготове увесистый булыжник, дорожить каждым словом и ничего не говорить на ветер, замечать сущие пустяки и делать из них верные, очень далеко шагающие выводы.
И все же Ермолов понимал: он – президент мирного времени. Военный диктатор, случись катастрофа, из него не выйдет. Тут нужна особенная харизма, которой, как полагал Ермолов, он обделен. Управлять и вести, пусть даже уверенной и крепкой рукой, – это одно дело, а драться без оглядки и насмерть, жертвуя хорошо бы еще своей, а то ведь миллионами чужих жизней – совсем другое. Оттого и Ичкерийское ханство замирял по преимуществу подкупом и шантажом, хотя и стучали генералы кулаком по столу: доколе терпеть и не трахнуть ли ракетным арсеналом. Денег порастряс столько, что хватило бы для основания второго Петербурга на самом непроходимом болоте, но лучше деньги, чем кровь. Давал направо и налево, лишь бы обожрались, и ичкерийские доходы показались бы слишком беспокойной мелочью по сравнению с щедро оплаченным миром. Что и говорить, славу своего тезки, прошедшего Кавказ вдоль и поперек с пушечным огнем и жадными до человечины саблями, он не поддержал. Но, может, оно и к лучшему. По крайней мере, отец Тимофей был полностью с ним согласен. А мнением преподобного Ермолов дорожил.
Священник вошел как всегда бесшумно, словно дух. Хоть и был высок ростом и достаточно осанист, но вот ведь – двигался легко, вроде бы парил внавес над землей, только черная, очень простая ряса его колыхалась с едва ощутимым шуршанием. Лара тут же кинулась отцу Тимофею навстречу, не будь тот священнослужителем, так и, наверное, на шею. Да ведь девочке уже девятнадцать, а ни подружек близких, ни молодых людей, живет почти как монашенка, но ему, Ермолову, так спокойней. И нечего удивляться, что сострадательный и чуткий преподобный Тимофей и служит ей, будто отдушина во внешний мир, в который Ларе так безжалостно, но и необходимо путь закрыт.
Долго не засиживались по-семейному, Ермолов был уже на пределе усталости, а преподобный ерзал, видимо, очень нужно выходило поговорить с глазу на глаз. Извинились перед женщинами, ушли в дальний кабинет.
– Что стряслось, Тимоша? На тебе лица нет, – ласково обратился к преподобному Ермолов, и только сейчас до него дошло, что сказал он сущую правду, и не для красного словца.
Отец Тимофей и в действительности лицом был плох. Ермолов этого сразу не отметил только из-за сонной мути, накатившей на него под вечер: все вокруг ему тоже казались сонными и мутными и оттого как бы естественно нездоровыми. Но преподобный-то совсем уж выглядел из ряда вон. Словно бы видел кошмар наяву и никак не мог от него очнуться.
– Володечка, ты мне скажи, будто мы сейчас с тобой на исповеди, не приключилось ли в последние, может, месяцы чего? – Вопрос получился у преподобного настолько дурным и странным, что Ермолов подумал, уж не сошел ли отец Тимофей с ума.
На самом-то деле никакого особенного ритуала исповедания меж ними не происходило и в помине. С душевными заботами Ермолов и без того шел только к единственному старому другу, а заботы политические преподобного никогда и не интересовали. Тайн он не выведывал, советов по государственному благоустройству не лез давать, да и не смыслил в том ни бельмеса. И вот вдруг.
– Да что же могло приключиться? Заботы – они и есть заботы, – уклончиво сказал Ермолов. – Со здоровьем, что ли?
– И со здоровьем, – в мягкой настойчивости, но очень встревоженно осведомился преподобный. Было отчего-то видно, что так он не отстанет.
– Да как всегда. Как заступил на это место, так и стою, будто голый на юру. Что здоровье, с тех пор одним святым духом и держусь, – попробовал пошутить Ермолов. Да так оно и было в действительности. То ли от лютой усталости, то ли от непроходящей, вечной игры нервов, а мучили его и головокружения, и чуть ли не до обмороков порой доходило. Но Ермолов держался, врачам не жалился: показывают их приборы норму, и ладно. А нюни распускать он не привык. – Нормально это. Ты, Тимоша, не беспокойся.
– Не нормально. То-то и оно, что ненормально. Но я не об этом. Ты мне скажи, что в мире делается? Не бойся, никто меня не вербовал, да и не подробности мне нужны. Ты только ответь: страшное есть? Такое, что в одночасье все порушить может?
Тут уж Ермолов всполошился не на шутку. Не стал бы преподобный задавать такой вопрос, если бы не крайние некие обстоятельства. И тут же учуял, что без ответа продолжения не будет.
– Есть, Тимоша. Но это уже настоящая государственная тайна. Прости, даже на исповеди не могу, не обессудь, – сказал Ермолов, будто отрезал.
– Значит, не наврал, – заупокойно молвил отец Тимофей и как-то совсем сник.
– Кто не наврал и чего не наврал? – осведомился уже чуть раздраженно Ермолов. Ситуация становилась теперь не беспокойно-комичной, а попросту дурацкой. Кого другого, кроме преподобного, он уж и выставил бы вон.
– Ты, Володя, не сердись. Это так враз не объяснить. Видишь ли, месяц назад ко мне пришел один человек. Сам пришел, не по рекомендации и не просить чего. Ты не думай. Я тоже сперва решил: он сумасшедший. Но я-то – не ты, я и с сумасшедшим говорить обязан. Вот и поговорили, – с горечью подвел итог преподобный.
– И что? – с некоторым пробуждающимся интересом спросил Ермолов. В его богатой практике такие вещи уже случались. За незначительную порой ниточку вытягивалось на свет Божий иногда такое, что волосы дыбом вставали. Вплоть до заговоров с переворотом. Неужто и он что-то похожее проморгал? Тогда солоно придется кое-кому в ведомстве Василицкого.
– А то, что ты, Володя, непременно должен с ним поговорить. И непременно один, ну разве только в моем присутствии, а более посвящать в это не нужно никого, – твердо и словно на что-то решаясь, проговорил отец Тимофей. – Не бойся, у него не будет пистолета за поясом и ножа в рукаве. Он, впрочем, мелкий чиновник из твоего финансового ведомства и вообще человек хороший, я таких вижу. Так как?
– Хорошо, – принял решение Ермолов. Чутье, редко его подводившее, указывало на большие неприятности, если он примет этого загадочного финансового человечка, и в то же время оно извещало о неприятностях неизмеримо больших, если человек этот пройдет мимо него. – Через неделю позвони моему Вите. А раньше не могу. Завтра отбываю в Екатеринбург, оттуда по Сибири. Да ты знаешь.
– Знаю, потому и прошу, Володя. Как вернешься, не откладывай. Я прямо на колени встану и умолять тебя здесь буду всем святым, что у тебя есть. – И отец Тимофей действительно рухнул коленопреклоненный перед опешившим президентом.
– Да что ты, что ты, Тимоша, встань, бога ради, – кинулся Ермолов поднимать преподобного за руки. – Приму я твоего человека, я же сказал. Теперь уж непременно приму, – и Ермолов непроизвольно схватился за вдруг сжавшееся в тревоге сердце.
Глава 4
Враг моего врага
Издали потянуло дымом кострищ. Значит, было уже совсем близко. Арпоксай тревожной рукой, но все же ласково потрепал едва плетущегося в подобии рыси Лика, дескать, потерпи, дружище, осталось немного. Бедный коняга, с честью выдержавший безумную трехдневную гонку, даже не сумел заржать в ответ на хозяйскую ласку – так вымотала его дорога. Да и сам Арпоксай еле сидел верхом, не чувствуя одеревеневших ног и рук. Одному Тоху было хорошо. Мирно дрых огромный кошатище в уютной торбе, словно младенец в колыбели. А на коротких стоянках обжирался конским мясом и драл когтями траву, наслаждаясь поездкой.
Часовой пропустил Арпоксая, в изумлении отсалютовав коротким дротиком, будто не поверил, что так скоро видит вновь царского гонца. Солнце уже стремилось стать в зените, в лагере царила беспокойная и какая-то гнетущая суета, что случается в часы подступающей опасности. Над царским шатром развевалось знамя: черное с белым – указующие на две стороны человеческого бытия, и к ним полосы красного и золотого – знаки бешеной крови и необъятного богатства. На знамя как на ориентир Арпоксай и держал направление. У шатра его сразу признали, подхватили коня заботливые руки, уж кто-кто, а Лик немедленно получит свое. Он тем временем сунул первому попавшемуся конюху суму с Тохом, строгим голосом велел тут же и доставить к его повозкам.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4 5 6