раковина для стиральной машины
Олег Самарин, olegsamarin@mail.ru
Аннотация
Имя Адольфо Биой Касареса (1914 – 1999) в аргентинской – и в мировой! – литературе стоит рядом с именами Борхеса и Кортасара. «Борхес завораживает, Кортасар убеждает, Биой Касарес тревожит» – это краткая и точная характеристика, данная французским критиком Юбером Жюэном наиболее значительным прозаикам современной Аргентины. Действительнось, окружавшая Биой Касареса, вызывала у писателя тревогу. И эта тревога явственно звучит в психолого-фантастических романах «План побега», «Сон о героях», «Спящие на солнце», упрочивших всемирную известность автора «Изобретения Мореля».
Помимо романов, в настоящее издание включены избранные рассказы разных лет. Все произведения публикуются на русском языке впервые.
Адольфо Биой Касарес
Ad porcos
В то субботнее утро, возвратившись в отель, чтобы собрать вещи и оплатить счет накануне отъезда из Монтевидео, я повстречал соотечественника. То был старый ловелас из Росарио, открывший на своей мельнице фонтан вечной молодости. По крайней мере, он все время выглядел довольно-таки моложаво, сохраняя если не свежий, то самоуверенный вид, – благодаря необычному цвету кожи вокруг висков. Я не раз получал от него уверения, что «весь секрет – в ростках пшеницы». Этот господин, от чьей фамилии в памяти едва всплывают слоги «ми» и «ни», отвел меня к одной из колонн холла и прошептал доверительно:
– Плохие новости. Кажется, правительство собирается запретить выезды в Уругвай. Идиоты. Что хотят, то и творят. Нарушение конституции. Но похоже, что правда.
Может быть, он произнес «заезды». Я спросил, из надежного ли источника новость. Он ответил:
– Из надежного.
И тут же перевел разговор на пшеничные ростки. Я отошел, не имея никакого желания выслушивать его. Но отправился не к окошку банка в отеле, а на улицу. Одна мысль о том, что я лишусь поездок в Уругвай, пробудила во мне стремление повременить с возвращением домой. Я не мог задержаться надолго – только на сутки или двое (и все-таки какая бездна времени…). Пока что мне доставляло удовольствие не уточнять дату отъезда. Бродя бесцельно по Старому городу, я обводил прощальным взглядом живописные уголки. Интересно знать, думалось мне, эти романтические порывы возникают непроизвольно или же в таких местах мы испытываем волнение, так как воображаем себя героями приключенческих книг?
Обед в хорошем отеле, полноценная сиеста, – и я отправился в фаэтоне по улицам Поситос и Карраско. Когда возница захотел мне показать аэродром Карраско, я приказал:
– Возвращаемся.
Камнем преткновения был вечер. При других обстоятельствах я зашел бы в кино – но не сейчас. Кроме того, те два-три фильма, которые могли не дойти до Буэнос-Айреса, я уже видел. Выйдя из фаэтона в Пасиве, я немного размялся, поглазел на витрины, потом заказал себе королевский ужин в ресторане «Агила». Другой в моем положении подумал бы о театре «Солис», но внутренний голос подсказывал, что это не для меня. Говорите что угодно, – я не войду в театральный зал. Много лет я старался обходить далеко стороной спектакли: и французские классические пьесы, и тем более испанские. Если бы вкусы человечества совпадали с моими, оперные певцы давно бы замолкли. Я говорю это не из высокомерия, а, напротив, смиренно признавая собственную ограниченность.
Мои глаза пробежали программу. Давали «Осуждение Фауста, легенда в четырех частях Гектора Берлиоза». Внутренний голос не обманывал: речь шла об опере, а значит, надо держаться подальше. Как тот герой Эстанислао дель Кампо, если помните.
Однако «Осуждение Фауста» не было оперой. Я понял это из слов одной сеньоры интеллектуального вида, с растрепанными волосами, ободрявшей возле билетной кассы какого-то человека – наверное, моего собрата по несчастью:
– Тебе нечего опасаться. Здесь нет, как в опере, ни действия, ни той искусственности, которой ты не принимаешь. Оратория на музыку Берлиоза – чего же лучше?
Невзирая на сказанное выше, я не считаю себя imbecille musicale. Более того: не чуждый снобизма, я люблю подчеркнуть свою слабость к музыке. Снобизм нечувствительно указывает нам путь к вершинам культуры.
– Гм, – быстро сообразил я, – Берлиоз. Разумеется, изысканно. Разумеется, незабываемо. Подходит, чтобы достойно завершить пребывание в этом городе. А также шанс пополнить культурный багаж.
Я знал, что еще немного – и случится непоправимое, но не сделал ни шага к спасению. Вы скажете: Мефистофель из оратории – или кто-то на его месте – уже расставил свои сети. Все же я попытался защищаться:
– Поразмыслим обстоятельно, – сказал я себе с притворной невозмутимостью. – Ну-ка, в котором часу начало? Nulla da fare: в половине девятого. Слишком рано. Не успею поужинать. А еда – дело святое.
Несомненно, Мефистофель или его адвокат занялись мной всерьез, потому что я немедленно заспорил с самим собой:
– Если я хочу, чтобы эта ночь была непохожа на другие, почему бы не поужинать после театра, следуя традициям великих повес прошлого?
И вот я стою в очереди у кассы; наконец билет куплен. Не понимаю, что заставило меня в тот момент уподобиться дрессированной обезьяне. Впрочем, чаще всего мы ведем себя именно как дрессированные животные.
Усевшись в кресло, я с пугающей ясностью оценил всю глубину допущенной ошибки. Бог знает, сколько часов проведу я, как привязанный, в этой ложе. Что удерживало меня на месте? Отчасти цена билета (порядочная, хотя и не астрономическая). Еще мне не хватало смелости подойти к билетеру и потребовать возврата денег. Я не мог, бравируя, на глазах у изумленной публики встать и с видом громадного облегчения направиться к выходу. Уйти сразу после начала – не безумие ли это? Те из читателей, которые часто бывали вдали от дома, должно быть, открыли – как и я, – что одиночество, с его бесконечными внутренними монологами и вереницей мелких решений (сейчас сделаю то, потом это…), опасным образом граничит с сумасшествием.
Мое кресло располагалось в середине ряда, так что, уходя, я потревожил бы немало народу. Место слева от меня пустовало, и я собрался было проследовать в этом направлении, как заметил, что с другого конца ряда приближается сеньора в белом. Сеньора уселась рядом со мной. «Жребий брошен, – мелькнула мысль. – Я остаюсь».
Затем я начал размышлять, по какой причине мое сознание причислило Берлиоза к вечным ценностям и его имя можно было свободно спрягать без боязни совершить оплошность. Да, это Сесилия рассказывала о нем: Сесилия, превосходящая меня по уму настолько же, насколько гиганты Ренессанса превосходят людишек наших дней. Сколько я помню себя, между нами существовала дружба, и однажды она едва не переросла в нечто большее… но этот шанс мы упустили, уже не помню как. Второго такого, – объяснила сама Сесилия, – уже не будет. Сейчас мы видимся очень редко, так как живем на разных континентах. Сесилия ездит повсюду с мужем, служащим Министерства иностранных дел, не так давно назначенным на мелкую должность где-то в Центральной Европе. Но время бежит быстро: теперь он, вероятно, продвинулся по службе, стал послом, созревшим для отставки и сдачи в утиль. Когда мужа призовут обратно в министерство (о, невыносимая пытка: его заставят работать и – верх унижения – получать зарплату в национальной валюте!), я махну рукой на всех и сделаю Сесилию своим единственным собеседником. Вот к какому заключению пришел я тем вечером в театре «Солис»: «Ясно, что Сесилия отличается для меня от других женщин, как человек из плоти и крови – от фигур, нарисованных на бумаге. Она – женщина моей жизни, пусть даже между нами только дружба». Тут же на ум пришли ее слова: «Для кого-то Берлиоз – второразрядный композитор; для нас, кто знает в этом толк, – единственный и неповторимый».
Оркестранты закончили настройку инструментов и прочие приготовления. Меня же охватило сомнение, вновь сделавшее пребывание в театре подлинным мучением. Я не был теперь так уверен в возможности увеличить культурный багаж, потому что фраза Сесилии вроде бы относилась к Глюку. Следовательно, в моем мозгу случилась путаница, хотя и простительная. Вспомнилось неизвестно что насчет войны между глюкистами и пиччиннистами – только Сесилия могла разговаривать со мной об этом. А если Берлиоз не заслуживал восхищения, зачем было приходить в театр? Чтобы молча страдать? Чтобы изводиться по поводу того, нравится мне эта музыка или нет?
Здравое желание отвлечься от подобных раздумий направило мой взгляд на соседку. Не только ее одежда, но и вся она была белой. Бледная, слишком бледная кожа; мне известно, что многих такая бледность заставляет осуждающе кривить губы. Но я устал притворяться, честное слово, я не настолько разборчив! В моих глазах этот род красоты – разновидность Вечной Женственности Гете, и не менее интересная, чем остальные.
Сесилия, прикрывающая миловидностью и внешним легкомыслием острый, незаурядный ум, говорила не однажды, что зрение и осязание – две разновидности одного и того же чувства. Я вижу ее как сейчас, чеканящую слова с очаровательным педантизмом: «Когда на тебя часто смотрят, ты ощущаешь прикосновение. В книгах об этом не упоминается, и все же человек располагает особым чутьем, тонким, но безошибочным, подсказывающим, что на него смотрят». Поведение моей соседки подтверждало эту истину. Меняя позу, она взглянула на меня – едва взглянула. Я загорелся. В своей белизне она была на редкость хороша собой. Хороша на свой особенный, необычный и утонченный, манер. И способная – как мне тогда показалось – возбудить скорее мгновенный приступ страсти, чем длительное чувство. Посмотрев на нее, я прикрыл глаза, чтобы успокоиться, воображая женские силуэты на фризе с иероглифами, египетскую царицу, чье лицо появлялось в бесчисленных журналах, и киноактрису, ее сыгравшую – а может быть, не ее, а Клеопатру? Вернемся, однако, к девушке в белом: красота ее была слишком редкостной для женщины моей жизни. Но одновременно столь неповторимой и совершенной, что, потеряй я ее снова в этом мире, не сжав в объятиях, не узнав, кто она, это сделало бы меня безутешным до конца моих дней. И правда: рассуждая сам с собой, впадаешь в безумие.
С неистовостью молодого жеребца я приступил к осаде, решив раз и навсегда: если соседка будет холодно наблюдать за мной, то я пропал, ведь все мои усилия покажутся смешными со стороны. Интуиция подсказывала, что единственное спасение – в том, чтобы объект моего внимания оценил его как следствие почтительного восхищения, без неуместной иронии в мой адрес. Сперва я без оглядки ринулся в атаку, но сразу же сдержал себя. Те, кто сидел слева от соседки, – не явились ли они с ней вместе? Да, она вошла одна, но уйти может в компании. Уже только мысль о недоразумении угнетала меня. Однако люди в зале переговаривались между собой, а женщина молчала. Окрыленный, я начал новый штурм. Тогда сомнение вонзило свой кинжал с другой стороны. А вдруг она пришла с мужем, женихом или еще с кем-то, кто засел, невидимый, в дальнем уголке зала? В таком случае я рискую совершить ложный шаг и стать жертвой насмешливых взглядов этой парочки, издевательских замечаний, если не чего-нибудь похуже. Между тем оркестр заиграл. Мы проглотили изрядный кусок пения и музыки, и один я среди зрителей не следил за действием. Внезапно в глазах у меня потемнело, сердце заколотилось, по телу распространился сильный жар. Помню, я подумал: «Не может быть». Что произошло? На тонких губах соседки обозначилась улыбка, признававшая мое существование, приглашавшая к беседе. Беседа! Прямая или окольная – но дорога, ведущая к цели! Чтобы пуститься по ней, надо было дождаться, пока упадет занавес. Какая-то непобедимая уверенность – больше того: вера – придавала ожиданию прелесть. Я словно подчинялся по доброй воле правилам игры, смутно предугадывая, что выигрыш – за мной, а сами правила и временные трудности скоро станут частью награды. Затем я заметил легкий кивок головой, втайне от всех призывавший меня следить за действием. Не желая выглядеть упрямцем, я повиновался. Думая, что выполнить просьбу не составит труда, я быстро обнаружил свою ошибку. Мой взгляд бессознательно устремлялся на это белое, чистое, круглое лицо, кое-где покрытое нежными розоватыми пятнами. Бессознательно? На деле меня уже грызла новая тревога: не сидит ли рядом со мной, – как ни трудно в это поверить, – та, для которой любовь – ремесло? Подозрения обладают необыкновенной способностью находить доводы в свою пользу. Она пришла одна, рассуждал я, потому что ищет клиента. Вы спросите: если меня бесконечно привлекали чуть розоватая белизна ее лица, океанская глубина синих глаз, так ли уж важно, что они были доступны за деньги? Но каждый мужчина в глубине души – обитатель каменного века, исполненный грубого самодовольства, движимый низменными побуждениями: желанием выделиться, страстью к охоте и завоеванию… «Способна ли профессионалка играть так тонко? – подумал я, глядя на руки женщины в белом. – А впрочем, за границей – кто их знает!»
В антракте подозрениям настал конец. Мы проследовали беспечными шагами в разные стороны, чтобы вновь встретиться в углу фойе. Разговор завязался с непостижимой легкостью. Я покорился его течению, не желая ни наблюдать за новой знакомой, ни оценивать ее, ни даже следить за собственными успехами. Удача плыла мне в руки, и я предложил:
– Давайте поужинаем вместе.
– Когда?
– Прямо сейчас.
Она объяснила, что «Осуждение Фауста» – вещь редкой красоты:
– Не прослушать ее до конца – преступление. Останемся на третью и четвертую часть.
При этих словах тема продажной женщины снова пришла мне на ум, но по другому поводу. Это было воспоминание о полуразвалившемся кинематографе на площади Доррего, давно снесенном. Женщины, подстерегавшие клиента, никогда не досиживали до конца сеанса. Правда, и фильмы, исключая редкие порнографические сцены, показывали знакомую им неприглядную действительность: совершенно ничего про другую жизнь, способную завлечь, воспламенить… Противоположностью мрачному экрану был зал под шатким навесом, наполненный движениями, борьбой за кресла – удары звучали, как барабанная дробь, – и приглушенным смехом.
1 2 3