https://wodolei.ru/catalog/mebel/navesnye_shkafy/
Ни разу ему не удался веселый рассказ. "Почему это мне никак не удаются веселые рассказы?--спрашивал он себя все чаще и чаще.-- Например, тот, про воздушный шар, или те, про матроса в одной тельняшке, про трамплин, про карусель?" Теперь, когда до выхода из тюрьмы осталось несколько дней, он может писать хоть всю ночь, говорили ему соседи, им он не мешает. Он очень обрадовался--значит, ему больше не придется их обманывать. "Очень мне плохо, когда писать нельзя",--сказал он. Пусть, если хочет, зажигает свечку, сказали они, пусть пишет при свечке. Но он им объяснил, что за последнее время он совсем привык писать в темноте. "Да и всякие истории мне в этой темноте как-то больше приходят в голову". Они полюбопытствовали, сколько ж он за это время написал? Один из них вытащил толстую пачку бумаги из-под койки Культерера и стал раздавать другим рассказы, которые были тщательно перенумерованы и перевязаны пачками. Пусть почитают, сказал он. И почему это раньше никому не пришло в голову почитать рассказы Культерера, все же какое-то развлечение, наверно, они все-таки что-нибудь поймут. Культерер сказал, что он рад, если их интересуют его рассказы, ведь раньше они ничуть ими не интересовались, наоборот: "Вам всегда было в тягость,--сказал он,-- когда я что-то пишу или хоть просто заговорю про свои рассказы...--Он так это сказал, что все растрогались.-- Хоть бы один рассказик всем понравился",--добавил он.
Но и после того, как они ему разрешили писать по ночам, он настолько бесшумно садился за стол, что они и не замечали этого. Иногда у него просто возникала какая-нибудь мысль: "Надо про тот дом",--и он сразу вставал и садился за стол, часто даже его заставляла встать не какая-то связная мысль, а случайное слово, например "свекла", или "алтарь", или "копыто". Все слова имели для него значение, но были такие, которые сразу погружали его в глубокую таинственную тьму, в рай одного чистейшего цвета, в числа и цифры, в предчувствие того, что он сейчас напишет.
Мысли о гнете и о мерзости гнета тюремной жизни, да и обо всем вокруг имели для его творчества немалое значение. Он опасался, что, сняв на воле арестантскую робу, он уже больше не сможет писать, уже больше не сможет думать; он боялся, что, выйдя из-под тюремной власти, в безвластие свободы, он потеряет себя. Он ясно чувствовал, что те сказочные чудеса, которые он открыл в себе в часы полного бессилия и бесправия, с минуты на минуту пойдут прахом, стоит ему только сделать первый шаг за стенами тюрьмы. Как отчетливо виделась ему тут, в темноте, среди угнетенных до предела людей, едва смевших дышать, схема всех привычных установок и понятий! Как ясно увидел он тут все, даже самое отдаленное, противоположное, противоречивое, непостижимое! Какими бесспорными, отчетливыми стали все смутные, недодуманные предчувствия, которые обычно отбрасывали разум оттого, что они кажутся и всегда казались недоказуемыми! Как ясно открывалось ему все, что тут подло душили в людях,--их притупленные чувства, их непосильный труд. И как трепетно и робко в отрешенности этой пустой, сумрачной равнины, где, казалось, не было никаких посторонних шумов и запахов, он начинал мыслить! Как он начал во всем доверять своим чувствам! Как он научился видеть правду в том, что обычно считается ложью! Как привык бороться с отчаянием! И он думал: здесь я могу доказывать то, чего в обычной жизни людям не понять! И как скрытно, с какой отчаянной смелостью! Только здесь, в схватке света и тьмы, в противостоянии моей Вселенной всем им, я могу утверждать истину. Если я отсюда уйду, все умрет. И не будь он таким замкнутым человеком, самым молчаливым из всех заключенных, он, наверно, бормотал бы почти вслух, пугая других и самого себя: "Выпустят--покончу с собой... Выйду--убью себя..." Но тут же говорил себе: "Все это бессмысленно..."
Теперь он уже прощался со всеми зданиями. Какой прекрасной, законченной и послушной замыслу строителя видел он теперь, как никогда прежде, строгую и стройную линию стен. Сразу видно, что тут был монастырь, думал он. И действительно, в теперешней городской тюрьме веками находился мужской монастырь. Да и в чем разница между монастырем и тюрьмой, думал он; может быть, только в том, что монастырь--добровольное заключение, а тюрьма--принудительное. В монастырь человек заключает себя добровольно, он вправе уйти из затвора, когда захочет, а в тюрьму человека сажают насильно, оттуда не уйдешь по своей воле. Ему открылась причудливая гармония неровных стен, своеобразие старинных фронтонов и карнизов, благородная величавость ступеней. Раньше он никогда всего этого не осознавал, да и теперь, конечно, никто, кроме него, не обращал внимания на плавный полет оконных арок. И хотя все полтора года их по утрам исправно выводили на мессу в капеллу, он вдруг увидел ее своими "новыми глазами". А какие инструменты висели во дворе по стенам, лежали в сараях на полу, все эти старинные вилы, грабли, косы! Он всегда любил летом уходить в поля, на луга. Но тут в теплое время года он чувствовал себя куда хуже, чем осенью и зимой. Унизительно стоять при свете солнца под дубинкой надзирателя, говорил он про себя. А хохот крестьянок, слышный издалека... Летишь в него, как в жуткую пропасть... Зимой ворота запирают, на работу отправляются через запасной выход, прямо в ближний лес. На лесоповале он никогда не работал, считался слишком слабым. Молодые, конечно, все туда стремились, видно, думали о побеге. Но бежать еще никому не удалось, подумал он. Даже если убежишь, тебя все равно поймают, будет еще хуже. Всякий бунт--просто мания величия. Будешь бунтовать--хлебнешь горя вдвойне. Как-то во время дневной прогулки он увидел в сарае, на полу, капкан--большую редкость! Такими капканами сотни лет ловили хищного зверя, подумал он. Как же он сюда попал? Может быть, его иногда и ставят: тут поблизости водятся волки. Зимой по ночам слышно, как они воют, особенно в буран; видно, ветер бьет им прямо в морду. Их часто слышишь. Культерер вдруг подумал, что надзиратель иногда оставляет заключенных во дворе на несколько минут дольше, чем положено. Сам он--грузный, широкоплечий и бьет наотмашь. Его тут прозвали "резиновая колбаса", потому что он часто щелкал резиновой дубинкой, чтобы привлечь внимание, а то и просто для порядка. Он любит щеголять в тесных штанах, никогда не повышает голос. Короткие отрывистые слова--вся его речь. Форменную фуражку он ненавидит, но носить ее приходится всегда, так положено по форме. Он часто говорит: "Подлые скоты!"--и вообще любит всякие вычурные слова. "Но это же фатальная ошибка, свиньи вы вонючие!"
В тот день Культерер развернул передачу, присланную женой,--уже последнюю, там, как всегда, было одно и то же--мясо, масло, газеты, носки; несколько дней он даже на нее не смотрел, боялся ее развернуть и, как всегда, боялся прочитать письмо; он этого страшился постоянно, оттого что эти передачи, эти письма приводили его в жуткое настроение, его одолевал мучительный стыд, и вместо ясных мыслей вспыхивало чувство вины, и он впадал в отчаяние, оттого что уже не мог ни о чем другом думать, что ему ничего не шло на ум,--и вот в таком состоянии ночью он вдруг неожиданно написал рассказ под названием "Логика", что-то вроде философских размышлений, и, проснувшись утром, обрадованный тем, что ему удалось написать, прочитал рассказ своим сокамерникам. "А что значит слово "логика"?"--спросил он у них, перед тем как стал читать свой рассказ. Все молчали. "Вчера,--сказал он,--я на этот трудный вопрос и сам не знал ответа, а сегодня знаю. Послушайте, что я вам сейчас прочитаю, это и будет мой ответ на вопрос: что значит это слово, это имя существительное--"логика", какой в нем смысл". Он прочитал свой рассказ, и его удивило, как внимательно они слушали его. Он и не думал, не воображал, что этот рассказик как-то тронул их, но все же был очень счастлив.
Вначале он всегда вздрагивал, когда за ним запирали двери камеры, и, хотя в нем и не вспыхивало возмущение, он каждый раз чувствовал себя глубоко униженным. Слово "протестовать" так и просилось у него с губ, но он ни разу ничего не сказал. Я не имею никакого права протестовать, думал он, нет, я вообще никакого права не имею, не только протестовать не имею права, я не имею права на что-то рассчитывать. И, несмотря на то что сразу после вполне оправданного приговора в нем коренным образом переменилось, перестроилось все мышление, как будто его мозг стал работать по-другому, просто правильнее переоценивая все прежние установки, ему все же было жутко подчиняться новой власти, чувствовать себя арестантом, преступником, все время без конца существовать в полном бесправии. Сколько бы раз он мысленно ни пересматривал свое "дело", он неизменно приходил к выводу, что никакой несправедливости по отношению к нему никто не проявил. "И вообще никакой несправедливости быть не может!" Эта сентенция чуть не сбила его с толку, вызвала тысячи мыслей, пока он в конце концов не понял, какая в ней кроется фальшь и коррупция... Но в его деле нельзя было обнаружить никакой несправедливости. Он сделал то, чего делать нельзя, за что и был наказан, и, по правде говоря, как он теперь задним числом понял, наказан не слишком строго. Конечно, вначале было очень горько привыкать к новому положению. Но постепенно, раздумывая не только о своем проступке, но и о своем отношении к окружающему, он почувствовал, что ощущение угнетенности, несвободы постепенно перешло в чувство полной свободы. Привела к нему простая мысль: что и на свободе человек несвободен, а в неволе все же волен. "Где же предел свободы и что его определяет?"--спрашивал он себя. И этот вопрос встал перед ним настолько отчетливо, что его пробрал озноб, когда он впервые додумался до ответа. "Вот теперь я свободен!--мог он наконец сказать себе.-- Раньше я еще никогда не знал свободы!" Он испытывал при этой мысли невероятный подъем. Но нелепо, подумал он, говорить об этом и людям извне, и тем, кто взаперти, людям внешнего мира и мира ограниченного, потому что каждый из них и свободен, и вместе с тем несвободен, а он хотел бы объяснить им--и тем и другим,--как это "почувствовать нутром". А про себя, очень упрощенно, он теперь думал: "Выйду из тюрьмы--значит, потеряю свою свободу". Разумеется, эта мысль никак не была связана с внешними обстоятельствами его жизни, с женой, заработками, наоборот--его одолевали какие-то нереальные, совершенно непонятные размышления, он совсем завяз в путанице самых, казалось бы, обыденных и все же непонятных, умозрительных, неисчерпаемых и сложных размышлений. И ему казалось, совершенно непонятно почему, что первый шаг из тюрьмы приведет его прямо к смерти. К непреодолимой, неумолимой, неизбежной, зоркой и настойчивой смерти.
В день выхода из тюрьмы его уже с самого утра вызвали к начальнику. Надзиратель, сопровождавший его, объяснил, что нужно поблагодарить начальство за все пребывание в тюрьме. "Да, да, знаю",--сказал Культерер. А ему, надзирателю, будет не хватать Культерера. А разве Культерер может на него пожаловаться, спросил надзиратель, ему кажется, что Культереру на него жаловаться нечего, ну, бывало, конечно, что он накричит, но такая уж у него должность, ничего не поделаешь. Культерер удивительно легко ориентировался в полной темноте коридора. По уставу надзиратель шел сзади, отступя на шаг, и держал дубинку в руках, а не на поясе. Наверно, оттого, что привели двух новичков, подумал Культерер. Надзиратель сказал, что если он хочет, то может позавтракать не в камере. Но Культерер не захотел. Перед дверью в кабинет начальника, который обычно уже сидел за столом с пяти часов утра, надзиратель остановился. По долгу службы он должен был ждать, пока заключенный выйдет из кабинета, чтобы отвести его обратно, в камеру. "Так, так,--сказал начальник, низенький человек в толстом пальто, похожем не то на утренний халат, не то на военную шинель, не разобрать--днем или ночью носят такую одежду.--Так, значит, пришел и ваш черед!" Культерер остановился подальше от стола, но начальник коротким, резким кивком подозвал его к себе. "Где же тут ваши документы?--сказал начальник.--Ага, вот они.-- Он прочитал: --Франц Культерер, родился в Ашбахе в 1911 году, все правильно?"--"Да, да..."--"Женат, детей нет",-- сказал начальник. "Да, да..."--"Никаких жалоб на вас нет,--вдруг добавил начальник.--А что вы будете делать, когда вас выпустят?" Культерер не знал, что ответить. "Ну ладно,--сказал начальник,--вам, конечно, известно, как себя вести на воле. Все формальности выполнены. Но если вас сейчас отпускают, это еще не значит..."--"Да, да, знаю",--сказал Культерер, после того как начальник долго читал ему наставления. "Значит, с моей стороны все формальности выполнены,--повторил начальник.--Погодите, не вам ли было дано разрешение писать?"--"Да",--сказал Культерер. "Н-да,--сказал начальник,--вам была дана особая привилегия. Разрешить заключенному писать! Но, как мне известно, вы никаких нарушений себе не позволяли. А что же вы все это время писали?"--спросил вдруг начальник. "Да так, вообще,-- сказал Культерер,--ничего стоящего..."--"Рассказы, наверно",--сказал начальник. "Да, да, рассказы",--ответил Культерер. "Вы, конечно, знаете,--сказал начальник,-что из вашей зарплаты вычли стоимость вашего пропитания. Вам это известно?"--"Да, да, знаю",--сказал Культерер. "И государство стребует с вас подоходный налог, вам об этом тоже известно. Хотите сейчас получить деньги или выслать вам на дом? Где вы живете? Возвращаетесь к жене?"--"Да, да",--сказал Культерер. "Ну, вот,--сказал начальник.--Вам, наверно уже выдали список некоторых фирм. Место вы, конечно, сразу получите. Попробуйте поступить в типографию, туда вас сразу возьмут. Просто удивляешься, чему только у нас не обучаются люди, просто удивительно,--сказал начальник.--В наборном цехе нам, право, вас не будет хватать,--добавил он.-- Значит, когда вас выпустят, а вас ведь еще не выпустили,--пошутил он,--вы получите деньги. Ну так...--сказал он и, встав, протянул Культереру большой серый конверт.--Этот конверт,--сказал он,--вы передадите в ваше районное полицейское управление.
1 2 3
Но и после того, как они ему разрешили писать по ночам, он настолько бесшумно садился за стол, что они и не замечали этого. Иногда у него просто возникала какая-нибудь мысль: "Надо про тот дом",--и он сразу вставал и садился за стол, часто даже его заставляла встать не какая-то связная мысль, а случайное слово, например "свекла", или "алтарь", или "копыто". Все слова имели для него значение, но были такие, которые сразу погружали его в глубокую таинственную тьму, в рай одного чистейшего цвета, в числа и цифры, в предчувствие того, что он сейчас напишет.
Мысли о гнете и о мерзости гнета тюремной жизни, да и обо всем вокруг имели для его творчества немалое значение. Он опасался, что, сняв на воле арестантскую робу, он уже больше не сможет писать, уже больше не сможет думать; он боялся, что, выйдя из-под тюремной власти, в безвластие свободы, он потеряет себя. Он ясно чувствовал, что те сказочные чудеса, которые он открыл в себе в часы полного бессилия и бесправия, с минуты на минуту пойдут прахом, стоит ему только сделать первый шаг за стенами тюрьмы. Как отчетливо виделась ему тут, в темноте, среди угнетенных до предела людей, едва смевших дышать, схема всех привычных установок и понятий! Как ясно увидел он тут все, даже самое отдаленное, противоположное, противоречивое, непостижимое! Какими бесспорными, отчетливыми стали все смутные, недодуманные предчувствия, которые обычно отбрасывали разум оттого, что они кажутся и всегда казались недоказуемыми! Как ясно открывалось ему все, что тут подло душили в людях,--их притупленные чувства, их непосильный труд. И как трепетно и робко в отрешенности этой пустой, сумрачной равнины, где, казалось, не было никаких посторонних шумов и запахов, он начинал мыслить! Как он начал во всем доверять своим чувствам! Как он научился видеть правду в том, что обычно считается ложью! Как привык бороться с отчаянием! И он думал: здесь я могу доказывать то, чего в обычной жизни людям не понять! И как скрытно, с какой отчаянной смелостью! Только здесь, в схватке света и тьмы, в противостоянии моей Вселенной всем им, я могу утверждать истину. Если я отсюда уйду, все умрет. И не будь он таким замкнутым человеком, самым молчаливым из всех заключенных, он, наверно, бормотал бы почти вслух, пугая других и самого себя: "Выпустят--покончу с собой... Выйду--убью себя..." Но тут же говорил себе: "Все это бессмысленно..."
Теперь он уже прощался со всеми зданиями. Какой прекрасной, законченной и послушной замыслу строителя видел он теперь, как никогда прежде, строгую и стройную линию стен. Сразу видно, что тут был монастырь, думал он. И действительно, в теперешней городской тюрьме веками находился мужской монастырь. Да и в чем разница между монастырем и тюрьмой, думал он; может быть, только в том, что монастырь--добровольное заключение, а тюрьма--принудительное. В монастырь человек заключает себя добровольно, он вправе уйти из затвора, когда захочет, а в тюрьму человека сажают насильно, оттуда не уйдешь по своей воле. Ему открылась причудливая гармония неровных стен, своеобразие старинных фронтонов и карнизов, благородная величавость ступеней. Раньше он никогда всего этого не осознавал, да и теперь, конечно, никто, кроме него, не обращал внимания на плавный полет оконных арок. И хотя все полтора года их по утрам исправно выводили на мессу в капеллу, он вдруг увидел ее своими "новыми глазами". А какие инструменты висели во дворе по стенам, лежали в сараях на полу, все эти старинные вилы, грабли, косы! Он всегда любил летом уходить в поля, на луга. Но тут в теплое время года он чувствовал себя куда хуже, чем осенью и зимой. Унизительно стоять при свете солнца под дубинкой надзирателя, говорил он про себя. А хохот крестьянок, слышный издалека... Летишь в него, как в жуткую пропасть... Зимой ворота запирают, на работу отправляются через запасной выход, прямо в ближний лес. На лесоповале он никогда не работал, считался слишком слабым. Молодые, конечно, все туда стремились, видно, думали о побеге. Но бежать еще никому не удалось, подумал он. Даже если убежишь, тебя все равно поймают, будет еще хуже. Всякий бунт--просто мания величия. Будешь бунтовать--хлебнешь горя вдвойне. Как-то во время дневной прогулки он увидел в сарае, на полу, капкан--большую редкость! Такими капканами сотни лет ловили хищного зверя, подумал он. Как же он сюда попал? Может быть, его иногда и ставят: тут поблизости водятся волки. Зимой по ночам слышно, как они воют, особенно в буран; видно, ветер бьет им прямо в морду. Их часто слышишь. Культерер вдруг подумал, что надзиратель иногда оставляет заключенных во дворе на несколько минут дольше, чем положено. Сам он--грузный, широкоплечий и бьет наотмашь. Его тут прозвали "резиновая колбаса", потому что он часто щелкал резиновой дубинкой, чтобы привлечь внимание, а то и просто для порядка. Он любит щеголять в тесных штанах, никогда не повышает голос. Короткие отрывистые слова--вся его речь. Форменную фуражку он ненавидит, но носить ее приходится всегда, так положено по форме. Он часто говорит: "Подлые скоты!"--и вообще любит всякие вычурные слова. "Но это же фатальная ошибка, свиньи вы вонючие!"
В тот день Культерер развернул передачу, присланную женой,--уже последнюю, там, как всегда, было одно и то же--мясо, масло, газеты, носки; несколько дней он даже на нее не смотрел, боялся ее развернуть и, как всегда, боялся прочитать письмо; он этого страшился постоянно, оттого что эти передачи, эти письма приводили его в жуткое настроение, его одолевал мучительный стыд, и вместо ясных мыслей вспыхивало чувство вины, и он впадал в отчаяние, оттого что уже не мог ни о чем другом думать, что ему ничего не шло на ум,--и вот в таком состоянии ночью он вдруг неожиданно написал рассказ под названием "Логика", что-то вроде философских размышлений, и, проснувшись утром, обрадованный тем, что ему удалось написать, прочитал рассказ своим сокамерникам. "А что значит слово "логика"?"--спросил он у них, перед тем как стал читать свой рассказ. Все молчали. "Вчера,--сказал он,--я на этот трудный вопрос и сам не знал ответа, а сегодня знаю. Послушайте, что я вам сейчас прочитаю, это и будет мой ответ на вопрос: что значит это слово, это имя существительное--"логика", какой в нем смысл". Он прочитал свой рассказ, и его удивило, как внимательно они слушали его. Он и не думал, не воображал, что этот рассказик как-то тронул их, но все же был очень счастлив.
Вначале он всегда вздрагивал, когда за ним запирали двери камеры, и, хотя в нем и не вспыхивало возмущение, он каждый раз чувствовал себя глубоко униженным. Слово "протестовать" так и просилось у него с губ, но он ни разу ничего не сказал. Я не имею никакого права протестовать, думал он, нет, я вообще никакого права не имею, не только протестовать не имею права, я не имею права на что-то рассчитывать. И, несмотря на то что сразу после вполне оправданного приговора в нем коренным образом переменилось, перестроилось все мышление, как будто его мозг стал работать по-другому, просто правильнее переоценивая все прежние установки, ему все же было жутко подчиняться новой власти, чувствовать себя арестантом, преступником, все время без конца существовать в полном бесправии. Сколько бы раз он мысленно ни пересматривал свое "дело", он неизменно приходил к выводу, что никакой несправедливости по отношению к нему никто не проявил. "И вообще никакой несправедливости быть не может!" Эта сентенция чуть не сбила его с толку, вызвала тысячи мыслей, пока он в конце концов не понял, какая в ней кроется фальшь и коррупция... Но в его деле нельзя было обнаружить никакой несправедливости. Он сделал то, чего делать нельзя, за что и был наказан, и, по правде говоря, как он теперь задним числом понял, наказан не слишком строго. Конечно, вначале было очень горько привыкать к новому положению. Но постепенно, раздумывая не только о своем проступке, но и о своем отношении к окружающему, он почувствовал, что ощущение угнетенности, несвободы постепенно перешло в чувство полной свободы. Привела к нему простая мысль: что и на свободе человек несвободен, а в неволе все же волен. "Где же предел свободы и что его определяет?"--спрашивал он себя. И этот вопрос встал перед ним настолько отчетливо, что его пробрал озноб, когда он впервые додумался до ответа. "Вот теперь я свободен!--мог он наконец сказать себе.-- Раньше я еще никогда не знал свободы!" Он испытывал при этой мысли невероятный подъем. Но нелепо, подумал он, говорить об этом и людям извне, и тем, кто взаперти, людям внешнего мира и мира ограниченного, потому что каждый из них и свободен, и вместе с тем несвободен, а он хотел бы объяснить им--и тем и другим,--как это "почувствовать нутром". А про себя, очень упрощенно, он теперь думал: "Выйду из тюрьмы--значит, потеряю свою свободу". Разумеется, эта мысль никак не была связана с внешними обстоятельствами его жизни, с женой, заработками, наоборот--его одолевали какие-то нереальные, совершенно непонятные размышления, он совсем завяз в путанице самых, казалось бы, обыденных и все же непонятных, умозрительных, неисчерпаемых и сложных размышлений. И ему казалось, совершенно непонятно почему, что первый шаг из тюрьмы приведет его прямо к смерти. К непреодолимой, неумолимой, неизбежной, зоркой и настойчивой смерти.
В день выхода из тюрьмы его уже с самого утра вызвали к начальнику. Надзиратель, сопровождавший его, объяснил, что нужно поблагодарить начальство за все пребывание в тюрьме. "Да, да, знаю",--сказал Культерер. А ему, надзирателю, будет не хватать Культерера. А разве Культерер может на него пожаловаться, спросил надзиратель, ему кажется, что Культереру на него жаловаться нечего, ну, бывало, конечно, что он накричит, но такая уж у него должность, ничего не поделаешь. Культерер удивительно легко ориентировался в полной темноте коридора. По уставу надзиратель шел сзади, отступя на шаг, и держал дубинку в руках, а не на поясе. Наверно, оттого, что привели двух новичков, подумал Культерер. Надзиратель сказал, что если он хочет, то может позавтракать не в камере. Но Культерер не захотел. Перед дверью в кабинет начальника, который обычно уже сидел за столом с пяти часов утра, надзиратель остановился. По долгу службы он должен был ждать, пока заключенный выйдет из кабинета, чтобы отвести его обратно, в камеру. "Так, так,--сказал начальник, низенький человек в толстом пальто, похожем не то на утренний халат, не то на военную шинель, не разобрать--днем или ночью носят такую одежду.--Так, значит, пришел и ваш черед!" Культерер остановился подальше от стола, но начальник коротким, резким кивком подозвал его к себе. "Где же тут ваши документы?--сказал начальник.--Ага, вот они.-- Он прочитал: --Франц Культерер, родился в Ашбахе в 1911 году, все правильно?"--"Да, да..."--"Женат, детей нет",-- сказал начальник. "Да, да..."--"Никаких жалоб на вас нет,--вдруг добавил начальник.--А что вы будете делать, когда вас выпустят?" Культерер не знал, что ответить. "Ну ладно,--сказал начальник,--вам, конечно, известно, как себя вести на воле. Все формальности выполнены. Но если вас сейчас отпускают, это еще не значит..."--"Да, да, знаю",--сказал Культерер, после того как начальник долго читал ему наставления. "Значит, с моей стороны все формальности выполнены,--повторил начальник.--Погодите, не вам ли было дано разрешение писать?"--"Да",--сказал Культерер. "Н-да,--сказал начальник,--вам была дана особая привилегия. Разрешить заключенному писать! Но, как мне известно, вы никаких нарушений себе не позволяли. А что же вы все это время писали?"--спросил вдруг начальник. "Да так, вообще,-- сказал Культерер,--ничего стоящего..."--"Рассказы, наверно",--сказал начальник. "Да, да, рассказы",--ответил Культерер. "Вы, конечно, знаете,--сказал начальник,-что из вашей зарплаты вычли стоимость вашего пропитания. Вам это известно?"--"Да, да, знаю",--сказал Культерер. "И государство стребует с вас подоходный налог, вам об этом тоже известно. Хотите сейчас получить деньги или выслать вам на дом? Где вы живете? Возвращаетесь к жене?"--"Да, да",--сказал Культерер. "Ну, вот,--сказал начальник.--Вам, наверно уже выдали список некоторых фирм. Место вы, конечно, сразу получите. Попробуйте поступить в типографию, туда вас сразу возьмут. Просто удивляешься, чему только у нас не обучаются люди, просто удивительно,--сказал начальник.--В наборном цехе нам, право, вас не будет хватать,--добавил он.-- Значит, когда вас выпустят, а вас ведь еще не выпустили,--пошутил он,--вы получите деньги. Ну так...--сказал он и, встав, протянул Культереру большой серый конверт.--Этот конверт,--сказал он,--вы передадите в ваше районное полицейское управление.
1 2 3