https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/Grohe/
В зыбком свете, отбрасывающем наши бесформенные тени, обозначился провал в стене.
— Наклоните головы и войдите. Не пугайтесь, там сложено то, что осталось от прежних монахов.
Дневной свет совсем не проникал в этот земляной мешок. Митя обвел свечой низкий потолок, дощатый барьер вдоль стены…
Несколько черепов лежало за барьером. Под ними тускло белела груда костей.
— Скоро и мы будем так выглядеть… — мрачно пообещал Венедикт, должно быть, склонный к гробовому юмору. — Надо почаще сюда заходить, чтобы не забываться. А мне лучше вообще остаться здесь.
— Это и есть княжеская келья? — уточнил Митя.
— Это монашеская келья… — ответил игумен. — Такие кельи и нужны монахам, чтобы спрятаться от мира… А ты, Димитрий, хотел бы здесь поселиться?
— Хотел бы… — нерешительно сказал Митя.
— Это плохо. Значит, ты гордый. Такой подвиг нам не по силам. — Лицо игумена в перемежающихся отсветах и тенях мне показалось грустным. Надо бы отслужить здесь панихиду…
Мы выбрались на свет, вернулись в храм. За лесами невозможно было рассмотреть росписи. Только круглолицая царица Тамара со сросшимися бровями, в короне, ктитор с макетом храма в руке и сын царицы занимали свободную стену. Странно было представить, что восемь веков назад здесь же стоял опальный князь. Как видел он это лицо царицы? С гневом? С молитвой о ненавидящих и обидевших нас? Или примиренно, с благодарностью за то, что через царскую немилость Бог проявил свою высшую волю о нем, некогда гордом князе, расточавшем дни в заговорах, пирах и охотах?
Игумен рассказывает, что в краски тогда подмешивали минералы и толченые драгоценные камни, поэтому фрески сохранились почти тысячу лет и не потеряли глубины цвета. Реставраторы только укрепляют росписи, чтобы не осыпались. Они работали прошлым летом и должны приехать дня через два-три.
Мы переглянулись с отцом Давидом. Когда мы собирались идти в Джвари, с реставраторами он связывал мой единственный шанс остаться в монастыре: среди них были две женщины. А одной больше, одной меньше — не все ли равно?
— Наверху, — отец Михаил указал под купол, — есть Страстной цикл: «Тайная вечеря», «Распятие»… Позже вы поднимитесь туда.
Реставраторы от росписей в восторге, хотя для них евангельские сюжеты потеряли связь с Богом.
— Как и все современное искусство… Священник Павел Флоренский говорил, что культура — это то, что отпало от культа, а потому лишилось корней… — говорила я, услышав из его слов лучше всего слово «позже»: неужели и правда у нас есть будущее время здесь? — Живопись — это иконопись, потерявшая Бога. Так и быт, и семейный уклад, и весь строй духовной жизни — формы сохранились, а сердцевина иссохла. Как бывает в орехе: скорлупа цела, а внутри прах…
Раньше в Страстную Пятницу люди шли с цветными фонариками: несли домой свечу из храма. От этой свечи зажигалась лампада в красном углу, от лампады — очаг. И освящался дом, и очаг, и пища, сваренная на очаге, освящались поля и плоды. И сам человек освящался через Причастие от небесного огня, сходящего на землю во время литургии. И каждое событие жизни благословлялось Богом- через крещение, венчание, отпевание умерших…
— Такой идиллии не было никогда, — возразил игумен. — Таинства не действуют магически. И освящается человек по вере — бывает даже, что причащается в осуждение…
— Конечно, но не было и такой пустыни, когда тысячи, сотни тысяч людей не только не причащаются, но и не знают, что такое Причастие.
Я обретала дар свободной речи, и слова не падали в пустоту. Вот совершалось одно из чудес, которыми живет мир Божий: мы стояли На краю земли, в храме, укрытом в горах, — два грузинских монаха, священник-грузин и мы с сыном, только что вошедшие в их мир и, казалось бы, всем строем судьбы иноприродные им. Но я начинала ощущать, что мы не чужие, потому что у всех нас, вместе с князем-монахом, построившим храм, есть общая родина — наше небесное Отечество, и там мы уже соединены узами не менее прочными, чем узы родства.
— А теперь стало много людей, особенно из интеллигентов, которые говорят, что верят в Бога, но не принимают Церковь, — говорит Венедикт. Чем вы это объясняете?
— Они верят не в Бога и не в Христа. Это просто невнятное ощущение, что есть нечто более высокое, чем мы сами, мир иной. А что это за мир и что вмещает слово «Бог» — здесь зона полного неведения и невежества.
Я заговорила о том, что наука давно пришла к осознанию своих пределов. Она не отвечает на главные вопросы бытия, не знает ни начала мира, ни тайны жизни и ее причины. Но даже примиряясь с существованием Бога, рационализм старается Его абстрагировать, подменить безличным духом или абсолютной идеей. Все это ни к чему не обязывает, а для многих и ничего не меняет.
Для современного сознания гораздо труднее принять Христа как Бога, принять тайну Евхаристии, поверить, что в образе хлеба и вина мы причащаемся Его Плоти и Крови.
— Вы принимаете эту тайну? — спрашивает отец Михаил.
— Слава Богу, теперь я принимаю все таинства Церкви. — Пять последних лет я и потратила на то, чтобы к ним приобщиться — сначала разумом, потом сердцем, плотью и кровью. И вся жизнь теперь стала таинством и откровением Тайны.
Игумен стоял, опираясь рукой на доску над моей головой. Умные, с усмешкой глаза внимательно смотрели на меня.
— Вы говорите высокие вещи. А мы здесь люди простые. Мы знаем только, как надо жить, чтобы спастись.
Я улыбнулась, почувствовав, что слишком много говорю.
— А я как раз этого и не знаю. Мы оба говорим о высоком, но вы — как власть имеющий, а я — как книжники. Ему понравилось, что я понимаю это сама.
Игумен и отец Давид ушли через двор по траве, по лестнице к террасе и дальше по холму — там поднималась над деревьями крыша игуменской кельи. Давид оставался духовным сыном отца Михаила и хотел исповедоваться. Решалась и наша участь.
Мы с Митей вышли погулять. Но вскоре вернулись, сели на выступе стены у раскрытых ворот и стали ждать.
Наконец они оба появились в воротах. Игумен постукивал прутом по голенищу сапога, едва прикрытого сверху старым подрясником, — наверно, в монастыре не нашлось подрясника, достаточно длинного для его роста.
— Ждете? — улыбался он.
— Ждем.
— А чего ждете? — поинтересовался он вежливо.
— Что вы разрешите нам остаться.
Он сел на каменный выступ рядом с Митей.
— И как это вы сюда добрались, паломники?.. Вас там не ищут?
— Нас некому искать, вся семья здесь.
— Этого достаточно: «Где двое или трое собраны во имя Мое…»
— «…там Я посреди них», — не удержался Митя. Мы все улыбнулись.
Отец Давид тоже смотрел на игумена выжидательно. Очевидно, и он еще не знал, как все решится.
— Пора к вечерне готовиться… — Игумен поднялся. Постоял напротив нас в воротах, будто раздумывая. И сказал просто:- Ну что ж, оставайтесь…
— Слава Богу… — Все напряжение, тревога, ожидание прошли. Я тоже невольно встала, перекрестилась на храм, засмеялась, а на глазах выступили слезы. — Слава Богу!
Рядом с главным храмом мы и не заметили маленькую базилику. Арчил открывал ее к службе.
Строгая, простая, совершенных пропорций, она была по-своему хороша. Светлые каменные плиты под треугольной крышей из того же камня, никаких излишеств. Только орнамент плетенки вдоль портала, над ним — крест в круге, да узкий проем окна обведен рельефными линиями в форме ключа от рая, украшающего восточные фасады древних грузинских церквей.
Пока строители возводили высокие стены главного храма, увенчивали его барабаном, пока живописцы толкли драгоценные камни из княжеской казны на краски для Голгофы, сам князь молился в этой базилике, похожей на часовню.
Мы с Митей обошли ее вокруг и опять оказались у пристройки над кельей первого монаха. Дверь была приоткрыта, и Митя заглянул в полутьму.
— Димитрий, заходи, — позвал оттуда Венедикт, — мы тебе сапоги подберем.
Мы зашли вместе.
Пристройка использовалась под кладовую и была загромождена шкафами, ящиками, корзинами, грудами старых церковных журналов, кастрюлями и тазами, разобранными ульями.
Иеродиакон извлекал на свет сапоги больших размеров, все вроде тех, которые носил сам.
— А зачем мне сапоги? — осведомился Митя.
— Это традиционная монашеская обувь. А ты тоже будешь носить все монастырское, хочешь?
— Как не хотеть… — ответил Митя словами отца Давида и обернулся ко мне, удивленно раскрыв глаза.
Сапоги он выбрал на взгляд, наименьшие по размеру, хотя и тот оказался сорок вторым.
— Ничего, я научу тебя надевать портянки, и будут как раз, — одобрил Венедикт.
Из старой одежды, висевшей в шкафу, он извлек рубашку, свитер, рваный на локтях, солдатские штаны и, наконец, подрясник, очень длинный. Его шил для себя охотник, посещавший монастырь. Он не очень хорошо представлял, как шьются подрясники, и сшил рясу с широкими рукавами, но с круглым вырезом на шее.
— Попроси у Арчила скуфью. Потом возьми всю одежду сразу и подойди к игумену, чтобы он ее благословил.
Арчил достал скуфьи. Пока Митя примеривал их, послушник смотрел на него с блаженной улыбкой, щуря глаза, чтобы скрыть их влажный блеск.
Скуфью мы выбрали суконную, четырехгранную, плотную, как валенок, другие были велики.
С кучей одежды в одной руке и сапогами в другой Митя пошел в храм.
Игумен вышел из алтаря. На нем уже была свободная греческая ряса, прямая, без талии, с широкими длинными рукавами. Голову его — вместо черного клобука, придающего монаху царственный вид, — украшала простая афонская камилавка.
Митя переступил высокий порог и попросил благословения. Я остановилась на пороге.
— Бог благословит, — сказал игумен очень серьезно и широко перекрестил все сразу. — Я желаю тебе стать монахом. Потому что для меня монашество — это хорошо.
Митя тихо пошел переодеваться.
А я осталась в храме и через раскрытую дверь смотрела, как отец Венедикт звонит к вечерне. Прямоугольная рама вмещала ослепительный день, зеленый лес на холме за зеленым двором. Три колокола, большой и два поменьше, подвешенные на балке между соснами, и старый дом с террасой, и колокольный звон — я видела, слышала все с той пронзительной отчетливостью, с той чистой радостью, когда впечатления остаются в тебе на долгие годы. Когда-нибудь потом они всплывают с такой же свежестью, но уже окрашенные печалью.
Отец Давид облачился в зеленую фелонь и вошел в алтарь, чтобы отслужить свою первую в Джвари вечерню.
Арчил зажигал лампады — их было всего две — перед образами Богоматери и Спасителя. Без скуфьи голова послушника с загорелым безволосым теменем, с удлиненными, как на древних восточных рельефах, глазами и черной бородой мне казалась похожей на голову ассирийского воина. Но вместо меча рука держала лампаду, и выражение глаз было кротким.
И Венедикт облачился в рясу, такую же как у игумена, ее чернота как будто еще сгустила черноту его бороды и глаз.
В проеме двери появился мой сын — в скуфье, в подряснике, подпоясанном веревкой, в сапогах. Глаза его сияли. Такой счастливой улыбки я у него не видела никогда.
Игумен, стоя у аналоя рядом с Венедиктом, поднял голову:
— Ну, смотрите, Димитрий стал совсем как настоящий монах.
И отец Давид вышел из алтаря посмотреть. Все заулыбались, заговорили по-грузински.
Началась вечерня. Мерным глуховатым голосом игумен читал девятый час. Храм был как раз достаточен для того, чтобы пять человек разместились в нем. Во время каждения отцу Давиду не нужно было обходить церковь: стоя перед затворенными царскими вратами, он покадил всех молящихся и все три стены с места. Если чуть сильнее взмахнуть кадилом, молено достать им каждого из нас и даже коснуться стен, поэтому он только слегка приподнимал и опускал руку. Кадильный дым уплывал в открытую дверь, истаивая на лету,
Тихо, сосредоточенно, с резкими гортанными звуками непривычной для моего слуха грузинской речи игумен, дьякон и послушник запели «Господи, воззвах…». И древнее трехголосие заполнило малый объем храма.
— Господи, воззвах к Тебе, услыши мя. Услыши мя. Господи…
Митя рядом со мной прислонился к стене. Тонкая шейка белела в вырезе подрясника.
В глазах у меня стояли слезы.
Думала ли я пять лет назад, когда узнала, что есть Бог и крестила сына, что вся его жизнь, как и вся моя, без остатка, хлынет в это глубокое русло…
— Да исправится молитва моя, яко кадило пред Тобою. Воздеяние руку моею — жертва вечерняя…
Игумен отвел для нас палатку над обрывом. Раньше в ней жил Арчил, а теперь он переселился в трапезную.
В палатке есть стол — широкая доска, прибитая к ящику от улья, и два ложа — такие же широкие доски, прибитые к ящикам от ульев. В монастыре был свой пчельник, но в прошлом году все пчелы погибли от какой-то повальной болезни, и теперь на их разрушенных жилищах зиждется монашеский быт.
Палатка стояла сразу за сетчатой оградой двора, светлея в траве брезентовым верхом. В трех шагах за ней земля круто обрывалась вниз. Чуть дальше, под дощатым домиком — кельей отца Венедикта, — спускались амфитеатром светло-серые пласты обнаженной породы. Под ними, в узкой прорези между кудрявой зеленью склонов, поблескивала река, отрезая монастырь от чужой земли. Фиолетовые цветы стояли на обрыве. А выше, за кельей Венедикта, уходил в гору лес.
Вскоре после службы отец Давид подошел проститься. Взгляд его был углублен и печален. Может быть, он сожалел, что остаемся мы, а не он. От радости мне казалось, что мы и должны были остаться, не могло быть иначе.
— А я не верил. Вот по вашей вере все и дано вам.
— Больше дано. Когда вы рассказывали о Джвари, я не могла этого представить.
И уже благословив нас и попрощавшись, он спросил, знаем ли мы, что означает название монастыря. Мы знали, что джвари — крест. А полное название — монастырь Святого и Животворящего Креста Господня.
Из кучи имущества, сложенного в трапезной, Венедикт вытащил матрацы. И там же после усердных поисков добыл два комплекта нового белья в сиреневый цветочек.
Постепенно мы перенесли к себе Казанскую икону Богоматери из трапезной, подсвечник, фонарь, глиняный кувшин для воды, умывальник со стерженьком.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3
— Наклоните головы и войдите. Не пугайтесь, там сложено то, что осталось от прежних монахов.
Дневной свет совсем не проникал в этот земляной мешок. Митя обвел свечой низкий потолок, дощатый барьер вдоль стены…
Несколько черепов лежало за барьером. Под ними тускло белела груда костей.
— Скоро и мы будем так выглядеть… — мрачно пообещал Венедикт, должно быть, склонный к гробовому юмору. — Надо почаще сюда заходить, чтобы не забываться. А мне лучше вообще остаться здесь.
— Это и есть княжеская келья? — уточнил Митя.
— Это монашеская келья… — ответил игумен. — Такие кельи и нужны монахам, чтобы спрятаться от мира… А ты, Димитрий, хотел бы здесь поселиться?
— Хотел бы… — нерешительно сказал Митя.
— Это плохо. Значит, ты гордый. Такой подвиг нам не по силам. — Лицо игумена в перемежающихся отсветах и тенях мне показалось грустным. Надо бы отслужить здесь панихиду…
Мы выбрались на свет, вернулись в храм. За лесами невозможно было рассмотреть росписи. Только круглолицая царица Тамара со сросшимися бровями, в короне, ктитор с макетом храма в руке и сын царицы занимали свободную стену. Странно было представить, что восемь веков назад здесь же стоял опальный князь. Как видел он это лицо царицы? С гневом? С молитвой о ненавидящих и обидевших нас? Или примиренно, с благодарностью за то, что через царскую немилость Бог проявил свою высшую волю о нем, некогда гордом князе, расточавшем дни в заговорах, пирах и охотах?
Игумен рассказывает, что в краски тогда подмешивали минералы и толченые драгоценные камни, поэтому фрески сохранились почти тысячу лет и не потеряли глубины цвета. Реставраторы только укрепляют росписи, чтобы не осыпались. Они работали прошлым летом и должны приехать дня через два-три.
Мы переглянулись с отцом Давидом. Когда мы собирались идти в Джвари, с реставраторами он связывал мой единственный шанс остаться в монастыре: среди них были две женщины. А одной больше, одной меньше — не все ли равно?
— Наверху, — отец Михаил указал под купол, — есть Страстной цикл: «Тайная вечеря», «Распятие»… Позже вы поднимитесь туда.
Реставраторы от росписей в восторге, хотя для них евангельские сюжеты потеряли связь с Богом.
— Как и все современное искусство… Священник Павел Флоренский говорил, что культура — это то, что отпало от культа, а потому лишилось корней… — говорила я, услышав из его слов лучше всего слово «позже»: неужели и правда у нас есть будущее время здесь? — Живопись — это иконопись, потерявшая Бога. Так и быт, и семейный уклад, и весь строй духовной жизни — формы сохранились, а сердцевина иссохла. Как бывает в орехе: скорлупа цела, а внутри прах…
Раньше в Страстную Пятницу люди шли с цветными фонариками: несли домой свечу из храма. От этой свечи зажигалась лампада в красном углу, от лампады — очаг. И освящался дом, и очаг, и пища, сваренная на очаге, освящались поля и плоды. И сам человек освящался через Причастие от небесного огня, сходящего на землю во время литургии. И каждое событие жизни благословлялось Богом- через крещение, венчание, отпевание умерших…
— Такой идиллии не было никогда, — возразил игумен. — Таинства не действуют магически. И освящается человек по вере — бывает даже, что причащается в осуждение…
— Конечно, но не было и такой пустыни, когда тысячи, сотни тысяч людей не только не причащаются, но и не знают, что такое Причастие.
Я обретала дар свободной речи, и слова не падали в пустоту. Вот совершалось одно из чудес, которыми живет мир Божий: мы стояли На краю земли, в храме, укрытом в горах, — два грузинских монаха, священник-грузин и мы с сыном, только что вошедшие в их мир и, казалось бы, всем строем судьбы иноприродные им. Но я начинала ощущать, что мы не чужие, потому что у всех нас, вместе с князем-монахом, построившим храм, есть общая родина — наше небесное Отечество, и там мы уже соединены узами не менее прочными, чем узы родства.
— А теперь стало много людей, особенно из интеллигентов, которые говорят, что верят в Бога, но не принимают Церковь, — говорит Венедикт. Чем вы это объясняете?
— Они верят не в Бога и не в Христа. Это просто невнятное ощущение, что есть нечто более высокое, чем мы сами, мир иной. А что это за мир и что вмещает слово «Бог» — здесь зона полного неведения и невежества.
Я заговорила о том, что наука давно пришла к осознанию своих пределов. Она не отвечает на главные вопросы бытия, не знает ни начала мира, ни тайны жизни и ее причины. Но даже примиряясь с существованием Бога, рационализм старается Его абстрагировать, подменить безличным духом или абсолютной идеей. Все это ни к чему не обязывает, а для многих и ничего не меняет.
Для современного сознания гораздо труднее принять Христа как Бога, принять тайну Евхаристии, поверить, что в образе хлеба и вина мы причащаемся Его Плоти и Крови.
— Вы принимаете эту тайну? — спрашивает отец Михаил.
— Слава Богу, теперь я принимаю все таинства Церкви. — Пять последних лет я и потратила на то, чтобы к ним приобщиться — сначала разумом, потом сердцем, плотью и кровью. И вся жизнь теперь стала таинством и откровением Тайны.
Игумен стоял, опираясь рукой на доску над моей головой. Умные, с усмешкой глаза внимательно смотрели на меня.
— Вы говорите высокие вещи. А мы здесь люди простые. Мы знаем только, как надо жить, чтобы спастись.
Я улыбнулась, почувствовав, что слишком много говорю.
— А я как раз этого и не знаю. Мы оба говорим о высоком, но вы — как власть имеющий, а я — как книжники. Ему понравилось, что я понимаю это сама.
Игумен и отец Давид ушли через двор по траве, по лестнице к террасе и дальше по холму — там поднималась над деревьями крыша игуменской кельи. Давид оставался духовным сыном отца Михаила и хотел исповедоваться. Решалась и наша участь.
Мы с Митей вышли погулять. Но вскоре вернулись, сели на выступе стены у раскрытых ворот и стали ждать.
Наконец они оба появились в воротах. Игумен постукивал прутом по голенищу сапога, едва прикрытого сверху старым подрясником, — наверно, в монастыре не нашлось подрясника, достаточно длинного для его роста.
— Ждете? — улыбался он.
— Ждем.
— А чего ждете? — поинтересовался он вежливо.
— Что вы разрешите нам остаться.
Он сел на каменный выступ рядом с Митей.
— И как это вы сюда добрались, паломники?.. Вас там не ищут?
— Нас некому искать, вся семья здесь.
— Этого достаточно: «Где двое или трое собраны во имя Мое…»
— «…там Я посреди них», — не удержался Митя. Мы все улыбнулись.
Отец Давид тоже смотрел на игумена выжидательно. Очевидно, и он еще не знал, как все решится.
— Пора к вечерне готовиться… — Игумен поднялся. Постоял напротив нас в воротах, будто раздумывая. И сказал просто:- Ну что ж, оставайтесь…
— Слава Богу… — Все напряжение, тревога, ожидание прошли. Я тоже невольно встала, перекрестилась на храм, засмеялась, а на глазах выступили слезы. — Слава Богу!
Рядом с главным храмом мы и не заметили маленькую базилику. Арчил открывал ее к службе.
Строгая, простая, совершенных пропорций, она была по-своему хороша. Светлые каменные плиты под треугольной крышей из того же камня, никаких излишеств. Только орнамент плетенки вдоль портала, над ним — крест в круге, да узкий проем окна обведен рельефными линиями в форме ключа от рая, украшающего восточные фасады древних грузинских церквей.
Пока строители возводили высокие стены главного храма, увенчивали его барабаном, пока живописцы толкли драгоценные камни из княжеской казны на краски для Голгофы, сам князь молился в этой базилике, похожей на часовню.
Мы с Митей обошли ее вокруг и опять оказались у пристройки над кельей первого монаха. Дверь была приоткрыта, и Митя заглянул в полутьму.
— Димитрий, заходи, — позвал оттуда Венедикт, — мы тебе сапоги подберем.
Мы зашли вместе.
Пристройка использовалась под кладовую и была загромождена шкафами, ящиками, корзинами, грудами старых церковных журналов, кастрюлями и тазами, разобранными ульями.
Иеродиакон извлекал на свет сапоги больших размеров, все вроде тех, которые носил сам.
— А зачем мне сапоги? — осведомился Митя.
— Это традиционная монашеская обувь. А ты тоже будешь носить все монастырское, хочешь?
— Как не хотеть… — ответил Митя словами отца Давида и обернулся ко мне, удивленно раскрыв глаза.
Сапоги он выбрал на взгляд, наименьшие по размеру, хотя и тот оказался сорок вторым.
— Ничего, я научу тебя надевать портянки, и будут как раз, — одобрил Венедикт.
Из старой одежды, висевшей в шкафу, он извлек рубашку, свитер, рваный на локтях, солдатские штаны и, наконец, подрясник, очень длинный. Его шил для себя охотник, посещавший монастырь. Он не очень хорошо представлял, как шьются подрясники, и сшил рясу с широкими рукавами, но с круглым вырезом на шее.
— Попроси у Арчила скуфью. Потом возьми всю одежду сразу и подойди к игумену, чтобы он ее благословил.
Арчил достал скуфьи. Пока Митя примеривал их, послушник смотрел на него с блаженной улыбкой, щуря глаза, чтобы скрыть их влажный блеск.
Скуфью мы выбрали суконную, четырехгранную, плотную, как валенок, другие были велики.
С кучей одежды в одной руке и сапогами в другой Митя пошел в храм.
Игумен вышел из алтаря. На нем уже была свободная греческая ряса, прямая, без талии, с широкими длинными рукавами. Голову его — вместо черного клобука, придающего монаху царственный вид, — украшала простая афонская камилавка.
Митя переступил высокий порог и попросил благословения. Я остановилась на пороге.
— Бог благословит, — сказал игумен очень серьезно и широко перекрестил все сразу. — Я желаю тебе стать монахом. Потому что для меня монашество — это хорошо.
Митя тихо пошел переодеваться.
А я осталась в храме и через раскрытую дверь смотрела, как отец Венедикт звонит к вечерне. Прямоугольная рама вмещала ослепительный день, зеленый лес на холме за зеленым двором. Три колокола, большой и два поменьше, подвешенные на балке между соснами, и старый дом с террасой, и колокольный звон — я видела, слышала все с той пронзительной отчетливостью, с той чистой радостью, когда впечатления остаются в тебе на долгие годы. Когда-нибудь потом они всплывают с такой же свежестью, но уже окрашенные печалью.
Отец Давид облачился в зеленую фелонь и вошел в алтарь, чтобы отслужить свою первую в Джвари вечерню.
Арчил зажигал лампады — их было всего две — перед образами Богоматери и Спасителя. Без скуфьи голова послушника с загорелым безволосым теменем, с удлиненными, как на древних восточных рельефах, глазами и черной бородой мне казалась похожей на голову ассирийского воина. Но вместо меча рука держала лампаду, и выражение глаз было кротким.
И Венедикт облачился в рясу, такую же как у игумена, ее чернота как будто еще сгустила черноту его бороды и глаз.
В проеме двери появился мой сын — в скуфье, в подряснике, подпоясанном веревкой, в сапогах. Глаза его сияли. Такой счастливой улыбки я у него не видела никогда.
Игумен, стоя у аналоя рядом с Венедиктом, поднял голову:
— Ну, смотрите, Димитрий стал совсем как настоящий монах.
И отец Давид вышел из алтаря посмотреть. Все заулыбались, заговорили по-грузински.
Началась вечерня. Мерным глуховатым голосом игумен читал девятый час. Храм был как раз достаточен для того, чтобы пять человек разместились в нем. Во время каждения отцу Давиду не нужно было обходить церковь: стоя перед затворенными царскими вратами, он покадил всех молящихся и все три стены с места. Если чуть сильнее взмахнуть кадилом, молено достать им каждого из нас и даже коснуться стен, поэтому он только слегка приподнимал и опускал руку. Кадильный дым уплывал в открытую дверь, истаивая на лету,
Тихо, сосредоточенно, с резкими гортанными звуками непривычной для моего слуха грузинской речи игумен, дьякон и послушник запели «Господи, воззвах…». И древнее трехголосие заполнило малый объем храма.
— Господи, воззвах к Тебе, услыши мя. Услыши мя. Господи…
Митя рядом со мной прислонился к стене. Тонкая шейка белела в вырезе подрясника.
В глазах у меня стояли слезы.
Думала ли я пять лет назад, когда узнала, что есть Бог и крестила сына, что вся его жизнь, как и вся моя, без остатка, хлынет в это глубокое русло…
— Да исправится молитва моя, яко кадило пред Тобою. Воздеяние руку моею — жертва вечерняя…
Игумен отвел для нас палатку над обрывом. Раньше в ней жил Арчил, а теперь он переселился в трапезную.
В палатке есть стол — широкая доска, прибитая к ящику от улья, и два ложа — такие же широкие доски, прибитые к ящикам от ульев. В монастыре был свой пчельник, но в прошлом году все пчелы погибли от какой-то повальной болезни, и теперь на их разрушенных жилищах зиждется монашеский быт.
Палатка стояла сразу за сетчатой оградой двора, светлея в траве брезентовым верхом. В трех шагах за ней земля круто обрывалась вниз. Чуть дальше, под дощатым домиком — кельей отца Венедикта, — спускались амфитеатром светло-серые пласты обнаженной породы. Под ними, в узкой прорези между кудрявой зеленью склонов, поблескивала река, отрезая монастырь от чужой земли. Фиолетовые цветы стояли на обрыве. А выше, за кельей Венедикта, уходил в гору лес.
Вскоре после службы отец Давид подошел проститься. Взгляд его был углублен и печален. Может быть, он сожалел, что остаемся мы, а не он. От радости мне казалось, что мы и должны были остаться, не могло быть иначе.
— А я не верил. Вот по вашей вере все и дано вам.
— Больше дано. Когда вы рассказывали о Джвари, я не могла этого представить.
И уже благословив нас и попрощавшись, он спросил, знаем ли мы, что означает название монастыря. Мы знали, что джвари — крест. А полное название — монастырь Святого и Животворящего Креста Господня.
Из кучи имущества, сложенного в трапезной, Венедикт вытащил матрацы. И там же после усердных поисков добыл два комплекта нового белья в сиреневый цветочек.
Постепенно мы перенесли к себе Казанскую икону Богоматери из трапезной, подсвечник, фонарь, глиняный кувшин для воды, умывальник со стерженьком.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3