https://wodolei.ru/catalog/mebel/aqwella-kharizma-100-35225-item/
Из деревни они вообще с Мишей всегда рано уезжали, впопыхах, и Миша тогда все злился, огрызался на Клаву, а Клаве так хотелось еще немного погостить на природе…
И вот тем самым вечером на сороковой день, когда Клава вернулась домой, проводив старух и Авдеича после поминального застолья, она застала у себя в комнате сердитую Мишину маму. Мишина мама рылась у них в гардеробе, а Херовна и мамка с Петюней на руках растерянно топтались в дверях.
— Глянь, Петюнечка! К тебе баба из деревни приехала! — прогулила мамка, желая привлечь внимание Мишиной мамы к внуку.
— Они еще свое отродье мне суют! Извели Мишеньку, погубили сыночка! Он, до того как с этой девкой связался, по двести рубликов мне посылал! — сорвалась на крик Мишина мама.
— Оно и видно было по нему, когда женился! Ни трусов, ни маек, ни рубашек, не говоря уж о ботинках! Мы перед свадьбой с Клавкой с ног сбились, жениха одевали! А это мама родная с него тянула! А на кой тебе в деревне двести рубликов-то? С трактористами гулять? Шалава старая! — подцепилась Херовна.
— Не надейтесь, Мишины вещи все с собой заберу, — со слезой сказала Мишина мама, складывая в Клавкин портфель ее лисью формовку.
Клава с трудом оттащила Херовну от Мишиной мамки, запихала ей в котомку Мишин жениховский костюм, почти не ношеный плащ и ботинки и пошла провожать ее на вокзал. Всю дорогу Мишина мама дулась на Клаву за портфель и формовку, а на посадке в электричку сказала, что все равно подаст на алименты.
Дома Клава долго сидела за столом у закутанного в мамкин халат теплого чайника со свистком. Петюнечку старухи уложили с собой. По стенам так же гуляли ночные всполохи от редких машин, но счастье уже покинуло Клаву, и ничто, кроме ее ремесла, не могло принести ей покоя. Даже когда Миша лежал в больнице, Клава на шабашки не выходила, хотя деньги ей были очень нужны. Она все надеялась, что вот-вот и они пойдут вместе, как в те далекие прекрасные времена. Но чуда на ее долю не хватило, поэтому на следующий день она со старухами произвела полную ревизию хранившегося в антресолях инвентаря. Сидеть в декретном отпуске, сложа руки, она не могла, а молока после смерти Миши у нее и так почти не было. Клава хотела предложить Херовне пойти к ней в напарницы, но у той распухли ноги, да и боялась Клава оставить Петюнечку одного с ненадежной мамкой. Да и как ее звать с собой, если на семейном совете Херовна кричала, чтобы Клавка вообще дома сидела, что с ее пенсией им хватит, да и Авдеич со старухами не последний кусок доедают, помогут, в случае чего. Не понимали они, что сидеть дома Клава уже не могла. Что у нее внутри все дрожало дома, наверно, сердце, что дома ей уже не усидеть, потому что память об утраченном счастье гнала ее из дому куда-то в чужие, еще не обихоженные ее руками квартиры.
Первая шабашка прошла хорошо. Мамка оказалась замечательной ответственной бабкой, и Петюня с ней даже не прихворнул. У мамки с Херовной Петюнечка вообще получился нарасхват, они и Авдеичу под стопочку наперебой доказывали, кого из них он больше любит. А потом пошло-поехало… Утро-вечер, потолки-стены, двери-окна, деньги вперед… «Выпейте, Клава, не стесняйтесь!» «Нет-нет, я не пью, у меня ребенок грудной! Да я ему по утрам в бутылочку сцеживаю…» «Ну, тогда возьмите с собой!»
Через неделю после Мишиных годин Клаву вызвали в суд и приговорили выплачивать Мишиной мамке по тринадцать рублей с копейками в месяц. Мамка его в суде кричала, что Клавка нетрудовые доходы по шабашкам зашибает, но доказательств у ней нее было, а свои руки, с обломанными ногтями и вьевшимся в кожу цементом Клава прятала от судей в карманы старенького пальто.
* * *
Нет, евреи в космос не полетели. Нечего в космосе делать нормальному еврею. Да и от участия в локальных региональных конфликтах психически полноценный индивид еврейского происхождения постарался бы уклониться. Вежливо, но твердо, как накануне учили Хилю мама и бабушка. Но это учение не пошло Хиле впрок, потому что она, в глубине души, очень сердилась на мамочку. После папиной кончины и трех месяцев не прошло, как мама и дядя Хаим решили расписаться и уехать из страны в самый ответственный для перестройки народного хозяйства момент. Бабушка сказала, что раз мама еще живая, то она и должна думать про живое, но Хиля чувствовала, что со смертью папы что-то очень большое и теплое умерло в ней. А когда мама начала собирать чемоданы, громко размышляя о живом, и уложила с собой даже бабушкины золотые сережки, то бабушка перестала давить на Хилю и на все махнула рукой. Ничего теперь Хилю дома не держало, она вдруг всего перестала бояться и записалась в командировку в Абхазию.
Что в этой Абхазии делать, кого там с кем мирить, и чем отличаются друг от друга грузины и абхазы, Хиля так и не поняла до конца командировки. В спокойные дни ей нравилось бродить по Сухуми, но стояла жара, а в городе ей не продавали даже сока, говорили, что сок им очень нужен самим — поить защитников. По этой же причине Хиле не продали и босоножки с блестящими бусинками на ремешках. Два раза их отряд все же купался в море. А большую часть времени они лежали на полу школы, в которой их разместили, за мешками с песком, укрываясь от шальных пуль. Рядом с Хилей все ложился капитан милиции из Новосибирска, а потом он уехал раньше ее и больше даже писем не писал. В общем, когда Хиля вернулась домой, аборт делать было уже поздно.
Уехать с мамой и дядей Хаимом Хиля все равно бы перед Абхазией не смогла из-за бабушки, которая, хоть и уверяла всех перед маминым отъездом, что протянет недолго и уже на днях предстанет перед ликом Господним, перекидываться на тот свет что-то не торопилась. А потом стал заметен живот, и бабушка, оплакивая участь домашней еврейской девочки, загубленной советской милицией, шила распашонки и деловито готовила приданное. От всего отделения Хиле подарили коляску, а паспортистки заверили Хилю, что после декретного отпуска, они обязательно возмут ее к себе. Полковник Алексеев все виновато вздыхал и, подписывая больничный, избегал глядеть Хиле в глаза.
Из роддома Хилю с дочкой менты встречали на газике, с цветами, а персонал за ее спиной шептал загадочное слово: «Ментура!» И никто даже не вспоминал, что она — еврейка. Более того, они все, кто еще сегодня утром орал на нее: «Мамычка! Кидай сюда пеленки сраные! А ссаные подсуши, нам на твое ссанье не настираешься!», расступались перед ней, как море перед Моисеем. И теперь на Хилином горбоносом личике с острым взглядом черных глаз с гордостью светилось только это слово, ну, которое о ней шептал персонал роддома у газика.
Дома бабушка, углядев, как Хиля пыталась перепеленать младенца и чуть было не утопила маленькую при купании, решила пожить на этом свете еще немного. С ворчанием она отослала Хилю от дочки готовиться к непременному родственному застолью. Готовились они целую неделю, обсуждая с бабушкой меню до ночи. Однако родственников собралось совсем немного, ветер перемен позвал их в далекие края. Но места за большим овальным столом не пустовали. Пришло почти все их отделение во главе с полковником Алексеевым, даже паспортистки были. Вначале разношерстая компания чувствовала себя неловко. Хиля тоже очень стеснялась, потому что дядя Яша и дядя Фима проходили именно у них в отделении по одному делу. Но размеры там были не особо крупные, а на ряд эпизодов вообще не хватило доказательств, поэтому после второго тоста за пополнение клана Шпаков-Видергузеров последовал третий — за дружбу народов с советской милицией. И даже надувшиеся паспортиски остались очень довольны, поскольку молодая мужская поросль Шпаков и Видергузеров усиленно наполняла их стопочки, пощипывая тугие коленки. Полковник Алексеев помогал бабушке на кухне и все просил у нее прощения, что Хилю не уследил, а бабушка его утешала, что ребенок — это вообще-то счастье. А то, что у правнучки папа — милиционер, так это даже еще лучше, значит, малышка будет здоровенькой. Папу ведь перед милицией, поди-ка, на медкомиссии проверяли от мужской части до головы! Заставь-ка жениха какого перед женитьбой так провериться! Бабушка усмотрела положительный момент и в том, что Хиля осталась без мужа. Ну, судите сами, для их дружной семьи и одного милиционера многовато, а вдруг бы их двое тут в фуражках сидело! Куда остальным-то Шпакам деваться? А ежели вдруг Хиле счастье привалит, то ребенок ему помехой не будет. Оставайтесь спокойны, граждане подследственные! Бабушка Видергузер решила еще немного пожить!
И после суматошной жизни милицейских лет, после короткой любви под пулями у теплого моря, после переживаний и даже отчаяния последних дней, все вдруг утряслось, все встало на свои места. Эта крохотная девочка, что спала рядом, вдруг напомнила пусть не очень счастливое, но, как еще недавно казалось ей, навсегда ушедшее детство. Ее милое личико было так похоже на маленькие фотографии бабушкиных родственников, к которым бабушка добавила и фото папочки, что, глядя на него, Хиля невольно улыбалась. От ее души потихоньку отлетали все печали и стенания. И, провожая однажды с бабушкой субботу молитвой «Бмоциэй йойм мнухо», Хиля поняла, что все всегда возвращается, и ни что не покидает нас навечно. Их молитва возносилась к Богу, ко всем несчастным Видергузерам из Бердичева, к папочке, к далекой мамочке и к полной девочке с пшеничной косой. После молитвы душу окутывал покой, а в глазах ни с того, ни с сего начинала светиться надежда на счастье.
* * *
Маленькой Лорочке еще не исполнилось двух лет, как однажды вечером к ним постучал полковник Алексеев.
— Все, Хиля, больше не могу! Выручай, иди ко мне на работу!
— Да я же все уже забыла! И еще меня тут родственники в нотариусы устраивают…
— Нотариус — дело хорошее, ничего не скажешь. Огромную деньгу зашибают нынче. А мы из этих дел по нотариусам выплыть не можем. Одни трупы, одни трупы после этих нотариусов, — простонал Алексеев, растирая виски.
— А ребята? Они ведь давно о настоящем деле мечтали! Они-то где?
— В п…де! Вот где! Прости за выражение, конечно. Платят нам немного, вот они и подались по банкам и коммерческим структурам в охраннички. Смешно сказать, только старики остались. Манохин все еще пашет, из него уже песок сыпется. А кадр он — бесценный! У него на нынешних подонков вся картотека в голове, он их с малолетства всех знает. У меня в отделении нынче либо дурики молодые, необстрелянные, сразу после школы милиции, идеи у них, видите ли! Сами на пулю лезут! Либо такие, которых ни в охрану, ни в нотариусы не берут. Ни украсть, как говорится, ни покараулить! А начальство все бумажки требует! Выходи, Хиля! Я тебе место под гараж выделю, под коттедж, милиционеров на субботник там тебе организую. Я же понимаю, что тебе с ребенком да без мужа на такой работе без помощи не выжить. Садик тебе выбъю, путевку какую-никакую, «Мать и дитя», например… Выходи! Бабка-то твоя жива?
— Жива.
— Вот и дай ей Бог еще пожить, а ты — выходи!
Проводив Алексеева, Хиля даже не знала, как такое сказать бабушке. Но бабушка, конечно, все слышала, прильнув ухом к двери. Она к старости хуже слышать стала, раньше она бы слышала все и в кухне у плиты.
— Ох-хо-хо, Господи, направляешь ты стопы сыновей своих на дороги неведомые, — со вздохами молилась бабушка. Потом она обернулась к Хиле и сказала ей со слезой: «Лорочку в садик не отдам! Катитесь вы со своим Алексеевым в…» Хиля бросилась к бабушке на шею, и они долго плакали у нее на кровати.
И стала Хиля настоящей ментовской сукой. Алексеев приставил к ней под начало двух смешных заполошных пацанов — Сашеньку и Вовочку, только-только вышедших из школы милиции. Поначалу она очень злилась на молодых недоумков. Это надо же, прямо из отделения с допроса упустить подследственного! Бегай потом за ним по оврагам, обрывай дефицитные колготки! Она даже отчаивалась иногда, полагая, что никогда ей не вырастить из молодняка настоящих оперов. Она даже уговаривала их в охрану перейти. Но как-то с ними постепенно все образовалось, и ребятишки постепенно становились не только полезными, но и незаменимыми. Попутно она поставила оперативную работу отделения, соединила ее с бумажной, восстановила сеть источников информации, расставила всех по своим местам. И она слышала, как ее мальчики за спиной называли Алексеева «батей», а ее — «мамой Хилей». А по другому ее тут никто не называл. Она бы знала, она бы это шкурой почувствовала. Но сказать, что этой шкурой она чувствовала себя здесь совсем комфортно, было бы неправильно. У Алексеева появился неизвестно откуда новый заместитель — Лагунов. Придраться вроде бы было там совершенно не к чему, все, что он ни делал или ни говорил, было совершенно правильным, он и на праздниках пил со всеми наравне, шутил, но этой самой ментовской шкурой Хиля чувствовала в нем чужака, а в холодных глазах она безошибочно читала одно короткое слово: «Жидовка!» И с тоской она ждала того момента, когда через семь месяцев Алексеев уйдет на выслугу, а Лагунов во всю развернется у них в отделении.
* * *
После буйного отходняка, на который пришли проводить бывшего начальника в последний путь и старые оперы, Алексеев позвал Хилю в свой кабинет. Выгребая ящики стола, он сказал: «Не хочу подставлять тебя, Хиля, но вот это спрячь. Лагунов этих папок видеть не должен.» Хиля сунула две красные дермантиновые папки под китель и втихую укрыла их у себя в сейфе.
Развозили их по домам на огромных джипах бывшие оперы, которые взахлеб хвалили свою нынешнюю работу. Но Хиля видела неприметный огонек тоски во взглядах, которые они из-под тишка кидали на молодых пьяненьких оперов, восторженно трогавших лаковую поверхность их огромных машин.
Утром Лагунов обживался в новом кабинете. Он явно что-то искал. И это было слишком явно. Хиля с презрением подумала, что никогда она не сможет мысленно приставить к его фамилии теперешнее звание. Он был какой-то слишком штатский, по нему можно было с точностью определить каким завтраком накормила его жена и какие щи ждут его к обеду.
1 2 3 4 5 6
И вот тем самым вечером на сороковой день, когда Клава вернулась домой, проводив старух и Авдеича после поминального застолья, она застала у себя в комнате сердитую Мишину маму. Мишина мама рылась у них в гардеробе, а Херовна и мамка с Петюней на руках растерянно топтались в дверях.
— Глянь, Петюнечка! К тебе баба из деревни приехала! — прогулила мамка, желая привлечь внимание Мишиной мамы к внуку.
— Они еще свое отродье мне суют! Извели Мишеньку, погубили сыночка! Он, до того как с этой девкой связался, по двести рубликов мне посылал! — сорвалась на крик Мишина мама.
— Оно и видно было по нему, когда женился! Ни трусов, ни маек, ни рубашек, не говоря уж о ботинках! Мы перед свадьбой с Клавкой с ног сбились, жениха одевали! А это мама родная с него тянула! А на кой тебе в деревне двести рубликов-то? С трактористами гулять? Шалава старая! — подцепилась Херовна.
— Не надейтесь, Мишины вещи все с собой заберу, — со слезой сказала Мишина мама, складывая в Клавкин портфель ее лисью формовку.
Клава с трудом оттащила Херовну от Мишиной мамки, запихала ей в котомку Мишин жениховский костюм, почти не ношеный плащ и ботинки и пошла провожать ее на вокзал. Всю дорогу Мишина мама дулась на Клаву за портфель и формовку, а на посадке в электричку сказала, что все равно подаст на алименты.
Дома Клава долго сидела за столом у закутанного в мамкин халат теплого чайника со свистком. Петюнечку старухи уложили с собой. По стенам так же гуляли ночные всполохи от редких машин, но счастье уже покинуло Клаву, и ничто, кроме ее ремесла, не могло принести ей покоя. Даже когда Миша лежал в больнице, Клава на шабашки не выходила, хотя деньги ей были очень нужны. Она все надеялась, что вот-вот и они пойдут вместе, как в те далекие прекрасные времена. Но чуда на ее долю не хватило, поэтому на следующий день она со старухами произвела полную ревизию хранившегося в антресолях инвентаря. Сидеть в декретном отпуске, сложа руки, она не могла, а молока после смерти Миши у нее и так почти не было. Клава хотела предложить Херовне пойти к ней в напарницы, но у той распухли ноги, да и боялась Клава оставить Петюнечку одного с ненадежной мамкой. Да и как ее звать с собой, если на семейном совете Херовна кричала, чтобы Клавка вообще дома сидела, что с ее пенсией им хватит, да и Авдеич со старухами не последний кусок доедают, помогут, в случае чего. Не понимали они, что сидеть дома Клава уже не могла. Что у нее внутри все дрожало дома, наверно, сердце, что дома ей уже не усидеть, потому что память об утраченном счастье гнала ее из дому куда-то в чужие, еще не обихоженные ее руками квартиры.
Первая шабашка прошла хорошо. Мамка оказалась замечательной ответственной бабкой, и Петюня с ней даже не прихворнул. У мамки с Херовной Петюнечка вообще получился нарасхват, они и Авдеичу под стопочку наперебой доказывали, кого из них он больше любит. А потом пошло-поехало… Утро-вечер, потолки-стены, двери-окна, деньги вперед… «Выпейте, Клава, не стесняйтесь!» «Нет-нет, я не пью, у меня ребенок грудной! Да я ему по утрам в бутылочку сцеживаю…» «Ну, тогда возьмите с собой!»
Через неделю после Мишиных годин Клаву вызвали в суд и приговорили выплачивать Мишиной мамке по тринадцать рублей с копейками в месяц. Мамка его в суде кричала, что Клавка нетрудовые доходы по шабашкам зашибает, но доказательств у ней нее было, а свои руки, с обломанными ногтями и вьевшимся в кожу цементом Клава прятала от судей в карманы старенького пальто.
* * *
Нет, евреи в космос не полетели. Нечего в космосе делать нормальному еврею. Да и от участия в локальных региональных конфликтах психически полноценный индивид еврейского происхождения постарался бы уклониться. Вежливо, но твердо, как накануне учили Хилю мама и бабушка. Но это учение не пошло Хиле впрок, потому что она, в глубине души, очень сердилась на мамочку. После папиной кончины и трех месяцев не прошло, как мама и дядя Хаим решили расписаться и уехать из страны в самый ответственный для перестройки народного хозяйства момент. Бабушка сказала, что раз мама еще живая, то она и должна думать про живое, но Хиля чувствовала, что со смертью папы что-то очень большое и теплое умерло в ней. А когда мама начала собирать чемоданы, громко размышляя о живом, и уложила с собой даже бабушкины золотые сережки, то бабушка перестала давить на Хилю и на все махнула рукой. Ничего теперь Хилю дома не держало, она вдруг всего перестала бояться и записалась в командировку в Абхазию.
Что в этой Абхазии делать, кого там с кем мирить, и чем отличаются друг от друга грузины и абхазы, Хиля так и не поняла до конца командировки. В спокойные дни ей нравилось бродить по Сухуми, но стояла жара, а в городе ей не продавали даже сока, говорили, что сок им очень нужен самим — поить защитников. По этой же причине Хиле не продали и босоножки с блестящими бусинками на ремешках. Два раза их отряд все же купался в море. А большую часть времени они лежали на полу школы, в которой их разместили, за мешками с песком, укрываясь от шальных пуль. Рядом с Хилей все ложился капитан милиции из Новосибирска, а потом он уехал раньше ее и больше даже писем не писал. В общем, когда Хиля вернулась домой, аборт делать было уже поздно.
Уехать с мамой и дядей Хаимом Хиля все равно бы перед Абхазией не смогла из-за бабушки, которая, хоть и уверяла всех перед маминым отъездом, что протянет недолго и уже на днях предстанет перед ликом Господним, перекидываться на тот свет что-то не торопилась. А потом стал заметен живот, и бабушка, оплакивая участь домашней еврейской девочки, загубленной советской милицией, шила распашонки и деловито готовила приданное. От всего отделения Хиле подарили коляску, а паспортистки заверили Хилю, что после декретного отпуска, они обязательно возмут ее к себе. Полковник Алексеев все виновато вздыхал и, подписывая больничный, избегал глядеть Хиле в глаза.
Из роддома Хилю с дочкой менты встречали на газике, с цветами, а персонал за ее спиной шептал загадочное слово: «Ментура!» И никто даже не вспоминал, что она — еврейка. Более того, они все, кто еще сегодня утром орал на нее: «Мамычка! Кидай сюда пеленки сраные! А ссаные подсуши, нам на твое ссанье не настираешься!», расступались перед ней, как море перед Моисеем. И теперь на Хилином горбоносом личике с острым взглядом черных глаз с гордостью светилось только это слово, ну, которое о ней шептал персонал роддома у газика.
Дома бабушка, углядев, как Хиля пыталась перепеленать младенца и чуть было не утопила маленькую при купании, решила пожить на этом свете еще немного. С ворчанием она отослала Хилю от дочки готовиться к непременному родственному застолью. Готовились они целую неделю, обсуждая с бабушкой меню до ночи. Однако родственников собралось совсем немного, ветер перемен позвал их в далекие края. Но места за большим овальным столом не пустовали. Пришло почти все их отделение во главе с полковником Алексеевым, даже паспортистки были. Вначале разношерстая компания чувствовала себя неловко. Хиля тоже очень стеснялась, потому что дядя Яша и дядя Фима проходили именно у них в отделении по одному делу. Но размеры там были не особо крупные, а на ряд эпизодов вообще не хватило доказательств, поэтому после второго тоста за пополнение клана Шпаков-Видергузеров последовал третий — за дружбу народов с советской милицией. И даже надувшиеся паспортиски остались очень довольны, поскольку молодая мужская поросль Шпаков и Видергузеров усиленно наполняла их стопочки, пощипывая тугие коленки. Полковник Алексеев помогал бабушке на кухне и все просил у нее прощения, что Хилю не уследил, а бабушка его утешала, что ребенок — это вообще-то счастье. А то, что у правнучки папа — милиционер, так это даже еще лучше, значит, малышка будет здоровенькой. Папу ведь перед милицией, поди-ка, на медкомиссии проверяли от мужской части до головы! Заставь-ка жениха какого перед женитьбой так провериться! Бабушка усмотрела положительный момент и в том, что Хиля осталась без мужа. Ну, судите сами, для их дружной семьи и одного милиционера многовато, а вдруг бы их двое тут в фуражках сидело! Куда остальным-то Шпакам деваться? А ежели вдруг Хиле счастье привалит, то ребенок ему помехой не будет. Оставайтесь спокойны, граждане подследственные! Бабушка Видергузер решила еще немного пожить!
И после суматошной жизни милицейских лет, после короткой любви под пулями у теплого моря, после переживаний и даже отчаяния последних дней, все вдруг утряслось, все встало на свои места. Эта крохотная девочка, что спала рядом, вдруг напомнила пусть не очень счастливое, но, как еще недавно казалось ей, навсегда ушедшее детство. Ее милое личико было так похоже на маленькие фотографии бабушкиных родственников, к которым бабушка добавила и фото папочки, что, глядя на него, Хиля невольно улыбалась. От ее души потихоньку отлетали все печали и стенания. И, провожая однажды с бабушкой субботу молитвой «Бмоциэй йойм мнухо», Хиля поняла, что все всегда возвращается, и ни что не покидает нас навечно. Их молитва возносилась к Богу, ко всем несчастным Видергузерам из Бердичева, к папочке, к далекой мамочке и к полной девочке с пшеничной косой. После молитвы душу окутывал покой, а в глазах ни с того, ни с сего начинала светиться надежда на счастье.
* * *
Маленькой Лорочке еще не исполнилось двух лет, как однажды вечером к ним постучал полковник Алексеев.
— Все, Хиля, больше не могу! Выручай, иди ко мне на работу!
— Да я же все уже забыла! И еще меня тут родственники в нотариусы устраивают…
— Нотариус — дело хорошее, ничего не скажешь. Огромную деньгу зашибают нынче. А мы из этих дел по нотариусам выплыть не можем. Одни трупы, одни трупы после этих нотариусов, — простонал Алексеев, растирая виски.
— А ребята? Они ведь давно о настоящем деле мечтали! Они-то где?
— В п…де! Вот где! Прости за выражение, конечно. Платят нам немного, вот они и подались по банкам и коммерческим структурам в охраннички. Смешно сказать, только старики остались. Манохин все еще пашет, из него уже песок сыпется. А кадр он — бесценный! У него на нынешних подонков вся картотека в голове, он их с малолетства всех знает. У меня в отделении нынче либо дурики молодые, необстрелянные, сразу после школы милиции, идеи у них, видите ли! Сами на пулю лезут! Либо такие, которых ни в охрану, ни в нотариусы не берут. Ни украсть, как говорится, ни покараулить! А начальство все бумажки требует! Выходи, Хиля! Я тебе место под гараж выделю, под коттедж, милиционеров на субботник там тебе организую. Я же понимаю, что тебе с ребенком да без мужа на такой работе без помощи не выжить. Садик тебе выбъю, путевку какую-никакую, «Мать и дитя», например… Выходи! Бабка-то твоя жива?
— Жива.
— Вот и дай ей Бог еще пожить, а ты — выходи!
Проводив Алексеева, Хиля даже не знала, как такое сказать бабушке. Но бабушка, конечно, все слышала, прильнув ухом к двери. Она к старости хуже слышать стала, раньше она бы слышала все и в кухне у плиты.
— Ох-хо-хо, Господи, направляешь ты стопы сыновей своих на дороги неведомые, — со вздохами молилась бабушка. Потом она обернулась к Хиле и сказала ей со слезой: «Лорочку в садик не отдам! Катитесь вы со своим Алексеевым в…» Хиля бросилась к бабушке на шею, и они долго плакали у нее на кровати.
И стала Хиля настоящей ментовской сукой. Алексеев приставил к ней под начало двух смешных заполошных пацанов — Сашеньку и Вовочку, только-только вышедших из школы милиции. Поначалу она очень злилась на молодых недоумков. Это надо же, прямо из отделения с допроса упустить подследственного! Бегай потом за ним по оврагам, обрывай дефицитные колготки! Она даже отчаивалась иногда, полагая, что никогда ей не вырастить из молодняка настоящих оперов. Она даже уговаривала их в охрану перейти. Но как-то с ними постепенно все образовалось, и ребятишки постепенно становились не только полезными, но и незаменимыми. Попутно она поставила оперативную работу отделения, соединила ее с бумажной, восстановила сеть источников информации, расставила всех по своим местам. И она слышала, как ее мальчики за спиной называли Алексеева «батей», а ее — «мамой Хилей». А по другому ее тут никто не называл. Она бы знала, она бы это шкурой почувствовала. Но сказать, что этой шкурой она чувствовала себя здесь совсем комфортно, было бы неправильно. У Алексеева появился неизвестно откуда новый заместитель — Лагунов. Придраться вроде бы было там совершенно не к чему, все, что он ни делал или ни говорил, было совершенно правильным, он и на праздниках пил со всеми наравне, шутил, но этой самой ментовской шкурой Хиля чувствовала в нем чужака, а в холодных глазах она безошибочно читала одно короткое слово: «Жидовка!» И с тоской она ждала того момента, когда через семь месяцев Алексеев уйдет на выслугу, а Лагунов во всю развернется у них в отделении.
* * *
После буйного отходняка, на который пришли проводить бывшего начальника в последний путь и старые оперы, Алексеев позвал Хилю в свой кабинет. Выгребая ящики стола, он сказал: «Не хочу подставлять тебя, Хиля, но вот это спрячь. Лагунов этих папок видеть не должен.» Хиля сунула две красные дермантиновые папки под китель и втихую укрыла их у себя в сейфе.
Развозили их по домам на огромных джипах бывшие оперы, которые взахлеб хвалили свою нынешнюю работу. Но Хиля видела неприметный огонек тоски во взглядах, которые они из-под тишка кидали на молодых пьяненьких оперов, восторженно трогавших лаковую поверхность их огромных машин.
Утром Лагунов обживался в новом кабинете. Он явно что-то искал. И это было слишком явно. Хиля с презрением подумала, что никогда она не сможет мысленно приставить к его фамилии теперешнее звание. Он был какой-то слишком штатский, по нему можно было с точностью определить каким завтраком накормила его жена и какие щи ждут его к обеду.
1 2 3 4 5 6