https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-funkciey-bide/
Ноги Василию оторвало почти под корень, но руки зато у него были золотые. И силищи необыкновенной. Он, когда трезв был, на руках по лестнице поднимал свое широкое туловище, только тележку и толкалки - деревянные чурбаки, обтесанные под свою руку,- оставлял под лестницей, и потом их Граня поднимала наверх.
Лестницу он в ту же неделю, как приехал, прикрепил к стене, и никто уже не мог ее сдвинуть. Нине было шесть лет, когда отец появился, и она сначала испугалась, а потом обрадовалась: они Лошкаревыми были недаром - отец ножичком ей вырезал медведя, лошадку, пушечку, которая спичками стреляла… И ложек, конечно, вырезал множество: и больших, и малых, и для котла, и для сольницы. Он не ножом их вырезал, а сначала топором слегка деревяшку обтесывал, а потом кривым и острым лошкариком лишнее снимал…
По воскресеньям Граня брала Нинку на Тишинский рынок - ложки продавать. Там была толкотня, покупали их товар плохо, и мать велела Нинке торговать, потому что Нина была красива, и у нее лучше ложки брали. Граня тоже была красива, но красота ее была дальнего вида, а вблизи замечалась порча - лицо ее было покрыто крупной рябью, как лужа в начале дождя. Рытвины были глубокие и на лбу, и на щеках, и на шее было несколько оспин, а на теле - ни одной. Нина в бане всегда разглядывала материнское гладкое белое тело и думала, что пусть бы лучше оспины были у матери под одёжой.
Отец был чудной, не как у всех, пол-отца ей досталось: он, когда на своей тележке сидел, ростом был с Нинку. Трезвый он был ласковый, но когда выпивал, то сильно шумел и с матерью дрался. Когда он мать бил, она кричала, и Нинка тогда отца ненавидела. Правды ради надо сказать, что Нинку отец никогда не бил. Но мать его все равно любила, все вокруг него бегала, картошку жарила и водкой его поила, и прыгала над ним и днем, и ночью, когда спать ложились. Напрыгала Нинке брата Петьку. Нина его полюбила. Научилась нянчить его, пеленать и кормить, когда он кашу стал есть. Потом с детской кухни стали давать ему молоко, и Нинка, хоть одна в детскую кухню в Дегтярный переулок через день ходила, ни разу Петькиного молока не тронула. Доедала только то, что после него оставалось… Когда Петька сам ногами пошел, мать еще одного братика напрыгала. Нина на нее тогда рассердилась: ей было семь лет, когда она было в школу пошла, но из-за Петьки перестала ходить. Пошла во второй раз, уже в восемь… А мать опять маленького… Поэтому Ваську она невзлюбила, так матери и говорила: «За Петькой я ходить буду, а за Васькой сама смотри…»
Граня на Нинку обижалась: смотри, какая барыня, у меня младших четверо было, а старшие - братья, так я одна за всеми смотрела…
Нина матери не боялась и говорила, что думала: а на что ты их рожаешь, мне их не нужно, братьев этих. А то водкой напьетесь и скачете, а мне потом за ними ходить…
Мать с отцом смеялись: ишь, какая умная…
Она и впрямь была умная. Знала, что все от водки. Сердилась, когда видела, что мать себе водку наливает.
– Оставь отцу-то, вон чаю попей, что ты сама-то за водку хватаешься, ну, мам, мамка-а,- приставала Нина, а отец посмеивался:
– Грань, а Нинка дело говорит, ты вон чайку, чайку попей…
Но Граня пила вслед за мужем и от водки слабела, а он, наоборот, чем больше выпьет, тем становился сильнее и злее. Кричал: «Убью! Зарежу!»
И Нина все думала: это он вхолостую кричит, чтоб только попугать, или впрямь зарежет… Ножей-то у него много было: круглый, и длинный, и охотничий, и немецкий трофейный.
Нина, хоть и на мать обижалась за прибывающих братьев, но все же ее любила, и про себя решила, что не даст отцу мать убить - если он на мать кинется, Нинка за нее сама вступится, а нож хлебный большой в кухоньке есть на крайний случай.
Хорошо бы только прежде комнату получить - соображала Нина - как отец с войны вернулся, ему сразу пообещали как инвалиду дать комнату на первом этаже, без лестницы, но уже и победа прошла, а комнату все не давали.
Весь холодный месяц декабрь отец плел елочные корзиночки из широкой древесной щепы, крашенной фуксином и зеленкой, с розочками на ободе. А мать выходила на продажу. Иногда и Нинку посылали, но она не любила зимой торговать, больно холодно, другое дело летом. В конце декабря мать заболела. Лежала да кашляла, и Ваську бросила кормить, так что Нина стала его кормить жидкой кашей через тряпочку. Но он сильно кричал и по-взрослому есть не хотел. Так незаметно прошел Новый год, и Нина сильно переживала, что опять не ходила в школу - там обещали всем дать подарок с конфетами и печеньем, и теперь, видно, всем дали, кроме нее. Отец лежал лицом к стене неизвестно сколько дней, сначала молчал, потом велел Нинке принести от Кротихи самогону. Нина идти не хотела, но он рассердился, кинул в нее своей толкалкой и попал в самую голову. А мать лежала, кашляла громко, и все видела, да хоть бы слово сказала. Нина заплакала и принесла две бутылки. Отец одну почти сразу выпил и опьянел. Полез к матери драться. А она не то что убежать, встать на ноги не могла. Он бьет ее, а она только кашляет да кровь с лица отирает. Братья кричат. А Нинка сжалась в комок, Петьку к себе прижала, а Ваську не взяла. Он как раз кричать к тому времени устал.
– Убить бы его,- думала Нина.- Но как тогда с комнатой быть? Без черта этого безногого ведь не дадут!
Черт же безногий побушевал, допил самогон и уснул прямо на пороге, на половике. Нина материно лицо обтерла тряпочкой, и так ей стало ее жалко, что ну ее, эту комнату. А отец лежал возле самой двери, храпел, храп вырывался из его перебитого носа, и во сне поскребывал черными руками по полу, как будто ложки вырезал.
Нина посмотрела, посмотрела, дверь толкнула, она открылась на весь раствор. Чистый и твердый холод рванулся внутрь, и Нина сразу сообразила, что надо делать: она схватилась за край половика и потянула на себя, и отец перевесился через порог, а она дернула из-под него половик, и он плечами ушел за порог и рухнул вниз, грохоча об лестницу. Нина захлопнула дверь.
И сразу же заплакали оба, так что пришлось ей взять из горшка каши пшенной, пожевать и покормить их через тряпочку. Они пососали жамку и заснули. Матери дала попить.
Нина была умна не по годам. Легла рядом с матерью, на освободившееся отцовское место, положила рядом Ваську - пусть греется возле мамки, раз она такая горячая. Про отца подумала мельком: если убился, то и пусть. А если не убился, то пусть замерзнет, как Шура-пьяница замерзла в том году прямо во дворе на лавочке. А меня и не заругают, скажу, сам упал.
И она стала засыпать, и было так хорошо в постели, на мягком, тем более что сквозь сон послышался колокольный звон, праздничный и частый… Уже снится, успела подумать Нина.
Но не снилось. Кончилась Рождественская служба в Пименовской церкви, и сумасшедший звонарь, нарушая строгий запрет, выколачивал из последнего оставшегося колокола радостную весть о рождении младенца. А еще через двадцать минут две боговерующие старухи, самогонщица Кротиха и ее подружка Ипатьева, вошли в заснеженный двор, продолжая волнующую дискуссию - большой ли грех было пойти в эту самую Пименовскую церковь, обновленческую, партийную, или ничего, сойдет за неимением поблизости хорошей, правильной. Все же было Рождество, великий праздник, и ангелы поют на небеси…
С небеси падал медленный, крупными хлопьями выделанный снег, и, ложась на землю, светил не хуже электричества. Безногого Василия еще не замело, и старухи заметили темный ворох на земле около лестницы. Он не разбился. И даже не проснулся от падения. И замерзнуть тоже не успел.
Старухи оттерли его, отпоили. И никто не умер. Оправилась от воспаления легких Граня, выходила еле живого маленького Ваську. И через год родила еще одного, Сашку. И комнату успели получить незадолго до смерти безногого Василия. Он вскоре после того, как комнату дали, сам и повесился. Нинка горько плакала на похоронах отца. Ей было его страсть как жалко. А что она его с лестницы бросала, она и не помнила.
А в ту Рождественскую ночь все так хорошо обошлось.
Людмила Евгеньевна Улицкая
Коридорная система
Первые фрагменты этого паззла возникли в раннем детстве и за всю жизнь никак не могли растеряться, хотя многое, очень многое растворилось полностью и без остатка за пятьдесят лет.
По длинному коридору коммунальной квартиры бежит, деревянно хлопая каблуками старых туфель, с огненной сковородой в вытянутой руке молодая женщина. Щеки горят, волосы от кухонного жару распушились надо лбом, а выражение лица неописуемое, ее личное - смесь детской серьезности и детской же веселости. Дверь в комнату предусмотрительно приоткрыта так, что можно распахнуть ее ногой,- чтоб ни секунды не уступить в этом ежевечернем соревновании с законом сохранения энергии, в данном случае - не попустить сковородному теплу рассеяться в мировом холоде преждевременно. На столе перед мужчиной - проволочная подставка: жаркое он любит есть прямо со сковороды. Лицо его серьезное, без всякой веселости - жизнь готовит ему очередное разочарование.
Она снимает крышку - атомный гриб запаха и пара вздымается над сковородой. Он подцепляет вилкой кусок мяса, отправляет в рот, жует с замкнутыми губами, глотает.
– Опять остыло, Эмма,- горестно, но как будто и немного злорадно замечает он.
– Ну, хочешь, подогрею?- вскидывает накрашенные стрелками ресницы Эмма, сильно похожая на уменьшенную в размере Элизабет Тейлор. Но об этом никто не догадывается - в нашей части света еще не знают Элизабет Тейлор.
Эмма готова еще раз совершить пробежку на кухню и обратно, но она давно уже знает, что достигла предела своей скорости в беге на короткую дистанцию со сковородкой. Муж блажит, а она, во-первых, великодушна, а, во-вторых,- равнодушна: не станет из-за чепухи ссориться.
– Да ладно уж,- дает он снисходительную отмашку. И ест, дуя и обжигаясь. Восьмилетняя дочка Женя лежит на диване с толстенным Дон Кихотом. Читает вполглаза, слушает вполуха: получает образование и воспитание, не покидая подушек. Одновременно крутится не мысль, а ощущение, из которого с годами соткется вполне определенная мысль: почему отец, такой легкий, веселый и доброжелательный со всеми посторонними, именно с мамой раздражителен и брюзглив? Заполняется первая страница обвинительного заключения…
Через семь лет дочь скажет матери:
– Разводись. Так жить нельзя. Ты же любишь другого человека.
Мать вскинет ресницы и скажет с испугом:
– Разводись? А ребенок?
– Ребенок - это я? Не смеши.
Еще года через три, навещая отца в его новой семье, выросшая дочь будет сидеть в однокомнатной квартире рядом с новой отцовой женой, дивиться на лопающийся на ее животе цветастый халат, волосатые ноги, мятый «Новый мир» в перламутровых коготках, на желудочный голос, урчащий:
– Мишаня, пожарь-ка нам антрекотики…
Отец потрепал молодую жену по толстому плечу и пошел на кухню отбивать антрекотики и греметь сковородой…
Потрясающе, потрясающе - поражается дочь новизной картинки.- А если бы мама тогда один раз треснула его даже не сковородкой, а сковородной крышкой по башке, могли бы и не разводиться… Господи, как все это интересно…
Но Симону де Бовуар тогда еще не переводили, и про феминизм еще слуху не было. А у Сервантеса об этом - ни слова. Даже скорее наоборот, посудомойка Дульсинея числилась прекрасной дамой. Мама же к тому времени заведовала лабораторией и за счастье считала испечь любимые пирожки с картошкой своему приходящему Сергею Ивановичу. Десятилетнее многоточие счастья: ежедневная утренняя встреча в восемь в магазине «Мясо» на Пушкинской, сорокаминутная прогулка скорым шагом по бульварному кольцу к дому с кариатидами, трагически заламывающими руки,- к месту Эмминой работы,- ежевечерняя встреча в метро, где сначала она провожает его до Октябрьской, а потом он ее - до Новослободской. А иногда - просто несколько кругов по кольцу, потому что так трудно разомкнуть руки.
– Что же он не оставит свою жену, если так тебя любит?- раздраженно спрашивает Женя у матери.
Они видятся триста шестьдесят пять дней в году - кроме вечеров тридцать первого декабря, первого мая и седьмого ноября.
– Да почему?
– Потому что он очень хороший человек, очень хороший отец и очень хороший семьянин…
– Мам, нельзя быть одновременно хорошим мужем и хорошим любовником,- едко замечает Женя.
– Если бы я хотела, он бы оставил семью. Но он бы чувствовал себя очень несчастным,- объясняет мать.
– Ну да, а так он очень счастлив,- ехидничает дочь. Ей обидно…
– Да!- с вызовом подтверждает мать.- Мы так счастливы, что дай тебе Бог узнать такое счастье…
– Да уж спасибо за такое счастье…- фыркает дочь.
Десять лет спустя дочь, придавленная к стулу семимесячным животом, сидит глубокой ночью возле матери, в единственной одноместной палате, выгороженной из парадной залы особняка с кариатидами, трагически заламывающими руки, отделенная от соседнего помещения, кроме фанерной стены, еще и свинцовым экраном, долженствующим защищать ее будущего ребенка от жесткого радиоактивного заряда, спящего за стеной в теле другой умирающей.
Вторые сутки длится кома, и сделать ничего нельзя. Женя видела, как за два дня до этого мамина лаборантка пришла делать ей анализ крови и ужаснулась, увидев бледную прозрачную каплю. Крови больше не было…
Эмма была здесь своя, сотрудница, и даже все еще заведовала лабораторией: заболела таким скоротечным раком, что не успела ни поболеть как следует, ни инвалидность получить. На тумбочке возле кровати лежит резная деревянная икона из Сергиева Посада - подаренный кем-то Жене Сергий Радонежский. Почему-то мать попросила ее принести. Почему, почему… Сергей Иванович из тех мест…
Бесшумно вошел дежурный врач Толбиев, потрогал маленькую руку матери. Она ему отзыв на диссертацию писала… Дыхание было - как будто одни слабые выдохи, и никаких вдохов…
– Сергей Иванович просил позвонить, если что…- без всякого выражения говорит Женя.
– Иди, звони, Женя. Пусть едет.
Женя пошла по длинному коридору, спустилась на полпролета к автомату.
1 2 3 4 5 6