https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/iz-nerjaveiki/
Дедово наследство: его феноменальная память на даты, научные факты, имена и иностранные языки. Любопытно, что оба его сына, люди даровитые, не унаследовали этой цирковой, как говорила бабка Рита, памяти. А вот внуки – и она, и покойный двоюродный брат (классическое третье поколение) – оба в детстве любили демонстрировать фокус: раз прочитанную и тотчас выпаленную наизусть страницу книги.
В поезде она даже заговорила с пожилым учителем физики из Милана и, к удивлению своему, выяснила, что вполне прилично объясняется, а понимает почти все. Но тут сказывались и семь лет музыкальной школы с итальянскими терминами в нотах, и ее отличный английский, и сносный французский.
Минут тридцать она стояла на ступенях вокзала, пытаясь совладать с собой, шагнуть и начать жить в этом театрально освещенном светом лиловых фонарей сумеречном мире, созданном из бликов темной колыхающейся воды, из частокола скользких деревянных свай с привязанными к ним гондолами и катерками, на фоне выхваченных слабым светом невидимой рампы дворцов, встающих из воды…
И позже, когда все-таки, пересилив себя, взяла билет и ступила на палубу вапоретто (словно взмыл занавес и оркестр вкрадчивым пиццикато струнных заиграл музыку пролога чудной таинственной пьесы, главным действующим лицом которой она себя сразу обозначила), позже на каждом повороте канала – едва из сырого тумана выплывал новый, мягко подсвеченный, смутно-кружевной, с черными провалами высоких венецианских окон дворец, или вдруг вырастал и черной тенью проплывал над головой мост Риальто – сердце ее беззащитно взмывало, губы приоткрывались, выдавливая тихий стон восторга, и она падала, падала, как в детстве в луна-парке, в сладко холодящую живот пропасть…
Она стояла у поручня, возле матроса, который на частых остановках ловко набрасывал на деревянную сваю канат, мгновенно вязал морской узел, подтягивая вапоретто к причалу, и через минуту, когда одна толпа вываливалась на набережную, а другая торопливо заполняла палубу, так же ловко развязывал узел – трамвайчик отчаливал.
– Вам какая остановка нужна? – вдруг спросили рядом по-русски.
Она повернула голову. Девушка, тот простенький российский тип, который ни с каким иным не спутаешь. На туристку не тянет. Такие в прежние времена стояли за прилавком в овощном отделе.
– Как вы поняли, что я русская? – спросила она.
– Ничего себе! – рассмеялась та. – Вы ж, как вошли у вокзала, все стонете и, извините, материтесь… И бледная такая. Я думаю – может, помочь надо…
– Спасибо, я примерно знаю, куда мне. Площадь Сан-Марко.
– Ну, еще две остановки… Вы в первый раз, да? Это видно. А я здесь подрабатываю в одной семье, детей смотрю. Знаете, ко всему привыкаешь. Все примелькается…
…На Сан-Марко вапоретто опустел почти полностью, и она вместе с толпой и за толпой пошла по мосткам, потом куда-то направо по набережной, натыкаясь взглядом на четырехцветные шутовские колпаки с бубенцами и маски, напяленные жизнерадостными туристами… И вдруг попала в огромную залу под черным небом, под колоннады, мягко и театрально освещенные холодным светом фонарей и теплым оранжево-желтым светом из открытых дверей ресторанов…
И пошла на свет этого праздника, вдоль витрин с горячей, ослепляющей лавиной цветного венецианского стекла, вдоль переливов пурпурно-золотого, лазурного, кипяще-алого, янтарно-изумрудного…
Столкнулась с официантом в белом кителе, с подносом на растопыренных пальцах и, удерживая его умоляющей гримасой, торопливо воскликнула:
– Синьор, пожалуйста, синьор! Где тут гостиница «Аль…» – и забыла вдруг название, беспомощно взмахнула руками…
– «Аль Анжело», – деловито подсказал официант и ловко перебросил поднос на растопыренные пальцы левой руки, а правая заплескалась, как рыба, изгибами подтверждая музыку и очарование латыни: – Дестра, дестра… синистра…
И она ошалело пошла в указанном направлении, следуя плеску чужой ладони, вдоль огромных темных арок, и ниш, и колонн самого собора, в упоении повторяя эту музыку вибрирующим кончиком языка: «Дестра, синистра, дестра…», уже обожая эту площадь, официантов, туристов, искрометные витрины, мягкие шутовские колпаки и мотивчик старенького колченогого фокстрота из открытых дверей полутемного бара…
В переулках за площадью толпа не поредела, а шла плотным медленным косяком, как рыбья стая.
Она долго блуждала с радостно колотящимся сердцем, пытаясь найти свою гостиницу по номерам домов, но кто-то бестолковый, а может быть, вечно пьяный пронумеровал дома в непостижимой трезвому уму закономерности… Наконец поверх толпы, над фонарями, над витринами она прочла разухабистую неоновую вывеску: «У ангела» – это оказался большой шумный ресторан, забитый публикой, и она испугалась, что Саша все напутал и ей теперь некуда приткнуться, но вдруг (все происходило мгновенно, хотя и плавно и нереально, как по течению сна) за углом ресторана различила еще одну боковую дверь и ринулась к ней.
На этой стеклянной двери тоже было написано «У ангела» и для наглядности нарисованы скрещенные крылышки, подозрительно смахивающие на долгопалые, долгопятые мужские ноги…
«Да это притон! – сказала она себе весело. – Меня тут ограбят, убьют, столкнут в канал, и дело с концом. Смерть в Венеции!»
Но за входной дверью оказался небольшой грязноватый холл, проходной, – во всяком случае, мимо то и дело проскакивали официанты из ресторана, – справа в неглубокой нише приткнулась давно не крашенная стойка, и вверх на этажи уводили узкие высокие ступени, с которых клочьями свисало затертое ковровое покрытие некогда бордового цвета. Под лестницей она разглядела сваленные небольшой горкой дрова. Выходит, где-то и камин был… Все это ее восхитило.
– Синьор, – с ощутимым удовольствием выговорила она почти уже привычно, подойдя к обшарпанной стойке. – Для меня тут заказан номер. И назвала фамилию.
Забавно, что портье, молодой человек лет двадцати пяти, напомнил ей беспутного двоюродного брата Антошу, погибшего много лет назад от передозировки героина. То же узкое подвижное лицо с густыми бровями, те же «уленшпигельские» складки в углах насмешливого рта и меткий взгляд уличной шпаны.
Он посмотрел на экран компьютера (все-таки эта вездесущая электроника неуловимо оскверняет собой такие вот старинные дома, надо бы запретить…) и любезно улыбнулся:
– Буона сера, синьора. Ваш номер – сто двадцать седьмой. Пятый этаж. Оставьте паспорт, я верну его завтра утром.
Она взяла ключ и вдруг спросила, сама не зная почему:
– Как вас зовут?
Он замешкался, принимая ее паспорт, глянул из-под густых бровей и сказал наконец:
– Тони… Антонио.
Она удовлетворенно кивнула (так легким кивком подбородка поощряет на репетиции режиссер – актера, нашедшего удачный жест или интонацию) и стала подниматься по крутым каменным ступеням вверх.
Ожидая увидеть тесную клетушку недорогой европейской гостиницы, она отворила дверь и замерла на пороге: это была скромных размеров зала с рядом высоких, закрытых ставнями окон, с просторной, в стиле модерн, кроватью, плетеными креслами, зеркальным шкафом… «В чем же причина такой дешевизны? – подумала она озадаченно… – Вероятно, в отсутствии „мест уединенных“…»
Но рядом со шкафом обнаружила еще одну дверь, толкнув которую совершенно остолбенела: еще одна зала, поменьше первой, – огромная, на львиных ногах ванна, биде, два зачем-то умывальника и зеркало в золоченой раме от пола до потолка. Старая стертая керамика, прерывистые стебли по золотистому полю, кое-где треснувшие плитки, но все облагорожено желтоватым обливным светом трех бронзовых ламп. Сказки Шехерезады, таинственный караван-сарай по дороге в Византию.
– Убьют непременно! – сказала она вслух с удовольствием. – Труп выбросят в канал. И дом – притон, и портье – разбойник… Господи, какое счастье, Антоша, Антоша…
Пропащий, так нелепо любимый брат всегда был особой болевой областью ее судьбы. Втайне она считала, что эта боль послана ей в противовес слишком благополучной личной жизни и слишком гладкой, слишком удачной научной карьере. Антоша погиб давно, спустя три дня после рождения ее дочери. «Сгинул ни за понюшку табаку, – говорила Рита, сморкаясь и оплакивая его, буквально – омывая слезами до конца дней, – и все вот эта их Академия проклятая, их проклятая богема…»
Рита, святая душа, неродная бабка, преданная мачеха их с Антошей отцов, – как она любила, как похвалялась своими внуками: один – ленинградский, другая – московская. В детстве они съезжались к ней на дачу в конце мая, после экзаменов. Сначала приезжала на электричке она – с рюкзачком за худыми лопатками, с плюшевой собакой Натой под мышкой… Затем тянулись несколько дней ожидания Антоши, и наконец – с грохотом отворяемого Ритой ставня наступало утро его приезда. Уже за час они с Ритой маялись по клязьминскому перрону, Рита говорила: «Ох, опоздает, ох, чует мое сердце…» Но вот издали уплотнялся слабый гул, вздрагивал перрон, вылетал поезд, наконец в распахнутой двери вагона показывался высокий худой Антоша и – «Э-эй, бабки!» – в знак восторга швырял на перрон грязный бокастый рюкзак. Много лет с восхитительного полета этого облепленного вокзальной лузгой рюкзака начинались каникулы…
Несколько минут она бродила по своей патрицианской зале, присаживалась на кровать, на стул… Осваивалась. Пыталась унять странную дрожь.
– А, поняла! – воскликнула она. – Окна выходят на помойку.
Похоже, так оно и было, если хозяева позаботились о том, чтобы ставни всех четырех византийских окон были плотно закрыты. «А вот я сейчас вас быстренько разъясню». Довольно долго она боролась с проржавевшим штырьком, намертво засевшим в отверстии каменного подоконника, и, когда совсем потеряла надежду увидеть в этой комнате дневной свет, штырек выскочил вдруг с визгливым щелчком, облупленная, бог весть сколько лет не крашенная ставня вяло приотворилась, и, толкнув обеими руками наружу складчатые створки, она ахнула, как час назад, на вапоретто, и сквознячок счастья дунул по сердцу.
Окна ее комнаты выходили в улицу-ущелье, дном которого оказалась мерцающая кварцевыми слитками вода канала. Впереди, метрах в ста, круглился мостик под единственным, манерно изогнутым фонарем. Упираясь в здание гостиницы, канал затем уходил вправо, и там его гребешком седлал еще один мосток под двумя фонарями.
В этот момент, как по знаку помрежа, послышались звуки аккордеона, из-под моста справа показался загнутый турецкой туфлей нос гондолы, выплыли сидящие в ней двое пассажиров, вернее, их колени, укутанные ярким даже в темноте пледом, и аккордеонист, разворачивающий мехи. На корме, смутный, в черных брюках и полосатой тельняшке, ворочал веслом поющий гондольер. Над водой разносилась надрывная «Бесамемучо»…
– О-и! – крикнул гондольер перед тем, как завернуть за угол дома напротив, оттолкнулся от стены ногой в кроссовке и, выровняв гондолу, запел еще надрывнее – работал на туристов. Вскоре гондола ушла под мостик впереди и скрылась, а «Бесамемучо» с минуту еще догасала в воздухе…
Она отпрянула от окна, сказав себе:
– Нет, этого не может быть! Дикая мысль, что ее послали сюда затем, чтобы…
…ступить, шагнуть с подоконника посреди этих оперных декораций – уйти на дно лагуны, раствориться в гобеленовой пасторали лодочек и гондол, исчезнуть… словом, отколоть номерок…
Ну, довольно! – приказала она себе. Принять ванну и спать, и там будет видно – что представляют собой эти декорации при дневном свете.
Она разделась, пустила воду и, присев на краешек ванны, вынула заколки, привычно повела туда-сюда закинутой головой, разгоняя по обнаженной спине тяжелые волны, давая гриве вздохнуть…
И вдруг увидела свое отражение.
Очень давно она не видела всю себя, со стороны, – дома, в ванной, висело небольшое зеркало, в котором мелькало утреннее деловое отражение: два-три мазка губной помады, прядь волос, взбитая щеткой надо лбом… И вдруг эта огромная клубистая глубь в голубой с позолотой виньеточкой раме… Неожиданная зябкая встреча со своим телом в дымке пара, восходящего над ванной, в приглушенном свете матовых ламп…
Живопись венецианской школы. Тициановой выделки кожа цвета слоновой кости, перламутровая кипень живота, золотистые удары кисти на обнаженной груди и эта масса багряных волос, пожизненное ее наказание и благодать… (Ежеутренние мучения в детстве, на даче. Рита, намотав на руку толстую змею ее волос, медленно вела гребнем от лба, упруго оттягивая назад голову:
– Королевна моя, золотая, медная… ни у кого на свете, ни у когошеньки таких волосьев нету…
– Ой, Рита, больно!
– А ты терпи, терпи! За такое богатство всю жизнь терпеть не обидно…)
За последние несколько месяцев она похудела, стала юнее, тоньше, ушли с бедер небольшие жировые подушечки, так отравлявшие ей настроение…
Молча она глядела в глаза обнаженной женщине, с которой вдруг осталась наедине… Та, в зеркале, осторожно, как чужую, тронула грудь, приняла ее вес в ладонь, медленно обвела пальцем темный кружок соска, чувствуя, как снизу живота поднимается пульсирующее волнение, обхватила ладонями и погладила плечи и… неудержимо, жадно, отчаянно принялась гладить и ласкать это теплое, живое, – живое до кончиков пальцев на ногах, – прекрасное, еще молодое тело, содрогаясь от любви, наслаждения, радостного изумления… Ведь не могло же, в самом деле, быть, чтобы вот это теплое излучение кожи, молочное мерцание грудей, медно-каштановая грива – все это исполненное торжества цветение – вдруг… исчезло? Чушь! Бред. Конечно же, ошибка. Да и не туберкулез даже, никакого туберкулеза! Прочь! Да она здорова, и все! Она еще родить может. Вон бабы и позже рожают! Почему бы и нет? Столько лет Миша выпрашивает второго ребенка…
Но – как часто случалось в последние недели – она вдруг закашлялась и минут пять не могла продышаться, уговаривая себя, что это пар виноват, какого черта понадобилось пускать такую горячую воду…
…И после ванны, уже обтеревшись насухо полотенцем, долго еще сидела, окутанная паром, не в силах расстаться с собой, не в силах уйти от себя – такой, в платиновом свете тусклых бра, – сидела на краю ванны в своей любимой позе:
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3
В поезде она даже заговорила с пожилым учителем физики из Милана и, к удивлению своему, выяснила, что вполне прилично объясняется, а понимает почти все. Но тут сказывались и семь лет музыкальной школы с итальянскими терминами в нотах, и ее отличный английский, и сносный французский.
Минут тридцать она стояла на ступенях вокзала, пытаясь совладать с собой, шагнуть и начать жить в этом театрально освещенном светом лиловых фонарей сумеречном мире, созданном из бликов темной колыхающейся воды, из частокола скользких деревянных свай с привязанными к ним гондолами и катерками, на фоне выхваченных слабым светом невидимой рампы дворцов, встающих из воды…
И позже, когда все-таки, пересилив себя, взяла билет и ступила на палубу вапоретто (словно взмыл занавес и оркестр вкрадчивым пиццикато струнных заиграл музыку пролога чудной таинственной пьесы, главным действующим лицом которой она себя сразу обозначила), позже на каждом повороте канала – едва из сырого тумана выплывал новый, мягко подсвеченный, смутно-кружевной, с черными провалами высоких венецианских окон дворец, или вдруг вырастал и черной тенью проплывал над головой мост Риальто – сердце ее беззащитно взмывало, губы приоткрывались, выдавливая тихий стон восторга, и она падала, падала, как в детстве в луна-парке, в сладко холодящую живот пропасть…
Она стояла у поручня, возле матроса, который на частых остановках ловко набрасывал на деревянную сваю канат, мгновенно вязал морской узел, подтягивая вапоретто к причалу, и через минуту, когда одна толпа вываливалась на набережную, а другая торопливо заполняла палубу, так же ловко развязывал узел – трамвайчик отчаливал.
– Вам какая остановка нужна? – вдруг спросили рядом по-русски.
Она повернула голову. Девушка, тот простенький российский тип, который ни с каким иным не спутаешь. На туристку не тянет. Такие в прежние времена стояли за прилавком в овощном отделе.
– Как вы поняли, что я русская? – спросила она.
– Ничего себе! – рассмеялась та. – Вы ж, как вошли у вокзала, все стонете и, извините, материтесь… И бледная такая. Я думаю – может, помочь надо…
– Спасибо, я примерно знаю, куда мне. Площадь Сан-Марко.
– Ну, еще две остановки… Вы в первый раз, да? Это видно. А я здесь подрабатываю в одной семье, детей смотрю. Знаете, ко всему привыкаешь. Все примелькается…
…На Сан-Марко вапоретто опустел почти полностью, и она вместе с толпой и за толпой пошла по мосткам, потом куда-то направо по набережной, натыкаясь взглядом на четырехцветные шутовские колпаки с бубенцами и маски, напяленные жизнерадостными туристами… И вдруг попала в огромную залу под черным небом, под колоннады, мягко и театрально освещенные холодным светом фонарей и теплым оранжево-желтым светом из открытых дверей ресторанов…
И пошла на свет этого праздника, вдоль витрин с горячей, ослепляющей лавиной цветного венецианского стекла, вдоль переливов пурпурно-золотого, лазурного, кипяще-алого, янтарно-изумрудного…
Столкнулась с официантом в белом кителе, с подносом на растопыренных пальцах и, удерживая его умоляющей гримасой, торопливо воскликнула:
– Синьор, пожалуйста, синьор! Где тут гостиница «Аль…» – и забыла вдруг название, беспомощно взмахнула руками…
– «Аль Анжело», – деловито подсказал официант и ловко перебросил поднос на растопыренные пальцы левой руки, а правая заплескалась, как рыба, изгибами подтверждая музыку и очарование латыни: – Дестра, дестра… синистра…
И она ошалело пошла в указанном направлении, следуя плеску чужой ладони, вдоль огромных темных арок, и ниш, и колонн самого собора, в упоении повторяя эту музыку вибрирующим кончиком языка: «Дестра, синистра, дестра…», уже обожая эту площадь, официантов, туристов, искрометные витрины, мягкие шутовские колпаки и мотивчик старенького колченогого фокстрота из открытых дверей полутемного бара…
В переулках за площадью толпа не поредела, а шла плотным медленным косяком, как рыбья стая.
Она долго блуждала с радостно колотящимся сердцем, пытаясь найти свою гостиницу по номерам домов, но кто-то бестолковый, а может быть, вечно пьяный пронумеровал дома в непостижимой трезвому уму закономерности… Наконец поверх толпы, над фонарями, над витринами она прочла разухабистую неоновую вывеску: «У ангела» – это оказался большой шумный ресторан, забитый публикой, и она испугалась, что Саша все напутал и ей теперь некуда приткнуться, но вдруг (все происходило мгновенно, хотя и плавно и нереально, как по течению сна) за углом ресторана различила еще одну боковую дверь и ринулась к ней.
На этой стеклянной двери тоже было написано «У ангела» и для наглядности нарисованы скрещенные крылышки, подозрительно смахивающие на долгопалые, долгопятые мужские ноги…
«Да это притон! – сказала она себе весело. – Меня тут ограбят, убьют, столкнут в канал, и дело с концом. Смерть в Венеции!»
Но за входной дверью оказался небольшой грязноватый холл, проходной, – во всяком случае, мимо то и дело проскакивали официанты из ресторана, – справа в неглубокой нише приткнулась давно не крашенная стойка, и вверх на этажи уводили узкие высокие ступени, с которых клочьями свисало затертое ковровое покрытие некогда бордового цвета. Под лестницей она разглядела сваленные небольшой горкой дрова. Выходит, где-то и камин был… Все это ее восхитило.
– Синьор, – с ощутимым удовольствием выговорила она почти уже привычно, подойдя к обшарпанной стойке. – Для меня тут заказан номер. И назвала фамилию.
Забавно, что портье, молодой человек лет двадцати пяти, напомнил ей беспутного двоюродного брата Антошу, погибшего много лет назад от передозировки героина. То же узкое подвижное лицо с густыми бровями, те же «уленшпигельские» складки в углах насмешливого рта и меткий взгляд уличной шпаны.
Он посмотрел на экран компьютера (все-таки эта вездесущая электроника неуловимо оскверняет собой такие вот старинные дома, надо бы запретить…) и любезно улыбнулся:
– Буона сера, синьора. Ваш номер – сто двадцать седьмой. Пятый этаж. Оставьте паспорт, я верну его завтра утром.
Она взяла ключ и вдруг спросила, сама не зная почему:
– Как вас зовут?
Он замешкался, принимая ее паспорт, глянул из-под густых бровей и сказал наконец:
– Тони… Антонио.
Она удовлетворенно кивнула (так легким кивком подбородка поощряет на репетиции режиссер – актера, нашедшего удачный жест или интонацию) и стала подниматься по крутым каменным ступеням вверх.
Ожидая увидеть тесную клетушку недорогой европейской гостиницы, она отворила дверь и замерла на пороге: это была скромных размеров зала с рядом высоких, закрытых ставнями окон, с просторной, в стиле модерн, кроватью, плетеными креслами, зеркальным шкафом… «В чем же причина такой дешевизны? – подумала она озадаченно… – Вероятно, в отсутствии „мест уединенных“…»
Но рядом со шкафом обнаружила еще одну дверь, толкнув которую совершенно остолбенела: еще одна зала, поменьше первой, – огромная, на львиных ногах ванна, биде, два зачем-то умывальника и зеркало в золоченой раме от пола до потолка. Старая стертая керамика, прерывистые стебли по золотистому полю, кое-где треснувшие плитки, но все облагорожено желтоватым обливным светом трех бронзовых ламп. Сказки Шехерезады, таинственный караван-сарай по дороге в Византию.
– Убьют непременно! – сказала она вслух с удовольствием. – Труп выбросят в канал. И дом – притон, и портье – разбойник… Господи, какое счастье, Антоша, Антоша…
Пропащий, так нелепо любимый брат всегда был особой болевой областью ее судьбы. Втайне она считала, что эта боль послана ей в противовес слишком благополучной личной жизни и слишком гладкой, слишком удачной научной карьере. Антоша погиб давно, спустя три дня после рождения ее дочери. «Сгинул ни за понюшку табаку, – говорила Рита, сморкаясь и оплакивая его, буквально – омывая слезами до конца дней, – и все вот эта их Академия проклятая, их проклятая богема…»
Рита, святая душа, неродная бабка, преданная мачеха их с Антошей отцов, – как она любила, как похвалялась своими внуками: один – ленинградский, другая – московская. В детстве они съезжались к ней на дачу в конце мая, после экзаменов. Сначала приезжала на электричке она – с рюкзачком за худыми лопатками, с плюшевой собакой Натой под мышкой… Затем тянулись несколько дней ожидания Антоши, и наконец – с грохотом отворяемого Ритой ставня наступало утро его приезда. Уже за час они с Ритой маялись по клязьминскому перрону, Рита говорила: «Ох, опоздает, ох, чует мое сердце…» Но вот издали уплотнялся слабый гул, вздрагивал перрон, вылетал поезд, наконец в распахнутой двери вагона показывался высокий худой Антоша и – «Э-эй, бабки!» – в знак восторга швырял на перрон грязный бокастый рюкзак. Много лет с восхитительного полета этого облепленного вокзальной лузгой рюкзака начинались каникулы…
Несколько минут она бродила по своей патрицианской зале, присаживалась на кровать, на стул… Осваивалась. Пыталась унять странную дрожь.
– А, поняла! – воскликнула она. – Окна выходят на помойку.
Похоже, так оно и было, если хозяева позаботились о том, чтобы ставни всех четырех византийских окон были плотно закрыты. «А вот я сейчас вас быстренько разъясню». Довольно долго она боролась с проржавевшим штырьком, намертво засевшим в отверстии каменного подоконника, и, когда совсем потеряла надежду увидеть в этой комнате дневной свет, штырек выскочил вдруг с визгливым щелчком, облупленная, бог весть сколько лет не крашенная ставня вяло приотворилась, и, толкнув обеими руками наружу складчатые створки, она ахнула, как час назад, на вапоретто, и сквознячок счастья дунул по сердцу.
Окна ее комнаты выходили в улицу-ущелье, дном которого оказалась мерцающая кварцевыми слитками вода канала. Впереди, метрах в ста, круглился мостик под единственным, манерно изогнутым фонарем. Упираясь в здание гостиницы, канал затем уходил вправо, и там его гребешком седлал еще один мосток под двумя фонарями.
В этот момент, как по знаку помрежа, послышались звуки аккордеона, из-под моста справа показался загнутый турецкой туфлей нос гондолы, выплыли сидящие в ней двое пассажиров, вернее, их колени, укутанные ярким даже в темноте пледом, и аккордеонист, разворачивающий мехи. На корме, смутный, в черных брюках и полосатой тельняшке, ворочал веслом поющий гондольер. Над водой разносилась надрывная «Бесамемучо»…
– О-и! – крикнул гондольер перед тем, как завернуть за угол дома напротив, оттолкнулся от стены ногой в кроссовке и, выровняв гондолу, запел еще надрывнее – работал на туристов. Вскоре гондола ушла под мостик впереди и скрылась, а «Бесамемучо» с минуту еще догасала в воздухе…
Она отпрянула от окна, сказав себе:
– Нет, этого не может быть! Дикая мысль, что ее послали сюда затем, чтобы…
…ступить, шагнуть с подоконника посреди этих оперных декораций – уйти на дно лагуны, раствориться в гобеленовой пасторали лодочек и гондол, исчезнуть… словом, отколоть номерок…
Ну, довольно! – приказала она себе. Принять ванну и спать, и там будет видно – что представляют собой эти декорации при дневном свете.
Она разделась, пустила воду и, присев на краешек ванны, вынула заколки, привычно повела туда-сюда закинутой головой, разгоняя по обнаженной спине тяжелые волны, давая гриве вздохнуть…
И вдруг увидела свое отражение.
Очень давно она не видела всю себя, со стороны, – дома, в ванной, висело небольшое зеркало, в котором мелькало утреннее деловое отражение: два-три мазка губной помады, прядь волос, взбитая щеткой надо лбом… И вдруг эта огромная клубистая глубь в голубой с позолотой виньеточкой раме… Неожиданная зябкая встреча со своим телом в дымке пара, восходящего над ванной, в приглушенном свете матовых ламп…
Живопись венецианской школы. Тициановой выделки кожа цвета слоновой кости, перламутровая кипень живота, золотистые удары кисти на обнаженной груди и эта масса багряных волос, пожизненное ее наказание и благодать… (Ежеутренние мучения в детстве, на даче. Рита, намотав на руку толстую змею ее волос, медленно вела гребнем от лба, упруго оттягивая назад голову:
– Королевна моя, золотая, медная… ни у кого на свете, ни у когошеньки таких волосьев нету…
– Ой, Рита, больно!
– А ты терпи, терпи! За такое богатство всю жизнь терпеть не обидно…)
За последние несколько месяцев она похудела, стала юнее, тоньше, ушли с бедер небольшие жировые подушечки, так отравлявшие ей настроение…
Молча она глядела в глаза обнаженной женщине, с которой вдруг осталась наедине… Та, в зеркале, осторожно, как чужую, тронула грудь, приняла ее вес в ладонь, медленно обвела пальцем темный кружок соска, чувствуя, как снизу живота поднимается пульсирующее волнение, обхватила ладонями и погладила плечи и… неудержимо, жадно, отчаянно принялась гладить и ласкать это теплое, живое, – живое до кончиков пальцев на ногах, – прекрасное, еще молодое тело, содрогаясь от любви, наслаждения, радостного изумления… Ведь не могло же, в самом деле, быть, чтобы вот это теплое излучение кожи, молочное мерцание грудей, медно-каштановая грива – все это исполненное торжества цветение – вдруг… исчезло? Чушь! Бред. Конечно же, ошибка. Да и не туберкулез даже, никакого туберкулеза! Прочь! Да она здорова, и все! Она еще родить может. Вон бабы и позже рожают! Почему бы и нет? Столько лет Миша выпрашивает второго ребенка…
Но – как часто случалось в последние недели – она вдруг закашлялась и минут пять не могла продышаться, уговаривая себя, что это пар виноват, какого черта понадобилось пускать такую горячую воду…
…И после ванны, уже обтеревшись насухо полотенцем, долго еще сидела, окутанная паром, не в силах расстаться с собой, не в силах уйти от себя – такой, в платиновом свете тусклых бра, – сидела на краю ванны в своей любимой позе:
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3