https://wodolei.ru/catalog/mebel/nedorogo/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. Но никакого "позднее" не будет. Мое положение в приходе стало настолько трудным, что обращение г-на графа к его преосвященству, без сомнения, увенчается полным успехом.
Ну и пусть! Сколько я ни перечитываю эти страницы, мой рассудок не находит здесь ни единого слова, которое хотелось бы взять назад, но мне очевидна вся их тщета. Не доводы рассудка порождают истинную печаль - печаль души, - и не им ее побороть, если уж она вошла в нас, Господь ведает, через какую брешь бытия... Что сказать? Нет, она даже не вошла, она всегда была в нас. Мы говорим - печаль, тоска, отчаяние, пытаясь уверить себя, будто это какие-то перемены в душе, но я все больше и больше убеждаюсь, что это и есть сама душа и что удел человеческий после грехопадения ощущать все в себе и вне себя только как томление духа. Как бы ни был равнодушен человек к потустороннему, его, даже в миг наслаждения, не покидает смутное сознание грозного чуда - это и есть торжество той единственной радости, которая дана существу, ведающему, что он смертен, и вынужденному подыскивать, как это ни трудно, оправданья, поневоле шаткие, яростному бунту своей плоти против этого абсурдного, отталкивающего предположения. Мне кажется, не храни его неусыпное милосердие божие, человек, едва осознав свой удел, должен был бы обратиться в прах.
Я затворил окно, разжег огонек в камине. По отдаленности одной из деревень, приписанных к моему приходу, я освобожден от положенного священнику поста в день, когда служу там святую обедню. До сих пор я не использовал этой поблажки. Но сегодня согрею себе кружку подсахаренного вина.
Я перечитал письмо г-жи графини, мне казалось, я вижу и слышу ее самое... "У меня нет никаких желаний". Ее долгий искус завершился, испытание окончено. Мое только начинается. Быть может, это продолжение того же? Быть может, Господь пожелал переложить на мои плечи бремя, от которого он избавил свое изнемогшее творение? Чем иначе объяснить ту радость, смешанную со страхом, ту угрожающую нежность, что пронзила меня, когда я благословлял усопшую? Женщина, которой я отпустил грехи и которую несколько часов спустя приняла в свои объятия смерть, на пороге супружеской спальни, надежного убежища, созданного для отдохновения (вспоминаю, что на следующий день ее часы все еще оставались на стене, там, где она их повесила, ложась спать), эта женщина уже принадлежала нездешнему миру, я увидел, сам того не ведая, на ее челе отблеск покоя Мертвых.
За это, конечно, надо платить.
(NB. - Здесь несколько страниц вырвано, по-видимому, в спешке. То, что сохранилось на полях, прочесть невозможно, каждое слово перечеркнуто пером с такой яростью, что во многих местах прорвана бумага.
Один лист остался чистым, на нем всего несколько строк:
Твердо решив не уничтожать дневник, но сочтя должным вырвать эти несколько страниц, написанных поистине в бреду, хочу тем не менее засвидетельствовать здесь в обвинение себе, что последнее испытание, выпавшее на мою долю, самое тягостное из всех разочарований моей бедной жизни, ибо не могу даже представить себе ничего худшего, - застигло меня в момент, когда мне изменила покорность, мужество и когда мною овладел соблазн...
(Фраза осталась недописанной. На следующей странице не хватает сверху нескольких строк.)
...Надо уметь порвать любой ценой.
- Как, - сказал я, - любой ценой? Я вас не понимаю. Не понимаю всех этих тонкостей. Я бедный маленький священник, я только и хочу остаться незамеченным. Если я наделал глупостей, то они - такие, каков я сам, они ставят меня в смешное положение, они достойны осмеяния. Но разве нельзя дать мне время во всем разобраться самому? Где там! Священников, видите ли, не хватает. А кто виноват? Люди высшего порядка, как они себя называют, идут в монахи, а на таких незадачливых крестьян, как я, наваливают сразу три прихода! Да я ведь даже и не крестьянин, вы отлично это знаете. Настоящие крестьяне презирают таких людей, как я, батраков, холопов, которые таскаются с места на место в поисках нанимателя, а то и делаются контрабандистами, браконьерами, подонками, людьми вне закона. Нет, я не считаю себя дураком. Уж лучше бы я был глупцом. Ни герой, ни святой, и даже...
- Замолчи, - сказал мне г-н торсийский кюре, - не прикидывайся младенцем.
Дул резкий ветер, и я вдруг увидел, что его милое старое лицо посинело от холода.
- Зайдем сюда, я промерз до костей.
Это была сторожка, где Кловис складывает свои вязанки хвороста.
- Я не могу теперь пойти к тебе. Что о нас подумают? К тому же хозяин гаража, господин Бигр, взялся отвезти меня в Торси на машине. В сущности, мне, понимаешь, следовало задержаться еще на несколько дней в Лилле, я не должен выходить в такую погоду.
- Вы приехали из-за меня! - сказал я.
В ответ он сердито пожал плечами.
- А похороны? Да и не твое это дело, мой мальчик, я поступаю так, как считаю нужным, зайди ко мне завтра.
- Ни завтра, ни послезавтра, ни, возможно, вообще на этой неделе, если только...
- Я сыт по горло твоими "если только". Хочешь, приходи, не хочешь, не приходи. Все-то тебе надо взвесить. Ты заплутался в наречиях. Жизнь нужно строить ясно, как французское предложение. Каждый служит Господу Богу на свой манер и на своем языке, какого черта! Даже весь твой облик, одежда, вот эта пелерина, например...
- Но эта пелерина - подарок моей тетки!
- Ты похож на немецкого романтика. И потом, что за мина!
У него было такое выражение лица, какого я никогда прежде не видел, почти злобное. Мне кажется, он сначала заставлял себя говорить со мной сурово, но теперь самые жестокие слова сами рвались у него с языка, и, возможно, он сердился на себя за то, что не может их сдержать.
- Я не отвечаю за то, как выгляжу! - сказал я.
- Отвечаешь! Прежде всего, ты безобразно питаешься. Я еще должен об этом поговорить с тобой, очень серьезно. Не знаю, отдаешь ли ты себе отчет в том, что... - Он замолк. - Нет, об этом в другой раз, - заговорил он опять, более мягко, - не в этой лачуге. Короче, ты питаешься наперекор всякому здравому смыслу и еще удивляешься, что у тебя боли... Да если бы я ел, как ты, У меня самого были бы колики в животе! Что касается внутренней жизни, друг мой, боюсь, тут беда того же порядка. Ты недостаточно молишься. Ты больше страдаешь, чем молишься, вот что я думаю. Еда должна соответствовать затрачиваемым усилиям, а молитва - мере наших горестей.
- Дело в том... я не... я не могу! - вскричал я. И тотчас пожалел об этом признании, потому что взгляд его вновь посуровел.
- Не можешь молиться, бормочи! Послушай, я тоже натыкался на стену! Дьявол внушал мне такое отвращение к молитве, что с меня пот катил градом, когда я принуждал себя перебирать четки, веришь? Постарайся понять!
- О, я понимаю! - ответил я с таким жаром, что он долго смотрел на меня, меряя взглядом с головы до ног, без всякой, впрочем, недоброжелательности, напротив...
- Послушай, - сказал он, - не думаю, чтобы я обманывался на твой счет. Постарайся ответить на вопрос, который я сейчас тебе задам. Я не преувеличиваю значения этой маленькой проверки, - просто мне самому как-то пришла в голову эта мысль, когда я пытался понять себя, и, естественно, я обнаружил в результате немало неожиданностей. Короче, я много думал о призвании. Мы все, конечно, призваны, пусть так, но только на разный манер. Чтобы упростить вопрос, я начинаю прежде всего с того, что пытаюсь поставить каждого из нас на подходящее ему место в Евангелии. Ну, это, ясное ; дело, омолаживает нас на две тысячи лет, но что с того! Для Господа Бога времени не существует, его взор проницает время. Я говорю себе, что задолго до нашего рождения - если говорить на языке людей - Господь уже где-то повстречал каждого из нас - в Вифлееме, в Назарете, по дороге в Галилею, не знаю. Был день в ряду дней, когда взор его остановился на нас, и, в зависимости от места, времени, обстоятельств, призвание каждого из нас обрело свой особый характер. Нет, я не выдаю тебе всего этого за богословские истины! Я просто раздумываю, воображаю, грежу; понимаешь, если бы наша бедная душа, которая ничего не забыла, которая помнит вечно, могла бы провести наше бренное тело через века, заставить его подняться по этому гигантскому двухтысячелетнему откосу, она привела бы его прямехонько на то самое место, где... Что? Да что такое с тобой? С чего ты?
Я не замечал, что плачу, я не думал об этом.
- Почему ты плачешь?
Дело в том, что я неизменно вижу себя в Гефсиманском саду и в тот именно момент, да, как это ни странно, в тот именно момент, когда, положив руку на плечо Петра. Он задает вопрос - совершенно бесполезный, в общем, даже наивный, но такой учтивый, такой ласковый: "Вы спите?" Это было привычное, естественное движение моей души, но до сих пор я не осознавал его, и вдруг...
- Да что с тобой? - нетерпеливо повторял г-н торсийский кюре. - Ты меня не слушаешь, ты о чем-то мечтаешь. Друг мой, тот, кто хочет молиться, не должен мечтать. Твоя молитва истекает мечтой. А для души нет ничего опасней подобного кровотечения!
Я открыл рот, хотел ему ответить, но не смог. Не важно! Разве мало уже и того, что Господь Бог смилостивился надо мной, открыв мне сегодня устами моего старого наставника, что нет такой силы, которая могла бы отлучить меня от предначертанного мне искони жребия, что я обречен Голгофе? Кто осмелится выставлять напоказ подобную милость? Я вытер слезы и так нескладно высморкался, что г-н кюре улыбнулся:
- Вот уж не думал, что ты еще такой ребенок, у тебя нервы совсем расстроены, дитя мое.
(Но он опять присматривался ко мне с таким пристальным вниманием, что я с трудом удержался и не рассказал ему обо всем, я видел, как менялся его взгляд, словно подбираясь к моей тайне. Поистине, он - подлинный повелитель душ, владыка.)
Наконец он пожал плечами с видом человека, который решил отступиться.
- Ну ладно, хватит, не можем же мы торчать до ночи в этой лачуге. В конце концов, возможно, Господу Богу угодно оставить тебя в этой печали. Но я всегда замечал, что такого рода испытания, в какое бы безысходное уныние они нас ни погружали, никогда не затемняют нашего рассудка, когда того потребует спасение души. Мне уже не раз сообщали о тебе вещи прискорбные, неприятные, но не в этом дело! Люди злы. Однако с бедной графиней ты и в самом деле переборщил, просто театр какой-то!
- Не понимаю.
- Ты читал "Заложницу" господина Поля Клоделя?
Я ответил, что даже не знаю, о чем и о ком он говорит.
- Ну, тем лучше. Там идет речь об одной святой девице, которая по совету кюре, в твоем роде, отказывается от данного ею слова, выходит за старого вероотступника, предается отчаянию, и все это якобы ради того, чтобы избавить папу от тюрьмы, а ведь место папы - от времен апостола Петра скорее в Мамертинской тюрьме, чем во дворце, изукрашенном сверху донизу этими мошенниками Возрождения, которые, чтобы написать Божью Матерь, заставляли позировать своих потаскух! Господин Клодель гениален, не отрицаю, но все эти литераторы одним миром мазаны: стоит им заговорить о святости, как они погрязают в возвышенном, оно у них так и прет из всех пор! Святость не возвышенна, будь я духовником героини, я бы прежде всего заставил ее сменить свое птичье имя на обыкновенное христианское - ее зовут Лебедь - и потом внушил бы ей, что коль уж она дала слово, то обязана его сдержать человек может дать слово только единожды, и сам наш святой отец - папа тут не властен ничего изменить.
- Но при чем тут я, в чем я...
- А эта история с медальоном?
- С медальоном?
Я не мог понять.
- Эх ты, глупыш, вас слышали, видели, успокойся, ничего сверхъестественного здесь нет.
- Кто нас видел?
- Ее дочь. Но ведь ла Мотт-Бёврон тебе уже все рассказал, не прикидывайся дурачком.
- Нет.
- Как нет? Только этого недоставало! Ну что ж, раз уж я в это ввязался, нужно идти до конца, не так ли?
Я не шелохнулся, у меня было время немного взять себя в руки. Если м-ль Шанталь извратила истину, она сделала это ловко, мне предстояло выпутаться из связавшей меня по рукам и ногам сети полулжи, избавиться от которой трудно, не предав, в свою очередь, усопшую. Г-н кюре, казалось, был удивлен моим молчанием, обескуражен.
- Хотел бы я знать, что ты понимаешь под словом "смирение"... Вынудить мать, чтобы она бросила в огонь единственную вещь, оставшуюся ей на память об умершем сыне, да это же какая-то иудейская история - из Ветхого завета. И по какому праву ты говорил ей о вечной разлуке? Души нельзя шантажировать, мой милый.
- Вы представляете все в таком свете, - сказал я,- я мог бы представить все в ином. Но к чему! Основное - действительно правда.
- И это все, что ты можешь ответить?
- Да.
Я думал, он на меня обрушится с обвинениями. Он, напротив, ужасно побледнел, лицо его стало мертвенно-серым, и тут я понял, до какой степени он меня любит.
- Уйдем наконец отсюда, - пробормотал он, - и, главное, ни за что не соглашайся на встречу с этой девушкой - она дьяволица.
- Я не захлопну перед ней своей двери, пока я кюре этого прихода, я не захлопну двери ни перед кем.
- Она утверждает также, что ее мать противилась тебе до последней минуты и что ты оставил ее в состоянии ужасного смятения, неописуемой душевной смуты. Это правда?
- Нет!
- Ты оставил ее...
- Я оставил ее наедине с Богом, с миром в душе.
- О, Господи! (Он глубоко вздохнул.) Подумай, ведь она могла, умирая, помнить о твоей требовательности, твоей суровости?..
- Она опочила в мире.
- Что ты об этом знаешь?
Я не почувствовал даже искушения сказать ему о письме. Если бы не было смешно так говорить о себе, я мог бы сказать, что весь, с головы до ног, обратился в безмолвие. Безмолвие и мрак.
- Короче, она умерла. Что, по-твоему, должны думать люди? Такого рода сцены не по силам сердечникам.
Я промолчал. На этих словах мы расстались.
Я медленно шел домой. Мне не было больно. Напротив, у меня словно камень упал с души. Эта встреча с г-ном торсийским кюре была как бы генеральной репетицией той неотвратимой беседы, которая предстояла мне с начальством, и я, едва ли не с радостью, осознал, что сказать мне нечего. Последние два дня я безотчетно страшился того, что меня обвинят в ошибке, которой я не совершал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я