https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-100/
Пусть этот грубиян кричит хоть несколько часов, пока окончательно не охрипнет! Он не пошевельнется. Что ему до этих оскорблений!.. И он засмеялся, испытывая чисто физическую радость от того, что лежит на мягкой постели, а тот в это время надрывается, сидя в кустах, не смыкая глаз и держа оружие наготове. Ну и шутку сыграет он с соперником!..
Приглушенные крики мало-помалу убаюкали его, и он почти заснул.
У двери им заранее была устроена та же баррикада, что и в позапрошлую ночь. Пока раздавалось ауканье, он был уверен, что ему ничто не угрожает. Вдруг он сильно вздрогнул, выпрямился и стряхнул с себя дремоту, уже переходившую в сон. Криков больше не было слышно. Его заставило насторожиться таинственное молчание, гораздо более угрожающее и тревожное, чем враждебные оклики.
Он поднял голову, и сквозь смутные шорохи, сливавшиеся в единое дыхание ночи, ему послышался какой-то шаркающий звук, легкий скрип дерева, нечто похожее на легкую поступь кошки, которая крадется со ступеньки на ступеньку по лестнице и подолгу останавливается.
Хайме нащупал револьвер и сжал его в руке. Ему показалось, что оружие дрожит в его пальцах. Его постепенно охватывал гнев, свойственный человеку, уверенному в своих силах и угадывающему присутствие врага у себя за дверью.
Медленные шаги заглохли, быть может на середине лестницы, и после долгого молчания отшельник услышал тихий голос, звучавший для него одного. Он узнал его: это был голос Кузнеца. Тот приглашал Фебрера выйти, называл его трусом и к этому оскорблению добавлял другие ругательства по адресу ненавистного ему острова, родины Хайме.
Повинуясь безотчетному порыву, Хайме вскочил с постели, и тюфяк громко зашуршал под его ногами. Стоя в темноте во весь рост и держа в руке револьвер, он пожалел о своем внезапном движении и снова почувствовал острое презрение к врагу. К чему обращать на него внимание? Нужно опять лечь... Последовала другая пауза: противник, по-видимому, услышал хруст тюфяка и ждал, что хозяин башни выйдет с минуты на минуту. Прошло некоторое время, и хриплый, наглый голос снова раздался в ночной тиши. Он снова назвал майоркинца трусом и предлагал ему показаться: "Выходи, шлюхино отродье!"
Услышав это оскорбление, Фебрер задрожал и сунул револьвер за пояс. Его мать! Его бедная мать, бледная, больная, не уступающая по кротости святой, подвергается худшему из поношений со стороны каторжника!..
Он инстинктивно устремился к двери, но наткнулся на стол и стулья, нагроможденные перед нею. Нет, только не через дверь... На темной стене виднелось квадратное пятно туманного голубоватого света. Хайме открыл окно. Сияние звездного неба слабо озарило его судорожно искаженное лицо с печатью холодного отчаяния и жестокости; в эту минуту он был похож на командора дона Приамо и других мореплавателей, несших войну и разрушение, чьи портреты покрывались пылью в особняке на Майорке.
Он сел на подоконник, перекинул ноги и стал медленно спускаться, нащупывая впадины в стене, чтобы отваливающиеся от нее камни не скатились вниз и не выдали бы его своим шумом.
Очутившись на земле, он вытащил из-за пояса револьвер и, наклонившись, почти ползком, опираясь на руку, стал пробираться, стараясь обогнуть башню. Ноги его задевали за обнаженные ветром корни тамарисков, которые стелились по песку, словно черные змеи. Каждый раз как он наталкивался на препятствие, заставлявшее его тратить большие усилия для продвижения вперед, каждый раз как скатывались или хрустели под его тяжестью камни, он замирал на месте, затаив дыхание. Его охватывала дрожь, но не от страха, а от сильного беспокойства и тревоги, как нетерпеливого охотника, который боится опоздать. О, если бы напасть на врага внезапно, у самой двери, когда он бормочет вполголоса свои страшные оскорбления!..
Распластавшись на ходу, как зверь, едва касаясь земли, он увидел наконец нижнюю часть лестницы, затем верхние ступеньки, а там и черную дверь в центре башни, казавшуюся белой при свете звезд. Никого! Враг спасся бегством.
От неожиданности он выпрямился и стал тревожно вглядываться в темное неподвижное пятно, сползавшее по склону. Смотрел он недолго. Неподалеку от него из-за тамарисков сверкнула красная змейка, короткий огненный зигзаг, вслед за этим взвилось белое облачко и раздался гром. Хайме почудилось, что его ударили в грудь булыжником, раскаленным камнем, который, по-видимому, отскочил рикошетом от выстрела.
"Ничего!" - подумал он.
Но в ту же минуту он, сам не зная как, очутился на земле, распростертый навзничь.
"Ничего!" - снова подумал он.
Он машинально перевернулся на грудь, оперся на одну руку и вытянул вперед другую, державшую револьвер.
Он чувствовал себя сильным и мысленно повторял себе, что все это пустяки; но тело его внезапно отяжелело и отказалось повиноваться его воле. Казалось, оно приросло к земле в силу какой-то болезненной тяги. На глазах у него кусты раздвинулись, словно их потревожил неведомый, осторожный и злобный зверь. Вот и враг: сначала показалась голова, затем - туловище по пояс, и наконец он выпростал ноги из хрустящих ветвей.
Перед Фебрером на краткий миг мелькнуло видение, одно из тех, которые сопутствуют последним минутам тонущего или агонизирующего человека, когда беглые воспоминания всей минувшей жизни сливаются в единый клубок; он вспомнил, как молодым человеком в саду он стрелял из пистолета, лежа на земле, притворяясь раненным на воображаемом поединке. Эта причудливая предосторожность должна сейчас оказать ему услугу.
Он отчетливо видел черный силуэт врага, застывший перед дулом его револьвера. Силуэт становился все более неясным и расплывчатым, словно ночной сумрак постепенно сгущался. Тогда он нажал на спуск - раз, другой, третий, полагая, что оружие не действует, так как выстрелов не было слышно, и ожидая, что враг, пользуясь его беззащитностью, вот-вот нападет на него. Но враг не показывался. Белый туман застилал глаза Фебрера, в ушах у него звенело... Но когда ему показалось, что противник уже около него, туман рассеялся, он снова различил мягкий голубой сумрак ночи и в нескольких шагах от себя - чье-то тело, распростертое на земле так же, как и его собственное, тело, которое извивалось, корчилось, царапало землю с мучительным стоном и предсмертным хрипом.
Хайме не мог понять этого чуда. Неужели в самом деле он стрелял?.. Он хотел было подняться, и руки его, ощупывая землю, погрузились в густую теплую грязь. Он дотронулся до груди, и она оказалась смоченной чем-то теплым и липким, что стекало тонкими непрерывными струйками. Желая встать на колени, он попытался согнуть ноги, но они не повиновались ему. Только теперь он понял, что ранен.
Глаза его затуманились... Башня стала двоиться, троиться, затем целая вереница каменных башен, возникших на берегу, скатилась в море. Он ощутил едкий вкус во рту и на губах. Ему показалось, будто он пьет что-то горячее и крепкое, но в силу странной причуды его организма, пьет не ртом, а странная жидкость подступает к горлу, поднимаясь изнутри. Черная фигура, извивавшаяся и хрипевшая в нескольких шагах от него, становилась все больше и больше, конвульсивно подпрыгивая на земле. Это был уже какой-то апокалиптический зверь, ночное чудовище, которое, выгибаясь дугой, доставало до самых звезд.
Собачий лай и людские голоса рассеяли эти кошмары, навеянные одиночеством. Во мраке вспыхнули огни.
- Дон Чауме! Дон Чауме!
Чей это женский голос? Где он его уже слышал?..
Он увидел несколько темных фигур, которые двигались, наклонясь к земле и держа в руках красные звезды. Он различил человека, пытавшегося удержать другого, поменьше, в руках которого сверкала белая молния - вероятно, нож, которым он собирался прикончить корчившееся в судорогах чудовище.
Больше ничего он не увидел. Он ощутил лишь, как чьи-то мягкие руки, нежные и теплые, взяли его за голову. Тот же самый голос, дрожащий от слез, зазвенел у него в ушах, вызывая трепет, разлившийся, казалось, по всему его телу:
- Дон Чауме! Дон Чауме!
Он ощутил на своих губах нежное прикосновение, что-то сладостное и ласкающее, как шелк. Мало-помалу это прикосновение усилилось и превратилось наконец в неистовый поцелуй, полный отчаяния и безумной скорби.
Прежде чем взор его помутился, раненый слабо улыбнулся, увидав перед собой заплаканные глаза, полные любви и тоски, глаза Маргалиды.
IV
Придя в себя в комнате хозяина Кан-Майорки, на высокой постели Маргалиды, Фебрер попытался уяснить себе все случившееся.
Он дошел до хутора с помощью Пепа и его сына, чувствуя на своих плечах ласковое прикосновение чьих-то дрожащих рук. Это были туманные, расплывчатые ощущения, подернутые беловатой дымкой; нечто похожее на то, что остается в памяти о словах и поступках на следующий день после попойки.
Ему припомнилось, что, смертельно усталый, он старался опереться головой о плечо Пепа, что силы постепенно оставляли его, словно жизнь ускользала вместе с горячей и липкой струей, стекавшей вдоль груди и спины. Он припомнил также, что слышал за собой глухие вздохи и отрывистые слова, взывавшие к заступничеству всех сил небесных. А он, охваченный странной слабостью, со звоном в висках, близкий к обмороку, делал усилия, чтобы сосредоточить всю энергию в ногах, подвигаясь шаг за шагом, под страхом остаться навсегда среди дороги. О, как бесконечен спуск в Кан-Майорки! Он продолжался часы, даже дни; в его неясной памяти этот переход представлялся ему таким же длинным, как вся его прошлая жизнь.
Когда дружеские руки помогли ему лечь на постель и при свете ночника стали освобождать его от одежды, Фебрер испытал ощущение блаженства и покоя. О, если бы никогда не вставать с этого мягкого ложа! Остаться бы тут навсегда!..
Кровь!.. Повсюду ее безобразные красные следы - на пиджаке, на рубашке, которые, словно жалкие лохмотья, упали к ногам кровати, на строгой белизне грубых простынь, в ведре с водой, сделавшейся красной, когда намочили тряпку, чтобы обмыть раненую грудь. С любой части одежды, снятой с его тела, капал словно мелкий дождь. Белье пришлось отдирать от тела, и от этого бросало в дрожь. Колеблющееся пламя ночника выделялось в темноте назойливым красным пятном.
Женщины заливались слезами. Мать Маргалиды, забыв о благоразумии, всплескивала руками и возводила к небу глаза, полные ужаса. Царица небесная!.. Фебрер, которому отдых в постели вернул невозмутимость, удивлялся этим восклицаниям. Он чувствовал себя хорошо. Отчего же так волнуются женщины? Маргалида, в широко раскрытых глазах которой отражался страх, молча ходила взад и вперед, перебирая платья и отпирая ящики с
Добряк Пеп, хмурый, с зеленоватой бледностью на смуглом лице, ухаживал за раненым и тут же отдавал распоряжения. Корпии! Побольше корпии! Женщины, помолчите! К чему эти крики и причитания? Жене бы надо поискать баночку с чудесной мазью, что хранится на всякий случай еще со времен его почтенного отца, грозного верро, привыкшего получать раны.
Когда мать, оглушенная этими гневными приказаниями, пыталась было вместе с Маргалидой отыскать лекарство, муж снова потребовал ее к постели раненого. Нужно поддержать сеньора: он положил его на бок, чтобы осмотреть и в то же время обмыть грудь и спину. Миролюбивый Пеп еще в юности навидался гораздо более опасных случаев и кое-что понимал в ранах. Смывая капли крови мокрой тряпкой, он обнаружил два углубления на теле дона Хайме - одно на груди, а другое на спине... Прекрасно! Пуля прошла навылет, стало быть не нужно ее извлекать. Это ускорит выздоровление.
Своими грубыми руками, которым он старался придать женскую нежность, Пеп с трудом свертывал тампоны и вкладывал их в рваные кровавые раны, которые все еще продолжали медленно сочиться.
Маргалида, нахмурившись и отвернувшись, чтобы не встречаться взглядом с глазами раненого, вмешалась и отстранила отца: "Позволь!" Может быть, ей удастся лучше. И Хайме показалось, что он ощутил на своем воспаленном, остро восприимчивом теле, содрогавшемся от сильной саднящей боли, какую-то свежесть и сладостное успокоение, когда тампоны были введены пальцами девушки.
Хайме лежал неподвижно, ощущая на спине и на груди груду бинтов, наложенных женщинами, приходившими в ужас при виде крови.
К нему вернулась бодрость, которая поддержала его в ту минуту, когда у него подогнулись колени и он упал у подножия башни. Разумеется, все это пустяки: рана незначительна, и он чувствует себя уже лучше. Ему было досадно, что все присутствующие так некстати грустны и молчаливы. Желая ободрить их, он улыбнулся и попытался даже заговорить, но при первых же словах почувствовал сильное утомление.
Крестьянин остановил его: "Тихо, дон Хайме, не нужно шевелиться. Скоро придет доктор. За ним в Сан Хосе поскакал Пепет на самом лучшем коне".
Видя, что дон Хайме, широко раскрыв глаза, продолжает ободряюще улыбаться, Пеп решил занять раненого разговором.
Сам он спал тяжелым, глубоким сном, когда его разбудили вопли и толчки жены и крики детей, которые бросились к двери и хотели выбежать из дома. Где-то за хутором, со стороны башни, слышались выстрелы. Опять нападение на сеньора, как и в позапрошлую ночь!.. Услыхав последние выстрелы, Пепет заметно повеселел: это дон Хайме, он знает звук его револьвера.
Он, Пеп, зажег фонарь, с которым обычно ходит в поле, жена взяла светильник, и все побежали на гору, к башне, не думая об опасности. Первый, на кого они наткнулись, был Кузнец; тот был при смерти, из головы его струилась кровь, он кричал и извивался, как дьявол. Да сжалится над ним господь! Отец чуть не вступил в рукопашную с сыном: мальчишка, разъяренный и злой, как обезьяна, увидев умирающего, выхватил из-за пояса нож, собираясь его добить. Откуда взялось у Пепета это оружие? Ну и черти эти молокососы! Ничего себе игрушка для семинариста!.. Отец указал глазами на нож, подаренный Фебрером Капелланчику, валявшийся теперь на стуле.
Потом они нашли сеньора, упавшего ничком возле лестницы, ведущей в башню.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Приглушенные крики мало-помалу убаюкали его, и он почти заснул.
У двери им заранее была устроена та же баррикада, что и в позапрошлую ночь. Пока раздавалось ауканье, он был уверен, что ему ничто не угрожает. Вдруг он сильно вздрогнул, выпрямился и стряхнул с себя дремоту, уже переходившую в сон. Криков больше не было слышно. Его заставило насторожиться таинственное молчание, гораздо более угрожающее и тревожное, чем враждебные оклики.
Он поднял голову, и сквозь смутные шорохи, сливавшиеся в единое дыхание ночи, ему послышался какой-то шаркающий звук, легкий скрип дерева, нечто похожее на легкую поступь кошки, которая крадется со ступеньки на ступеньку по лестнице и подолгу останавливается.
Хайме нащупал револьвер и сжал его в руке. Ему показалось, что оружие дрожит в его пальцах. Его постепенно охватывал гнев, свойственный человеку, уверенному в своих силах и угадывающему присутствие врага у себя за дверью.
Медленные шаги заглохли, быть может на середине лестницы, и после долгого молчания отшельник услышал тихий голос, звучавший для него одного. Он узнал его: это был голос Кузнеца. Тот приглашал Фебрера выйти, называл его трусом и к этому оскорблению добавлял другие ругательства по адресу ненавистного ему острова, родины Хайме.
Повинуясь безотчетному порыву, Хайме вскочил с постели, и тюфяк громко зашуршал под его ногами. Стоя в темноте во весь рост и держа в руке револьвер, он пожалел о своем внезапном движении и снова почувствовал острое презрение к врагу. К чему обращать на него внимание? Нужно опять лечь... Последовала другая пауза: противник, по-видимому, услышал хруст тюфяка и ждал, что хозяин башни выйдет с минуты на минуту. Прошло некоторое время, и хриплый, наглый голос снова раздался в ночной тиши. Он снова назвал майоркинца трусом и предлагал ему показаться: "Выходи, шлюхино отродье!"
Услышав это оскорбление, Фебрер задрожал и сунул револьвер за пояс. Его мать! Его бедная мать, бледная, больная, не уступающая по кротости святой, подвергается худшему из поношений со стороны каторжника!..
Он инстинктивно устремился к двери, но наткнулся на стол и стулья, нагроможденные перед нею. Нет, только не через дверь... На темной стене виднелось квадратное пятно туманного голубоватого света. Хайме открыл окно. Сияние звездного неба слабо озарило его судорожно искаженное лицо с печатью холодного отчаяния и жестокости; в эту минуту он был похож на командора дона Приамо и других мореплавателей, несших войну и разрушение, чьи портреты покрывались пылью в особняке на Майорке.
Он сел на подоконник, перекинул ноги и стал медленно спускаться, нащупывая впадины в стене, чтобы отваливающиеся от нее камни не скатились вниз и не выдали бы его своим шумом.
Очутившись на земле, он вытащил из-за пояса револьвер и, наклонившись, почти ползком, опираясь на руку, стал пробираться, стараясь обогнуть башню. Ноги его задевали за обнаженные ветром корни тамарисков, которые стелились по песку, словно черные змеи. Каждый раз как он наталкивался на препятствие, заставлявшее его тратить большие усилия для продвижения вперед, каждый раз как скатывались или хрустели под его тяжестью камни, он замирал на месте, затаив дыхание. Его охватывала дрожь, но не от страха, а от сильного беспокойства и тревоги, как нетерпеливого охотника, который боится опоздать. О, если бы напасть на врага внезапно, у самой двери, когда он бормочет вполголоса свои страшные оскорбления!..
Распластавшись на ходу, как зверь, едва касаясь земли, он увидел наконец нижнюю часть лестницы, затем верхние ступеньки, а там и черную дверь в центре башни, казавшуюся белой при свете звезд. Никого! Враг спасся бегством.
От неожиданности он выпрямился и стал тревожно вглядываться в темное неподвижное пятно, сползавшее по склону. Смотрел он недолго. Неподалеку от него из-за тамарисков сверкнула красная змейка, короткий огненный зигзаг, вслед за этим взвилось белое облачко и раздался гром. Хайме почудилось, что его ударили в грудь булыжником, раскаленным камнем, который, по-видимому, отскочил рикошетом от выстрела.
"Ничего!" - подумал он.
Но в ту же минуту он, сам не зная как, очутился на земле, распростертый навзничь.
"Ничего!" - снова подумал он.
Он машинально перевернулся на грудь, оперся на одну руку и вытянул вперед другую, державшую револьвер.
Он чувствовал себя сильным и мысленно повторял себе, что все это пустяки; но тело его внезапно отяжелело и отказалось повиноваться его воле. Казалось, оно приросло к земле в силу какой-то болезненной тяги. На глазах у него кусты раздвинулись, словно их потревожил неведомый, осторожный и злобный зверь. Вот и враг: сначала показалась голова, затем - туловище по пояс, и наконец он выпростал ноги из хрустящих ветвей.
Перед Фебрером на краткий миг мелькнуло видение, одно из тех, которые сопутствуют последним минутам тонущего или агонизирующего человека, когда беглые воспоминания всей минувшей жизни сливаются в единый клубок; он вспомнил, как молодым человеком в саду он стрелял из пистолета, лежа на земле, притворяясь раненным на воображаемом поединке. Эта причудливая предосторожность должна сейчас оказать ему услугу.
Он отчетливо видел черный силуэт врага, застывший перед дулом его револьвера. Силуэт становился все более неясным и расплывчатым, словно ночной сумрак постепенно сгущался. Тогда он нажал на спуск - раз, другой, третий, полагая, что оружие не действует, так как выстрелов не было слышно, и ожидая, что враг, пользуясь его беззащитностью, вот-вот нападет на него. Но враг не показывался. Белый туман застилал глаза Фебрера, в ушах у него звенело... Но когда ему показалось, что противник уже около него, туман рассеялся, он снова различил мягкий голубой сумрак ночи и в нескольких шагах от себя - чье-то тело, распростертое на земле так же, как и его собственное, тело, которое извивалось, корчилось, царапало землю с мучительным стоном и предсмертным хрипом.
Хайме не мог понять этого чуда. Неужели в самом деле он стрелял?.. Он хотел было подняться, и руки его, ощупывая землю, погрузились в густую теплую грязь. Он дотронулся до груди, и она оказалась смоченной чем-то теплым и липким, что стекало тонкими непрерывными струйками. Желая встать на колени, он попытался согнуть ноги, но они не повиновались ему. Только теперь он понял, что ранен.
Глаза его затуманились... Башня стала двоиться, троиться, затем целая вереница каменных башен, возникших на берегу, скатилась в море. Он ощутил едкий вкус во рту и на губах. Ему показалось, будто он пьет что-то горячее и крепкое, но в силу странной причуды его организма, пьет не ртом, а странная жидкость подступает к горлу, поднимаясь изнутри. Черная фигура, извивавшаяся и хрипевшая в нескольких шагах от него, становилась все больше и больше, конвульсивно подпрыгивая на земле. Это был уже какой-то апокалиптический зверь, ночное чудовище, которое, выгибаясь дугой, доставало до самых звезд.
Собачий лай и людские голоса рассеяли эти кошмары, навеянные одиночеством. Во мраке вспыхнули огни.
- Дон Чауме! Дон Чауме!
Чей это женский голос? Где он его уже слышал?..
Он увидел несколько темных фигур, которые двигались, наклонясь к земле и держа в руках красные звезды. Он различил человека, пытавшегося удержать другого, поменьше, в руках которого сверкала белая молния - вероятно, нож, которым он собирался прикончить корчившееся в судорогах чудовище.
Больше ничего он не увидел. Он ощутил лишь, как чьи-то мягкие руки, нежные и теплые, взяли его за голову. Тот же самый голос, дрожащий от слез, зазвенел у него в ушах, вызывая трепет, разлившийся, казалось, по всему его телу:
- Дон Чауме! Дон Чауме!
Он ощутил на своих губах нежное прикосновение, что-то сладостное и ласкающее, как шелк. Мало-помалу это прикосновение усилилось и превратилось наконец в неистовый поцелуй, полный отчаяния и безумной скорби.
Прежде чем взор его помутился, раненый слабо улыбнулся, увидав перед собой заплаканные глаза, полные любви и тоски, глаза Маргалиды.
IV
Придя в себя в комнате хозяина Кан-Майорки, на высокой постели Маргалиды, Фебрер попытался уяснить себе все случившееся.
Он дошел до хутора с помощью Пепа и его сына, чувствуя на своих плечах ласковое прикосновение чьих-то дрожащих рук. Это были туманные, расплывчатые ощущения, подернутые беловатой дымкой; нечто похожее на то, что остается в памяти о словах и поступках на следующий день после попойки.
Ему припомнилось, что, смертельно усталый, он старался опереться головой о плечо Пепа, что силы постепенно оставляли его, словно жизнь ускользала вместе с горячей и липкой струей, стекавшей вдоль груди и спины. Он припомнил также, что слышал за собой глухие вздохи и отрывистые слова, взывавшие к заступничеству всех сил небесных. А он, охваченный странной слабостью, со звоном в висках, близкий к обмороку, делал усилия, чтобы сосредоточить всю энергию в ногах, подвигаясь шаг за шагом, под страхом остаться навсегда среди дороги. О, как бесконечен спуск в Кан-Майорки! Он продолжался часы, даже дни; в его неясной памяти этот переход представлялся ему таким же длинным, как вся его прошлая жизнь.
Когда дружеские руки помогли ему лечь на постель и при свете ночника стали освобождать его от одежды, Фебрер испытал ощущение блаженства и покоя. О, если бы никогда не вставать с этого мягкого ложа! Остаться бы тут навсегда!..
Кровь!.. Повсюду ее безобразные красные следы - на пиджаке, на рубашке, которые, словно жалкие лохмотья, упали к ногам кровати, на строгой белизне грубых простынь, в ведре с водой, сделавшейся красной, когда намочили тряпку, чтобы обмыть раненую грудь. С любой части одежды, снятой с его тела, капал словно мелкий дождь. Белье пришлось отдирать от тела, и от этого бросало в дрожь. Колеблющееся пламя ночника выделялось в темноте назойливым красным пятном.
Женщины заливались слезами. Мать Маргалиды, забыв о благоразумии, всплескивала руками и возводила к небу глаза, полные ужаса. Царица небесная!.. Фебрер, которому отдых в постели вернул невозмутимость, удивлялся этим восклицаниям. Он чувствовал себя хорошо. Отчего же так волнуются женщины? Маргалида, в широко раскрытых глазах которой отражался страх, молча ходила взад и вперед, перебирая платья и отпирая ящики с
Добряк Пеп, хмурый, с зеленоватой бледностью на смуглом лице, ухаживал за раненым и тут же отдавал распоряжения. Корпии! Побольше корпии! Женщины, помолчите! К чему эти крики и причитания? Жене бы надо поискать баночку с чудесной мазью, что хранится на всякий случай еще со времен его почтенного отца, грозного верро, привыкшего получать раны.
Когда мать, оглушенная этими гневными приказаниями, пыталась было вместе с Маргалидой отыскать лекарство, муж снова потребовал ее к постели раненого. Нужно поддержать сеньора: он положил его на бок, чтобы осмотреть и в то же время обмыть грудь и спину. Миролюбивый Пеп еще в юности навидался гораздо более опасных случаев и кое-что понимал в ранах. Смывая капли крови мокрой тряпкой, он обнаружил два углубления на теле дона Хайме - одно на груди, а другое на спине... Прекрасно! Пуля прошла навылет, стало быть не нужно ее извлекать. Это ускорит выздоровление.
Своими грубыми руками, которым он старался придать женскую нежность, Пеп с трудом свертывал тампоны и вкладывал их в рваные кровавые раны, которые все еще продолжали медленно сочиться.
Маргалида, нахмурившись и отвернувшись, чтобы не встречаться взглядом с глазами раненого, вмешалась и отстранила отца: "Позволь!" Может быть, ей удастся лучше. И Хайме показалось, что он ощутил на своем воспаленном, остро восприимчивом теле, содрогавшемся от сильной саднящей боли, какую-то свежесть и сладостное успокоение, когда тампоны были введены пальцами девушки.
Хайме лежал неподвижно, ощущая на спине и на груди груду бинтов, наложенных женщинами, приходившими в ужас при виде крови.
К нему вернулась бодрость, которая поддержала его в ту минуту, когда у него подогнулись колени и он упал у подножия башни. Разумеется, все это пустяки: рана незначительна, и он чувствует себя уже лучше. Ему было досадно, что все присутствующие так некстати грустны и молчаливы. Желая ободрить их, он улыбнулся и попытался даже заговорить, но при первых же словах почувствовал сильное утомление.
Крестьянин остановил его: "Тихо, дон Хайме, не нужно шевелиться. Скоро придет доктор. За ним в Сан Хосе поскакал Пепет на самом лучшем коне".
Видя, что дон Хайме, широко раскрыв глаза, продолжает ободряюще улыбаться, Пеп решил занять раненого разговором.
Сам он спал тяжелым, глубоким сном, когда его разбудили вопли и толчки жены и крики детей, которые бросились к двери и хотели выбежать из дома. Где-то за хутором, со стороны башни, слышались выстрелы. Опять нападение на сеньора, как и в позапрошлую ночь!.. Услыхав последние выстрелы, Пепет заметно повеселел: это дон Хайме, он знает звук его револьвера.
Он, Пеп, зажег фонарь, с которым обычно ходит в поле, жена взяла светильник, и все побежали на гору, к башне, не думая об опасности. Первый, на кого они наткнулись, был Кузнец; тот был при смерти, из головы его струилась кровь, он кричал и извивался, как дьявол. Да сжалится над ним господь! Отец чуть не вступил в рукопашную с сыном: мальчишка, разъяренный и злой, как обезьяна, увидев умирающего, выхватил из-за пояса нож, собираясь его добить. Откуда взялось у Пепета это оружие? Ну и черти эти молокососы! Ничего себе игрушка для семинариста!.. Отец указал глазами на нож, подаренный Фебрером Капелланчику, валявшийся теперь на стуле.
Потом они нашли сеньора, упавшего ничком возле лестницы, ведущей в башню.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41