https://wodolei.ru/catalog/mebel/Caprigo/
Под неярким солнцем поблескивал пух на ее поникших колосьях. Невысокие горы на краю поля были окутаны дымкой, а в небе, наоборот, ярко синели просветы в облаках и сверкал снег на вершинах далеких гор.
В больной голове Киёаки мелькнула мысль, что он за эти несколько месяцев сегодня впервые заметил окружающий мир. Его обступило безмолвие. Раскачивание коляски и отяжелевшие веки, наверное, искажали, мешали рассмотреть как следует этот пейзаж, но ему, замкнувшемуся последнее время в зыбком мире печали и страданий, казалось, что он давно не встречал столь отчетливых форм. И еще: здесь не было ни одной человеческой фигуры.
Они уже подъехали к окружавшей храм Гэссюдзи бамбуковой роще. За воротами вдоль дороги, поднимающейся на холм, выстроились сосны. Когда показались каменные столбы ворот, Киёаки пронзила мучительная мысль:
"Если я въеду на рикше в ворота и он довезет меня до входа в храм, то сегодня мне точно не удастся увидеть Сатоко. Может быть, сейчас здесь что-то изменилось. Может быть, старица убедит настоятельницу и та наконец смягчится и разрешит, коли я сегодня, в снег, добрался сюда, чтобы взглянуть на Сатоко. Но если я въеду туда на рикше, это вызовет у нее совсем другую реакцию, опять что-то изменится, но в обратную сторону, и она не разрешит встречу. Мои последние усилия тронут их. Сейчас я пытаюсь сплести прозрачный веер, соединив множество невидимых кусочков. Одно неверное движение, и веер рас-сыплется... Если я сейчас уступлю своей слабости и доеду на рикше до самого входа, а Сатоко ко мне не выйдет, то буду потом упрекать себя: "У меня не хватило преданности. Ведь если бы я, как бы трудно это ни было, сошел с рикши и пришел бы пешком, то такая невиданная преданность, может быть, тронула бы настоятельницу и я бы увидел Сатоко". Я не должен потом раскаиваться, что у меня недостало преданности. Сознание того, что я, рискуя жизнью, жажду этой встречи, заставит настоятельницу подняться над всеми условностями. Ведь именно для этого я пришел сюда".
С пылающей жаром головой он уже не различал, было ли это просветлением или, наоборот, помрачением рассудка.
Он сошел с повозки, велел рикше ждать его у ворот и зашагал вверх по дороге.
Опять выглянуло солнце, в его неярких лучах плясали снежинки, а в густых придорожных зарослях слышались трели жаворонка. На голых деревьях сакуры, попадавшихся среди сосен, повис зеленый мох, затесавшаяся в эти заросли слива была покрыта белыми цветами.
Пятый день, и в шестой раз, приходил он сюда, так что не должен был бы ничему изумляться, но сейчас, ступив после коляски на землю подкашивающимися ватными ногами и оглядевшись вокруг воспаленными глазами, он увидел все необычно четко: привычный пейзаж предстал сегодня в ослепительно резком свете. А озноб не проходил - в спину, казалось, вонзались острые серебряные стрелы.
Красные плоды на папоротнике и зеленых кустах при дороге, дрожащие на ветру иголки сосен, бамбуковая роща, где стволы отливали зеленью, а листья пожелтели, заросли травы... и среди всего этого белая дорога с замерзшими следами колес, сворачивавшая в сумрачную тень криптомерии. А в центре этого безмолвного, различимого до мельчайших подробностей, наполненного невыразимой печалью прозрачного мира где-то глубоко-глубоко застыла, как золотая статуэтка, Сатоко. Неужели этот пронзительно-ясный, незнакомый мир тот самый, в котором мы уже обжились?
При ходьбе Киёаки начал задыхаться и опустился на камень у дороги. Сквозь одежду проник каменный холод. Киёаки зашелся в кашле и заметил, что мокрота на носовом платке цвета ржавого железа.
Кашель наконец приутих, и он, повернув голову, взглянул на снег, лежащий на вершинах гор, поднявшихся там, вдали, за редким лесом. Кашель вызвал слезы на глазах, поэтому снег сверкал сквозь них еще ярче. И тогда неожиданно в памяти всплыло видение: ему тринадцать лет, он паж - держит в руках шлейф платья принцессы Касуги - и, подняв глаза, видит под блестящими черными волосами лилейно-белую шею. Именно тогда, впервые в жизни, он был покорен ослепительной красотой женщины.
Солнце опять скрылось за тучами, снег повалил гуще. Он снял кожаную перчатку и поймал на ладонь снежинку. Упав на горячую ладонь, она сразу же исчезла.
Красивая ладонь была абсолютно чистой, без единой мозоли. Киёаки вдруг подумал, что всю жизнь холил свои изящные руки, ни разу не испачкал их землей, кровью или потом. Его руки служили только для выражения чувств.
Наконец Киёаки поднялся. Теперь он сомневался, дойдет ли под таким снегом до храма.
Вскоре он вошел под сень криптомерии, и ветер сразу стал еще холоднее, завыл в ушах. В просветах между деревьями появилось подернутое холодной зыбью болото, за ним скучились старые деревья; снег поредел.
В голове у Киёаки билась одна-единственная мысль: как бы сделать следующий шаг. Он ничего не помнил, только чувствовал, как понемногу стягивает пелену с будущего, к которому ползет на коленях.
В беспамятстве он миновал черные ворота, уже видны были ворота с изогнутым навесом, укрывшие горшки с припорошенными снегом хризантемами.
Рухнув у входа, он зашелся в таком приступе кашля, что ему не потребовалось возвещать о своем приходе. Вышедшая монахиня стала гладить его по спине. Киёаки в полузабытьи чудилось, что к нему прикасается Сатоко, и он чувствовал себя бесконечно счастливым.
Монахиня не произнесла сразу, как это было до вчерашнего дня, слов отказа; оставив Киёаки, она скрылась в помещении. Киёаки ждал, как ему показалось, вечность. В глазах стоял туман, страдание и счастье слились воедино.
Послышался торопливый женский разговор. Потом все стихло. Он снова ждал. Монахиня появилась одна.
- Вы не можете встретиться. Сколько б вы ни ходили, вам скажут то же самое. Сейчас вас проводят, уходите.
С помощью крепкого привратника Киёаки, осыпаемый снегом, добрался до рикши.
53
Хонда, добравшийся в гостиницу в Обитокэ поздним вечером 26-го числа, нашел Киёаки в тяжелом состоянии и собрался немедленно везти его в Токио, но больной решительно воспротивился. Вызванный деревенский врач, осмотрев больного, обнаружил симптомы воспаления легких.
Киёаки хотел, чтобы Хонда назавтра обязательно отправился бы в Гэссюдзи, безотлагательно встретился с настоятельницей и просил бы ее изменить свое решение. Может статься, настоятельница выслушает третье лицо. И если она разрешит встречу, то Хонда отвезет его в Гэссюдзи.
Хонда пытался сопротивляться, но кончилось дело тем, что он, вняв словам больного, отложил отъезд до завтра, пообещал, что сделает все, чтобы повидаться с настоятельницей и помочь Киёаки, но заставил того тоже твердо пообещать, что если уж ничего не выйдет, они сразу возвращаются в Токио. Ночь Хонда провел без сна, меняя на груди Киёаки компрессы. В тусклом свете лампы было видно, как от компрессов покраснела ослепительно белая кожа.
Через три дня начинались выпускные экзамены. Казалось, родители Хонды будут против поездки, но отец, когда Хонда показал ему телеграмму, не задавая лишних вопросов, сказал: "Поезжай", а то, что и мать поддержала его, было для Хонды полной неожиданностью.
Судья Верховного суда Хонда-старший, который ради старинного друга, неожиданно отправленного в отставку, намеревался пожертвовать карьерой, но не смог осуществить этого, хотел внушить сыну, что дружба священна. Хонда готовился к экзаменам в дороге - и сейчас, когда он выполнял обязанности ночной сиделки, рядом лежала открытая тетрадь с конспектами по логике. Желтоватый круг света, который бросала лампа, резко обозначил противоположности. Один был в лихорадке страсти, другой - учился, намереваясь служить жестокой реальности. Киёаки в своих грезах, с опутанными водорослями ногами, отдался на волю волн бушующего моря страсти, Хонда мечтал воздвигнуть на земле величественный храм разума. Пылающий в бреду и здравомыслящий- два человека, две натуры сошлись холодной ночью ранней весны в комнатке на старом постоялом дворе. И каждый был на пороге своего особого мира. Хонда еще никогда так остро не чувствовал, что он не в состоянии постичь Киёаки. Тело того было перед его глазами, а дух витал вне досягаемости. Иногда в бреду Киёаки как будто звал Сатоко, но пылающее лицо не выглядело измученным, оно было более живым, чем обычно, и таким прекрасным, словно под тонкой пластинкой слоновой кости горел огонь. Хонда знал, что ему не коснуться этой пылающей души. В ней бушевали чувства, ему недоступные. Нет, видно, он не может испытать всю гамму чувств! Ему недостает темперамента, чтобы позволить чувству проникнуть в сердце. Он знает, что такое дружба, что такое утрата, но, чтобы по-настоящему "чувствовать", чего-то ему не хватает. Почему ему назначено поддерживать и в мире, и в душе стройный порядок, а великие стихии - огонь, ветер, вода, земля - не находят в нем пристанища?
Он опять вернулся взглядом к тетради, заполненной мелкими, четкими знаками.
"Формальная логика Аристотеля безраздельно господствовала в научном мире Европы до конца средневековья. В ней можно выделить два этапа классической логики, которая комментировала "Категории", и "Новой логики", начало которой во второй половине XII века положил полный перевод на латинский язык "Органона"".
Хонда ощутил, как прочитанное, слово за словом, выветривается из головы.
54
Хонда слышал, что в храме встают рано, поэтому, очнувшись от предутренней дремоты, позавтракал и сразу, приказав позвать рикшу, стал собираться.
Киеаки наблюдал за ним влажными глазами, не поднимая головы с подушки. Сердце Хонды пронзила мольба, застывшая во взгляде друга.
Рассматривающий свою поездку в храм как формальность, нужную, чтобы немедленно увезти тяжело больного Киеаки в Токио, Хонда, увидав эти глаза, понял, что должен во что бы то ни стало добиться для Киеаки разрешения на встречу с Сатоко.
К счастью, утро было по-весеннему теплым. Подъехав к храму, Хонда обратил внимание на то, что делавший уборку привратник, заметив его изда ли, сразу же кинулся в помещение; стало ясно, что фигура в школьной форме внушает опасение. Еще до того, как Хонда назвался, на лице вышедшей к нем) монахини проступило твердое намерение не впускать его.
- Я Хонда, друг Мацугаэ, приехал из Токио. Могу ли я повидать настоятельницу?
- Подождите.
Пока Хонда долго ждал у входных дверей, он все думал, какие доводы привести, что сказать в случае отказа; наконец появилась прежняя монахиня и неожиданно впустила его в помещение. Это подавало хоть какую-то надежду.
В зале его опять надолго оставили ждать. За закрытыми раздвижными стенами там, в саду, раздавались соловьиные трели. На затягивающей стены бумаге слабо проступал узор из хризантем и облаков. В нише стояли в вазе ветки персика и садовые цветы. Желтые цветы выглядели простовато, а на черных ветках среди молодой зелени бросались в глаза набухшие бутоны цветов. Внутренние стены были гладко-белыми, но в помещении была расставлена старинная ширма, и Хонда, пододвинувшись ближе, принялся детально рассматривать типичный сюжет "Времена года", выполненный в стиле китайской живописи, но использующий тона, принятые в японской школе.
Времена года начинались с весеннего пейзажа, изображенного на правой створке: в саду меж сосен и белой цветущей сливой отдыхали придворные; из золотистых облаков проступала часть дворца за решетчатой оградой, левее были изображены резвящиеся жеребята различной масти, пруд переходил в поле, молодые девушки сажали рис. Из золотых облаков падал уступами небольшой водопад и вместе с зеленью росшей у пруда травы возвещал о лете. Вот придворные собрались у пруда: тут поставили шест с бумажными полосками отгоняют злых духов в июне. Тут же слуги и прислужники в алых одеждах. Пока вы разглядываете вороного коня, которого выводят из сада, где за красными воротами резвятся олени, и готового к праздничной церемонии воина с луком, пруд, в котором отражаются покрасневшие клены, уже приготовился к зиме, и на слепящем золотом снегу настал черед соколиной охоты. На бамбуковой роще лежит снег, в просветах между стволами сияет небо. Белая собака лает в зарослях сухого камыша на взмывающего стрелой в небо фазана с красным хохолком на голове. За его полетом зорко следит с руки охотника сокол...
Хонда уже закончил рассматривать ширму и вернулся на прежнее место, а настоятельница все не появлялась. Знакомая монахиня принесла на складном столике чай и сласти, объявила, что настоятельница скоро будет, предложила:
- Отдыхайте.
На столике стояла коробочка с выпуклым узором. Определенно, это был образец работы здешних монахинь, судя по узору, она была сделана непривычными к такой работе руками, может быть, руками Сатоко. Коробочка с четырех сторон была обклеена гладкой бумагой, картинка выделялась на крышке, но сочетание цветов вызывало в памяти давящую пышность дворцовых интерьеров. На выпуклой картинке ребенок гонялся за бабочками, голенький, со складочками на белом пухлом тельце, малыш, преследующий бабочку с пурпурно-красными крылышками, чертами лица напоминал куклу из дворца. После унылых полей, после дороги меж окоченевшими зимними деревьями, здесь, в полумраке храмовой залы, Хонда наконец ощутил вязкую, похожую на тянучку сладость женщины.
Послышался шорох одежды, и в раздвинутом проеме появилась фигура настоятельницы, которая держалась за руку своей помощницы. Хонда переменил позу, но не смог унять биение сердца.
Настоятельница, должно быть, была очень стара, но гладкое личико, в обрамлении положенного ей по сану пурпурного убора, казалось вырезанным из самшита, на нем не было печати возраста. Настоятельница с улыбкой села, монахиня пристроилась у края столика.
- Вы ведь приехали из Токио?
- Да,- подвинувшись к настоятельнице, подтвердил Хонда. Монахиня добавила:
- Говорит, что школьный друг господина Мацу-гаэ.
- Мне очень жаль, но господин Мацугаэ...
- У Мацугаэ страшный жар, и он лежит в гостинице. Я получил телеграмму и поспешил сюда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
В больной голове Киёаки мелькнула мысль, что он за эти несколько месяцев сегодня впервые заметил окружающий мир. Его обступило безмолвие. Раскачивание коляски и отяжелевшие веки, наверное, искажали, мешали рассмотреть как следует этот пейзаж, но ему, замкнувшемуся последнее время в зыбком мире печали и страданий, казалось, что он давно не встречал столь отчетливых форм. И еще: здесь не было ни одной человеческой фигуры.
Они уже подъехали к окружавшей храм Гэссюдзи бамбуковой роще. За воротами вдоль дороги, поднимающейся на холм, выстроились сосны. Когда показались каменные столбы ворот, Киёаки пронзила мучительная мысль:
"Если я въеду на рикше в ворота и он довезет меня до входа в храм, то сегодня мне точно не удастся увидеть Сатоко. Может быть, сейчас здесь что-то изменилось. Может быть, старица убедит настоятельницу и та наконец смягчится и разрешит, коли я сегодня, в снег, добрался сюда, чтобы взглянуть на Сатоко. Но если я въеду туда на рикше, это вызовет у нее совсем другую реакцию, опять что-то изменится, но в обратную сторону, и она не разрешит встречу. Мои последние усилия тронут их. Сейчас я пытаюсь сплести прозрачный веер, соединив множество невидимых кусочков. Одно неверное движение, и веер рас-сыплется... Если я сейчас уступлю своей слабости и доеду на рикше до самого входа, а Сатоко ко мне не выйдет, то буду потом упрекать себя: "У меня не хватило преданности. Ведь если бы я, как бы трудно это ни было, сошел с рикши и пришел бы пешком, то такая невиданная преданность, может быть, тронула бы настоятельницу и я бы увидел Сатоко". Я не должен потом раскаиваться, что у меня недостало преданности. Сознание того, что я, рискуя жизнью, жажду этой встречи, заставит настоятельницу подняться над всеми условностями. Ведь именно для этого я пришел сюда".
С пылающей жаром головой он уже не различал, было ли это просветлением или, наоборот, помрачением рассудка.
Он сошел с повозки, велел рикше ждать его у ворот и зашагал вверх по дороге.
Опять выглянуло солнце, в его неярких лучах плясали снежинки, а в густых придорожных зарослях слышались трели жаворонка. На голых деревьях сакуры, попадавшихся среди сосен, повис зеленый мох, затесавшаяся в эти заросли слива была покрыта белыми цветами.
Пятый день, и в шестой раз, приходил он сюда, так что не должен был бы ничему изумляться, но сейчас, ступив после коляски на землю подкашивающимися ватными ногами и оглядевшись вокруг воспаленными глазами, он увидел все необычно четко: привычный пейзаж предстал сегодня в ослепительно резком свете. А озноб не проходил - в спину, казалось, вонзались острые серебряные стрелы.
Красные плоды на папоротнике и зеленых кустах при дороге, дрожащие на ветру иголки сосен, бамбуковая роща, где стволы отливали зеленью, а листья пожелтели, заросли травы... и среди всего этого белая дорога с замерзшими следами колес, сворачивавшая в сумрачную тень криптомерии. А в центре этого безмолвного, различимого до мельчайших подробностей, наполненного невыразимой печалью прозрачного мира где-то глубоко-глубоко застыла, как золотая статуэтка, Сатоко. Неужели этот пронзительно-ясный, незнакомый мир тот самый, в котором мы уже обжились?
При ходьбе Киёаки начал задыхаться и опустился на камень у дороги. Сквозь одежду проник каменный холод. Киёаки зашелся в кашле и заметил, что мокрота на носовом платке цвета ржавого железа.
Кашель наконец приутих, и он, повернув голову, взглянул на снег, лежащий на вершинах гор, поднявшихся там, вдали, за редким лесом. Кашель вызвал слезы на глазах, поэтому снег сверкал сквозь них еще ярче. И тогда неожиданно в памяти всплыло видение: ему тринадцать лет, он паж - держит в руках шлейф платья принцессы Касуги - и, подняв глаза, видит под блестящими черными волосами лилейно-белую шею. Именно тогда, впервые в жизни, он был покорен ослепительной красотой женщины.
Солнце опять скрылось за тучами, снег повалил гуще. Он снял кожаную перчатку и поймал на ладонь снежинку. Упав на горячую ладонь, она сразу же исчезла.
Красивая ладонь была абсолютно чистой, без единой мозоли. Киёаки вдруг подумал, что всю жизнь холил свои изящные руки, ни разу не испачкал их землей, кровью или потом. Его руки служили только для выражения чувств.
Наконец Киёаки поднялся. Теперь он сомневался, дойдет ли под таким снегом до храма.
Вскоре он вошел под сень криптомерии, и ветер сразу стал еще холоднее, завыл в ушах. В просветах между деревьями появилось подернутое холодной зыбью болото, за ним скучились старые деревья; снег поредел.
В голове у Киёаки билась одна-единственная мысль: как бы сделать следующий шаг. Он ничего не помнил, только чувствовал, как понемногу стягивает пелену с будущего, к которому ползет на коленях.
В беспамятстве он миновал черные ворота, уже видны были ворота с изогнутым навесом, укрывшие горшки с припорошенными снегом хризантемами.
Рухнув у входа, он зашелся в таком приступе кашля, что ему не потребовалось возвещать о своем приходе. Вышедшая монахиня стала гладить его по спине. Киёаки в полузабытьи чудилось, что к нему прикасается Сатоко, и он чувствовал себя бесконечно счастливым.
Монахиня не произнесла сразу, как это было до вчерашнего дня, слов отказа; оставив Киёаки, она скрылась в помещении. Киёаки ждал, как ему показалось, вечность. В глазах стоял туман, страдание и счастье слились воедино.
Послышался торопливый женский разговор. Потом все стихло. Он снова ждал. Монахиня появилась одна.
- Вы не можете встретиться. Сколько б вы ни ходили, вам скажут то же самое. Сейчас вас проводят, уходите.
С помощью крепкого привратника Киёаки, осыпаемый снегом, добрался до рикши.
53
Хонда, добравшийся в гостиницу в Обитокэ поздним вечером 26-го числа, нашел Киёаки в тяжелом состоянии и собрался немедленно везти его в Токио, но больной решительно воспротивился. Вызванный деревенский врач, осмотрев больного, обнаружил симптомы воспаления легких.
Киёаки хотел, чтобы Хонда назавтра обязательно отправился бы в Гэссюдзи, безотлагательно встретился с настоятельницей и просил бы ее изменить свое решение. Может статься, настоятельница выслушает третье лицо. И если она разрешит встречу, то Хонда отвезет его в Гэссюдзи.
Хонда пытался сопротивляться, но кончилось дело тем, что он, вняв словам больного, отложил отъезд до завтра, пообещал, что сделает все, чтобы повидаться с настоятельницей и помочь Киёаки, но заставил того тоже твердо пообещать, что если уж ничего не выйдет, они сразу возвращаются в Токио. Ночь Хонда провел без сна, меняя на груди Киёаки компрессы. В тусклом свете лампы было видно, как от компрессов покраснела ослепительно белая кожа.
Через три дня начинались выпускные экзамены. Казалось, родители Хонды будут против поездки, но отец, когда Хонда показал ему телеграмму, не задавая лишних вопросов, сказал: "Поезжай", а то, что и мать поддержала его, было для Хонды полной неожиданностью.
Судья Верховного суда Хонда-старший, который ради старинного друга, неожиданно отправленного в отставку, намеревался пожертвовать карьерой, но не смог осуществить этого, хотел внушить сыну, что дружба священна. Хонда готовился к экзаменам в дороге - и сейчас, когда он выполнял обязанности ночной сиделки, рядом лежала открытая тетрадь с конспектами по логике. Желтоватый круг света, который бросала лампа, резко обозначил противоположности. Один был в лихорадке страсти, другой - учился, намереваясь служить жестокой реальности. Киёаки в своих грезах, с опутанными водорослями ногами, отдался на волю волн бушующего моря страсти, Хонда мечтал воздвигнуть на земле величественный храм разума. Пылающий в бреду и здравомыслящий- два человека, две натуры сошлись холодной ночью ранней весны в комнатке на старом постоялом дворе. И каждый был на пороге своего особого мира. Хонда еще никогда так остро не чувствовал, что он не в состоянии постичь Киёаки. Тело того было перед его глазами, а дух витал вне досягаемости. Иногда в бреду Киёаки как будто звал Сатоко, но пылающее лицо не выглядело измученным, оно было более живым, чем обычно, и таким прекрасным, словно под тонкой пластинкой слоновой кости горел огонь. Хонда знал, что ему не коснуться этой пылающей души. В ней бушевали чувства, ему недоступные. Нет, видно, он не может испытать всю гамму чувств! Ему недостает темперамента, чтобы позволить чувству проникнуть в сердце. Он знает, что такое дружба, что такое утрата, но, чтобы по-настоящему "чувствовать", чего-то ему не хватает. Почему ему назначено поддерживать и в мире, и в душе стройный порядок, а великие стихии - огонь, ветер, вода, земля - не находят в нем пристанища?
Он опять вернулся взглядом к тетради, заполненной мелкими, четкими знаками.
"Формальная логика Аристотеля безраздельно господствовала в научном мире Европы до конца средневековья. В ней можно выделить два этапа классической логики, которая комментировала "Категории", и "Новой логики", начало которой во второй половине XII века положил полный перевод на латинский язык "Органона"".
Хонда ощутил, как прочитанное, слово за словом, выветривается из головы.
54
Хонда слышал, что в храме встают рано, поэтому, очнувшись от предутренней дремоты, позавтракал и сразу, приказав позвать рикшу, стал собираться.
Киеаки наблюдал за ним влажными глазами, не поднимая головы с подушки. Сердце Хонды пронзила мольба, застывшая во взгляде друга.
Рассматривающий свою поездку в храм как формальность, нужную, чтобы немедленно увезти тяжело больного Киеаки в Токио, Хонда, увидав эти глаза, понял, что должен во что бы то ни стало добиться для Киеаки разрешения на встречу с Сатоко.
К счастью, утро было по-весеннему теплым. Подъехав к храму, Хонда обратил внимание на то, что делавший уборку привратник, заметив его изда ли, сразу же кинулся в помещение; стало ясно, что фигура в школьной форме внушает опасение. Еще до того, как Хонда назвался, на лице вышедшей к нем) монахини проступило твердое намерение не впускать его.
- Я Хонда, друг Мацугаэ, приехал из Токио. Могу ли я повидать настоятельницу?
- Подождите.
Пока Хонда долго ждал у входных дверей, он все думал, какие доводы привести, что сказать в случае отказа; наконец появилась прежняя монахиня и неожиданно впустила его в помещение. Это подавало хоть какую-то надежду.
В зале его опять надолго оставили ждать. За закрытыми раздвижными стенами там, в саду, раздавались соловьиные трели. На затягивающей стены бумаге слабо проступал узор из хризантем и облаков. В нише стояли в вазе ветки персика и садовые цветы. Желтые цветы выглядели простовато, а на черных ветках среди молодой зелени бросались в глаза набухшие бутоны цветов. Внутренние стены были гладко-белыми, но в помещении была расставлена старинная ширма, и Хонда, пододвинувшись ближе, принялся детально рассматривать типичный сюжет "Времена года", выполненный в стиле китайской живописи, но использующий тона, принятые в японской школе.
Времена года начинались с весеннего пейзажа, изображенного на правой створке: в саду меж сосен и белой цветущей сливой отдыхали придворные; из золотистых облаков проступала часть дворца за решетчатой оградой, левее были изображены резвящиеся жеребята различной масти, пруд переходил в поле, молодые девушки сажали рис. Из золотых облаков падал уступами небольшой водопад и вместе с зеленью росшей у пруда травы возвещал о лете. Вот придворные собрались у пруда: тут поставили шест с бумажными полосками отгоняют злых духов в июне. Тут же слуги и прислужники в алых одеждах. Пока вы разглядываете вороного коня, которого выводят из сада, где за красными воротами резвятся олени, и готового к праздничной церемонии воина с луком, пруд, в котором отражаются покрасневшие клены, уже приготовился к зиме, и на слепящем золотом снегу настал черед соколиной охоты. На бамбуковой роще лежит снег, в просветах между стволами сияет небо. Белая собака лает в зарослях сухого камыша на взмывающего стрелой в небо фазана с красным хохолком на голове. За его полетом зорко следит с руки охотника сокол...
Хонда уже закончил рассматривать ширму и вернулся на прежнее место, а настоятельница все не появлялась. Знакомая монахиня принесла на складном столике чай и сласти, объявила, что настоятельница скоро будет, предложила:
- Отдыхайте.
На столике стояла коробочка с выпуклым узором. Определенно, это был образец работы здешних монахинь, судя по узору, она была сделана непривычными к такой работе руками, может быть, руками Сатоко. Коробочка с четырех сторон была обклеена гладкой бумагой, картинка выделялась на крышке, но сочетание цветов вызывало в памяти давящую пышность дворцовых интерьеров. На выпуклой картинке ребенок гонялся за бабочками, голенький, со складочками на белом пухлом тельце, малыш, преследующий бабочку с пурпурно-красными крылышками, чертами лица напоминал куклу из дворца. После унылых полей, после дороги меж окоченевшими зимними деревьями, здесь, в полумраке храмовой залы, Хонда наконец ощутил вязкую, похожую на тянучку сладость женщины.
Послышался шорох одежды, и в раздвинутом проеме появилась фигура настоятельницы, которая держалась за руку своей помощницы. Хонда переменил позу, но не смог унять биение сердца.
Настоятельница, должно быть, была очень стара, но гладкое личико, в обрамлении положенного ей по сану пурпурного убора, казалось вырезанным из самшита, на нем не было печати возраста. Настоятельница с улыбкой села, монахиня пристроилась у края столика.
- Вы ведь приехали из Токио?
- Да,- подвинувшись к настоятельнице, подтвердил Хонда. Монахиня добавила:
- Говорит, что школьный друг господина Мацу-гаэ.
- Мне очень жаль, но господин Мацугаэ...
- У Мацугаэ страшный жар, и он лежит в гостинице. Я получил телеграмму и поспешил сюда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43