тумба с раковиной 60 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Рассказы –

Александр Викторович Костюнин
Полёт летучей мыши
Свои отзывы и предложения направляйте по адресу: A-Kostjunin@yandex.ru
Авторский сайт:
Глану Арменаковичу Онаняну
…Не согрешил ни он, ни родители его,
но это для того,
чтобы на нём явились дела Божии.
Святое Благовествование от Иоанна (гл.9, п.3)
Два раза в своей жизни я видел слёзы и смех одновременно.
Будто в январскую стужу – луч палящего июльского солнца.
Вперемешку. Внахлёст…
Первый раз это было у нас в Горелово Ленинградской области в сорок первом, когда мужиков провожали на войну. Деревня отмитинговала. Новобранцы помалкивают, и скорей это дело… – начали выпивать. Вот. Около церкви площадка, трёхрядка заливается, песни-танцы. На бабьих платках, расстеленных тут же на траве, и огурцы, и помидоры, и стопки, и слёзы.
Призывали всех крепких, здоровых, работящих. Лучших из лучших.
Второй раз в Сибири, после войны.
Я оказался на вокзале, когда подошёл эшелон с солдатиками: двери открыты настежь, оттуда гармошка, частушки. Выпрыгивали на платформу местные, кто уже приехал. Их встречали плачем и надрывным смехом те, кто ждал и дождался.
Никогда не забуду: пожилой, загорелый служивый. Гимнастёрка аж белая, до того выгорела. На спине вещмешок махонький. (Чего там привёз, какие гостинцы?) Встречали его, улыбаясь сквозь слёзы, жена и дочка. Жена не старая ещё, загорелая и морщинистая. Она порывисто кинулась на грудь мужу-герою. А девчушка, лет четырнадцать-пятнадцать, симпатичная; стоит в сторонке в светлом платьице, оборку теребит. За четыре года отвыкла от бати, стесняется подойти.
Отец подивился:
– Господи, дочка у меня совсем большая выросла!
Я был близко, украдкой наблюдал за ними со стороны. У самого комок в горле…
Люди уходили защищать свою родину с оружием в руках, до победы или смерти. И только те, кому повезло, счастливые, возвращались домой, на эту самую родину с войны.
А где же Родина моя?..
* * *
Я родился в русской деревне под Ленинградом, хотя по национальности финн. Из тридцати пяти дворов пять подряд – все Полукайнены. Однажды соседская бабка Лиза вспомнила что-то и как рассмеётся… У самой зубы мелкие-мелкие, когда щерится, дёсны видно:
– Я ведь с твоим дедкой на танцы ходила.
Мне так интересно: я ни деда, ни бабку не застал, а она с ним на танцы…
– Твой дедка был жмо-о-от – жадный, скупой-скупой. Выпить любил. Как-то раз решил доказать, что он щедрый и богатый. В чайной при всех трёхрублёвую бумажку скрутил и закурил. (Три рубля были деньги больши-ие.) Все только обсмеяли и осудили его. Жмот, так жмот и есть. Чего добился? Потом, небось, месяц говно ел и экономил на всём.
Сказанное не развеселило меня. Не только деда, русские недолюбливали нас всех и метили, как дёгтем на воротах, презрительным – «чухня». Вокруг иная вера, чужие порядки, обычаи, мысли. Граница прошла по деревне. Маму звали Хельми. Жемчужина по-русски. Имя вроде нормальное, а все: «Гы-гы-гы». Она обижалась.
Мамка в тайне поведала, что родина есть и у нас, украдкой показывая в сторону заходящего солнца:
– Никогда не станем мы здесь своими…
В семье из детей я был старшим. Кроме меня, три младших сестрёнки.
Приспело нам картошку сажать. Отец у нас тогда крепко болел. Помню его с болезненной гримасой на лице, с неряшливой рыжей бородой. Тихонько, словно тень, он появился на улице: прутик в руках, в полушубке. (Хотя жара – в полушубке!) Постоял на крыльце, посмотрел жалостно на меня и – назад, в дом. Я проборонил огород. Пошёл за окучником, окучника не оказалось. Запряг соху, а соха и окучник – две большие разницы. Навыка у меня нет. Хотя лошадь такая хорошая, лёгкая, небольшая, аккуратная. Послушная кобыла, деревенская, знает, как идти.
Сосед, дядя Лексей, мне советует:
– Ну, Паленька, вот на то дерево правь. Ориентируйся на осину.
Большая осина росла на меже, где кончается огород. Толстая, высокая. Мать под уздцы ведёт лошадь краем борозды, а упрямая соха то туда, то сюда залазит. И мы давай кривить. Не получается толком, чертыхаюсь. Мамка плачет. Огород не особо широкий, но длинненький: от бани до осины. И вот я косо-криво, а всё же пробороздил. У меня вся рубашка мокрая от пота. С носу, со лба падают тяжёлые солёные капли. Дошли до края. Пусть теперь лошадь отдохнёт. Бросил ей сена, рубашку скинул, посидел на меже и пошёл обратно – подправлять борозды, уже без матери. Лошадь сама идёт. Подпоследок, где я кривил, исправил.
Нам повезло: отец в то лето и умер… Это спасло нашу семью от высылки. Вот. Четыре семьи Полукайненых были погружены в машину и ночью увезены навсегда. Куда? За что? Почему только финнов? Никто не знал. Вслух говорить боялись…
Мне не было ещё полных четырнадцати лет. Досталось с малолетства поработать: и за катком ходил, и боронил, а потом и пахал, и косил на конной косилке. Следующей весной у меня появилась своя, прикреплённая колхозом, пара лошадей. Такое решение вынесло правление, поскольку считали, что теперь без отца в семье хозяин я.
В сорок первом году двадцать второго июня мне в аккурат исполнялось семнадцать лет. За день до этого, в субботу, в соседней деревне Ольховка – танцы. Там и ночевать остался.
Недалёко после Троицы, специально ко дню рождения, мамка справила мне первый в жизни костюм, такой тёмно-серый, как шинель. Тогда и денег лишнего не было, и купить не было товару. С мануфактурой туго, в сельпо выстаивали очереди по ночам. Иду из гостей обратно в воскресенье, на улице жарища, а я всё одно костюм напялил. Ведь всем надо показать такую обнову. Шагаю, изнываю от духоты.
Глядь, от сельсовета летит верхом на гнедом жеребце наш ветврач и ещё издалека во весь дух как закричит:
– Война!
Прямо у колодца устроили митинг. Бьют в пожарный колокол, люди подходят встревоженные, перетаптываются с ноги на ногу, присаживаются на траву. Германия напала на Советский Союз. Как сейчас помню, сидят все вкруговую, а дядя Лексей:
– Ну, мы их шапками закидаем!
Хорошо хоть, мне не было восемнадцати. Ни я, ни моя шапка не понадобились. А записываться добровольцем не манило.
Как разверзлась война, не одних мужиков забрали в армию, лошадей тоже всех зачислили, а колхозный скот угнали в Ленинград. Двух коров, какие оставши, мы укрыли в «берлоге»: за болотом два оврага рядом, ольхой заросшие. Такое ладное песчаное место. Туда телеги и шмотки попрятали. У каждой семьи вырыто по землянке: погреб, два на два и глубиной два; на дне соломой выстлано. Ночью там и не жарко, и не холодно. На случай прятаться от немцев или от русских – от войны. Спереду стреляют, сзаду стреляют, а мы в серёдке. Немцы палили здорово. Однажды ночью обстрел был большо-о-ой. Над нашей деревней только и разрывалось: «р-р-р-р, р-р-р-р», но ничего не загорелось.
Дядька Лексей, великий стратег, всем поясняет:
– Это шрапнелью.
С рассветом повисла тишина. Красные отступили, а двадцать первого августа к нам пришли немцы…
Рано утром мать истопила дома русскую печку, лепёшек напекла. Я в сметану помакал, вкусно поел и пошёл к «берлоге» корову кормить. Со мной соседский парнишка увязался, Шурка. Он на четыре года моложе меня и везде хвостиком за мной шустрил. Идём с ним вдоль болота. Закрайком леса морошка, да вся налитая, красно-жёлтая. За ягодой этой и потянулись мы от тропинки, сорвали несколько. Ползаем на коленках по мху, урчим довольно. Слад-ка-я… Один глаз зажмуришь, сквозь ягоду на солнце глянешь: аж переливается вся. Чудно! Опять ягоду сорвал, голову к солнцу запрокинул. Кто-то свет застил… Мамочки… надо мной стоит немец в чёрном и нам:
– Komm, komm, – автоматом показывает, куда идти.
Болото узкое, а на том берегу у них уж окопы нарыты, солдаты в касках. Дальше под деревом пленные, человек шесть-семь, сидят, и нас с ходу к ним. Немчура рыкает по-своему. Один из арестованных понимал по-немецки, шепчет: «Пацаны, не бойтесь. Они вас хотят домой отпустить».
Мы только успели обрадоваться, как вдруг, на наше несчастье, подкатил мотоцикл. В коляске офицер. И зло:
– Nein, nicht einlassen! Partisanen!
Партизаны… На кой нам это нужно?
Так мы с Шуркой попали в плен. Вот. Нас повезли на машине дальше, и дальше, и дальше, и дальше…
Где-то в сентябре, числа не помню, отправили на поезде в город Вильнюс, что в Литве. Городская тюрьма раньше была обнесена стеной, к тому прибавкой ещё забор нарастили и возвели три больших-больших барака. Двери железные. Вокруг колючая проволока. Там устроили лагерь для военнопленных.
Нас поместили в ближнем бараке, как с ворот заходить, первый полог. Дальше, за оградой, комендатура, где живут охранники да начальство. После обеда идут сытые мимо колючки в свою казарму, а заключённые сквозь проволоку котелки тянут, и они остатки сливают. У нас с Шуркой ни котелков, ничего. Нашли потом какие-то баночки. Немцы видят, что пацаны, так нам вроде как и больше плеснут. А один буркнул по-русски: «У-уу, сталинские сыночки, вы и тут нам под ногам».
Дни потянулись унылые, холодные, голодные, похожие один на другой. Надежда на освобождение потихоньку оставляла и меня, и Шурку. Лежим как-то с ним на верхних нарах, живот к спине прилипает. Вдруг забегает мужик и нам возбуждённо:
– Эй, пацаны, большое начальство ходит. Пишите заявление, чтоб вас домой отпустили.
Мы сразу соскочили. У однова нашёлся огрызок химического карандаша, у другова бумажкой разжились, хоть мятой, но чистой. Мы словами-то сказали, как попали в плен, ну, и нам подправили на письме слегка. Я написал заявление отдельно, Шурка – отдельно, что «если не можете отпустить домой, мы близко от фронта, фронт-то под Ленинградом, так хоть просим очень улучшить положение наше, как мы не военные».
Стоим у колючки с прошениями наготове. Идут клином… Впереди генерал, сзади охрана, сопровождающие. Главный подходит, открывает папку, я туда через проволоку свою бумажку пихаю, Шурка – свою. Зашагали дальше.
Через неделю после того заявляется молодой лейтенант, немец; с ним русский переводчик из пленных. (Ну, он-то жил сы-ытно.)
– Где тут эти салаги?
– Вот они.
Нас из строя выпихнули вперёд. И лейтенант от имени начальства объявляет:
– Ваши заявления проверили. Сейчас вас домой отпустить не можем, потому что ваша деревня на самой передовой. Мы улучшаем вам положение, даём работу на кухне.
Ну, и стали мы жить, как говорится, хорошо, сытно.
Вечером повара нашинкуют себе капусты с кониной – и в духовку. Она там часа два-три потомится, потом сидим и с таким аппетитом уплетаем. Уж повара-то голодные не останутся! Главный кашевар – украинец, краснолицый дядька Степан, гладит Шурку по голове:
– Ой, як мой сынко.
Ну, и раз так, Шурку работать ничего не заставлял, а меня, как постарше, поставил истопником. Мы за печкой себе нары сделали: Шурка с одной стороны, я с другой – проход в серёдке. Мы того человека, который нас надоумил бумагу писать, отблагодарили хорошо-о-о. Ведь он нам жизнь спас.
А вокруг мёрли как мухи: по двести, по триста человек в день. Богу молятся. С голоду рукой не могут толком шевельнуть, а туда же – креститься. Ты крестись, хоть закрестись… Самому нужно ловчее быть. Вот! Сами виноваты. Кто вёл себя примерно, слушался, к тем и немцы относились хорошо. А кто своевольничал – расстреливали. Как иначе? Сказывают, двое принялись потихоньку ломать ночью пол. Дураки какие-то… Везде этих недисциплинированных хватает. Что всё дозволено, думали. Может, партейные или х… их знает, кто оне… Нас выстроили всех, чтобы видели, чтоб другим неповадно было. Сперва из автоматов, а потом ещё офицер с пистолета разик шмальнул.
Каждый день я топил печки для варки. Повар главный меня учил:
– Ты жми-жми-жми, топи-топи-топи, а как закипит в котле, сразу же шлангом туши огонь, чтоб через не шло. Дрова выкидывать не надо, пусть тихонько шают. Варево дойдёт.
Я так и действовал. Получалось хорошо, поскольку сам из деревни, привыкши к работе с малолетства. Он хвалил меня си-ильно. Один раз заключённым даже нагоняй устроил:
– Вон Павлуха, моложе вас, куда пацан, а топит – во! Не как вы: картёжники, лодыри, шатай-валяй.
Однажды он рассказал нам поучи-ии-тельную байку:
– Построил немецкий комендант жителей освобождённой украинской деревни и объявляет: «Кто будэт хоросо работать, тот будет кушать млеко и яйки. Кто будет плёхо работать, тот будет кушать са… са… са…». Кто-то из местных подсказывает: «Сало!» – «Найн сало!!! Тот будет кушать свой салюпа».
А я чего… я старался.
Наверное, если бы наш лагерь не стал пересыльным, умиранье не прекратилось бы. А тут всех принялись лучше кормить, баланду давать, когда из ржаной, когда из какой муки. Наливали по полному котелку.
Из нашего лагеря взялись людей, которые покрепче, отправлять на работу в Германию. И когда их построят перед отправкой, мы, пацаны, ходим, проверяем вещи. (Нам ловчее, мы лёгкие на ногу.) Ежели спрятаны миски, отбираем. Затем миски в мешок, мешок на кухню. Которые не отдавали, тех охранники били палкой, чтобы не присваивали себе чужое имущество.
И, видимо, пока я пожитки обшаривал, подхватил заразу. Заболел сыпным тифом. Попал в госпиталь. Двое суток или больше валялся без памяти. Но оклемался, на поправку пошёл. И уже кумекаю: как мне обратно на кухню попасть. На моё счастье, одёжа у меня была боле-мене подходящая: пиджачок справный, фуражка. Портные из военнопленных мне за хлеб сшили. (Сытый голодного «имеет», как хочет.) Одёжой я выделялся. И когда нас по четыре человека в колонне привели в лагерь, стали отсчитывать и распределять по баракам, у меня справились:
– Woher bist du? Aus welchen baracke?
Я не растерялся:
– Aus den k?che.
– Dann geh in du k?che.
Прихожу, моё место занято, у повара теперь другой работяга. Но Шурка, как увидел меня, радостно:
– О-о, Паля пришёл! Мы с ним…
Хохол тогда:
– Знаешь что, мы тебя на склад определим. Будешь повидло по мискам раскладывать.
На складе уже был Ваня Саратский. Зану-у-удистый… Засратский! Придурок, он из детдома бежал к военным, был «сыном полка», потом вместе с частью – в плен. И я, значит, стал у него в помощниках ходить. Сам моложе меня на два года, а го-нору-уу… Покрикивает надо мной.
1 2 3


А-П

П-Я