https://wodolei.ru/catalog/drains/
Девочка молчала.
– Довольны вы или нет, что вас зовут Малашей? Опять молчание.
– Что же вы молчите? Не хотели бы вы, например, чтобы вас лучше звали Дуней или Сашей?
– Нет-с, не хочу-с.
– Отчего же вы не хотите? Стало быть, вам ваше имя нравится?
– Надо какое Бог дал-с.
– А-а! По-вашему, имена Бог дает; ну тогда это другое дело. А отец и мать у вас живы?
– Папенька в солдатах, а маменька здесь.
– Здесь в городе?
Девочка раскрыла большие, до сих пор полуопущенные глаза и отвечала не без удивления.
– Моя маменька здесь у нашей барышни в кухарках.
– У какой барышни?
– У Ларисы Платоновны.
– А-а, так вы вместе с маменькой?
– Вместе-с.
– Так это вам чудесно!
Девочка отмолчалась.
– И вам тоже моя сестра платит жалованье? – приставал к ней Висленев.
– Нет-с; барышня мне после будет платить, а теперь они маменьке платят, а меня только одевают.
– Вот что!.. И что же, много барышня нашила вам платьев?
Девочка сконфузилась, улыбнулась и, потупя глаза, отвечала:
– Много-с.
– Небось у вас, гляди, и розовое платье есть? – шутил Висленев.
– Есть-с и розовое.
– А? – переспросил Висленев, прерывая на минуту свое умыванье.
– Есть-с и розовое, голубое есть, – отвечала девочка, осмеливаясь с быстротой, свойственною ее возрасту.
– И белое есть?
– И белое тоже есть-с.
– А зеленое?
– Зеленого нету-с.
– Что же так? – это плохо. Зеленое непременно нужно. Вы себе из маменькиного по крайней мере перешейте, когда она поносит его.
– У маменьки настоящего зеленого тоже нет-с.
– Настоящего зеленого тоже нет! Скажите, пожалуйста. А ее не настоящее зеленое платье какое же?
– Оно больше как коричневое.
– Ну вот видите: какое же уж это зеленое! Нет, вам к лету надо настоящее зеленое, – как травка-муравка. Ну да погодите, – моргнул он, – я барышню попрошу, чтоб она вам свое подарила: у нее ведь уж наверное есть зеленое платье?
– У них есть-с.
«Ага! вот оно кто это был!» – подумал Висленев и, взяв из рук девочки полотенце, сухо спросил:
– А у барышни зеленое платье какое и с какою отделкой?
– Крепоновое-с, с такою же и с отделкой-с.
«Опять не то», – подумал Висленев и затем, довольно скоро одевшись и сияя свежестью лица и туалета, вышел в залу к сестре.
Иосаф Платонович, появясь пред сестрой, старался иметь вид как можно более живой, веселый и беспечный.
– Я тебя перепугал немножко сегодня ночью, матушка-сестрица! – начал он, целуя руку Ларисы.
– Полно, пожалуйста, я уж про это забыла.
– Ты выспалась?
– О, как нельзя лучше! Я не люблю много спать. Вот чай и вот хлеб, – добавила она, подавая брату стакан и корзинку с печеньем»
– Постой!.. Но какой же ты разбойник, Лара! – отвечал, весело улыбаясь во все лицо и отступя шаг назад, Висленев.
– Что такое? Лариса оглянулась.
– Как ты злодейски хороша!
– Ах, да перестань же наконец, Joseph!
– Да что же делать, когда я никак не привыкну?
Лариса засмеялась.
– Этот желтый цвет особенно идет к твоему лицу и волосам.
– Он идет ко всем брюнеткам.
– А кстати о цветах! – проговорил он и, оглянувшись, добавил полушепотом, – знаешь, какая преуморительная вещь: я, умываясь, разболтался с твоей маленькой камер-фрау.
– С Малашей?
– Да, и она мне рассказала все свои платья.
– Да, я знаю, она большая кокетка.
– Что же, ведь это ничего: то есть я хочу сказать, что когда кокетство не выходит из границ, так это ничего. Я потому на этом и остановился, что предел не нарушен: знаешь, все это у нее так просто и имеет свой особенный букет – букет девичьей старого господского дома. Я должен тебе сознаться, я очень люблю эти старые патриархальные черты господской дворни… «зеленого, говорит, только нет у нее». Я ей сегодня подарю зеленое платье – ты позволишь?
– Сделай милость.
– Да, а то она и в виду его не имеет: «у барышни, говорит, есть одно крепоновое зеленое».
– Я и того никогда не ношу.
– Отчего же не носишь? Тебе зеленый цвет должен быть очень к лицу.
– Так не ношу.
– Почему же так? – шутил Иосаф Платонович. – Какая же ты странная с этими своими «таками». Никого не любит – «так», печенку кладет Подозерову – «так», зеленое платье сошьет и не носит – «так». А знаешь, нет действия без причины?
– Ах, Боже мой! еще и на это будто нужна причина? После этого я могу думать, что и ты имеешь особую причину допрашивать меня о зеленом платье?
– Конечно, конечно, есть и на это причина. Без причины ничего не делается.
– Ну, так мне мое зеленое платье не нравится.
– Ну, вот и причина! А вели мне его показать; пожалуйста.
– Вот фантазия!
– Ну, фантазия, – потешь мою фантазию. Ты так хороша, так безукоризненно хороша, все, что тобою сделано, все, что принадлежит тебе, так изящно, что я даже горжусь, принадлежа тебе в качестве брата. Малаша! – обратился он к девочке, проходившей в эту минуту чрез комнату, – принесите мне сюда барышнино зеленое платье. –
– Ну, что за вздор, Joseph! – прошептала Лара.
– Ну, я тебя прошу.
– Принеси, – сказала Лариса остановившейся и ожидавшей ее приказания девочке.
Через минуту та явилась, высоко держа у себя над головой лиф, а через левую ее руку спускались целые волны легкого густо-зеленого крепона.
Висленев встал, взял платье, вывернул юбку и, притворно полюбовавшись свежими фестонами и уборками из той же материи, повторил несколько раз:
«Прекрасное платье!» и отдал его назад.
Это опять было не то платье, которое ему было нужно.
– Я ужасно люблю со вкусом сделанные дамские наряды! – заговорил он с сестрой. – В этом, как ты хочешь, сказывается вся женщина; и в этом, должно правду сказать, наш век сделал большие шаги вперед. Еще я помню, когда каждая наша барышня и барыня в своих манерах и в туалете старались как можно более походить на une dame de comptoir, а теперь наши женщины поражают вкусом; это значит вкус получает гражданство в России.
– В таком случае ты много у себя отнимаешь, не желая поторопиться видеть Бодростину.
– А что?
– Уж эта женщина, конечно, вся вкус, изящество и прелесть.
– Будто она нынче так хороша!
– А будто она когда-нибудь была нехороша?
– Ну, Бог с ней: сколько бы она ни была прелестна, я ее видеть не хочу.
– За что это? позволь тебя спросить, Joseph.
– У нас есть старые счеты.
– Но все равно, – отвечала, подумав минуту, Лариса. – Тебе видеться с ней ведь неизбежно, потому что, если она еще неделю не переедет в деревню, то, верно, сама ко мне заедет, а Михаиле Андреевич такой нецеремонливый, что, может, даже и нарочно завернет к нам. Тогда, встретясь с ним здесь или у Синтяниных, ты должен будешь отдать визит, и в барышах будет только то, что старик выйдет любезнее тебя.
– Ну, хорошо… не сегодня же ведь непременно?
– Конечно, можно и не сегодня.
– А что же, наша генеральша дома?
– Да; несколько минут тому назад была дома: мы с ней чрез окно прощались.
– Как, прощались?
– Она уехала к себе на хутор.
– Чего и зачем?
– Зачем? хозяйничать. Она полжизни там проводит и летом, и зимой.
– Что ж это за хутор? Дребедень какая-нибудь?
– Да; он не велик, но Alexandrine распоряжается им с толком в получает от него доходы.
– Вот видишь, а ты вчера говорила, что они бедны. И что же там дом есть у нее?
– Каютка в две крошечные комнатки: столовая и спальня ее с девочкой.
– С какою девочкой?
– А с падчерицей, с Верой, с дочерью покойной Флоры.
– Ах, помню, помню: это, кажется, уродец какой-то, идиотка, если я не ошибаюсь?
– Она глухонемая, но вовсе не урод и уж совсем не идиотка.
– Что же это мне что-то помнится, как будто что-то такое странное говорили про это дитя?
– Не знаю, что ты слышал: Вера очень милая девочка, но слабого здоровья.
– Нет; именно я помню, что… ее считали, как это говорят, испорченною, что ли?
– Какой вздор! Она очень нервна и у нее бывает что-то вроде ясновидения.
– Вот страсти!
– Никаких страстей, она прекрасное дитя, и ее волнения бывают с ней не часто, но вчера она чем-то разгорячилась и плакала до обморока, и потому Alexandrine сегодня увезла ее на хутор… Это всегда помогает Вере: она не любит быть с отцом…
– А мачеху любит?
– О, бесконечно! она предчувствует малейшую ее неприятность, малейшее ее нездоровье и… вообще она ее тень или больше: они две живут одною жизнию.
– Александра Ивановна добра к ней?
– Стоит ли об этом спрашивать? К кому же Alexandrine не добра?
– Ко мне.
– Оставь, Joseph, я этого не знаю.
– Ну, Бог с тобой!.. А как же это?.. – заговорил он, не зная что спросить. – Да!.. Зачем же они поехали в такую пору?
– А что?
– Да вон дождь-то так и висит.
– Ну, что же за беда, это ведь недалеко, и у них резвая лошадь.
– Да, впрочем, в крытом экипаже ничего.
– Они поехали не в крытом экипаже.
– А в чем они поехали?
– В сером платье-с, – отвечала, подавая новый стакан чаю, девочка Малаша.
– Ты можешь отвечать, когда тебя спрашивают, – остановила ее Лариса и сама добавила брату, – они поехали, как всегда ездят: в тюльбюри.
– Вдвоем, без кучера?
– Они всегда вдвоем ездят туда, без кучера, живут там без прислуги.
– Совсем без прислуги?
– Работница им делает, что нужно.
– Вот чем покончила Александра Ивановна: пустынножительством!
– Ей, кажется, еще далеко до конца. А впрочем, я еще скажу: я не люблю судить о ней ни вправо, ни налево.
– Да не судить, а рассуждать… И ты там у нее бываешь на хуторе?
– И я, и тетушка, и дядя, и отец Евангел, и Подозеров: все мы бываем.
– Что ж, хорошо там у нее?
– Н… н… ничего особенного: садик, прудок, мельница, осиновый лесок, ореховый кустарник, много скота, да небольшое поле островком, вот и все.
– Как же это поле «островком» ты сказала?
– То есть вокруг, в одной меже, это здесь называют «островком».
– Да-да; а я думал, что это в самом деле какой-нибудь остров Калипсо.
– Мы все шутя называем этот хутор «островом».
– Любви?
– Нет: «забвения».
– Кто ж это дал ему такую романическую кличку? Конечно, Александра Ивановна, которая нуждается в забвении?
– Нет, – отвечала, поморщась, Лара, – это название дано Верой.
– Глухонемой?
– Да.
– Как же она это сказала?
– Она написала.
– А-а! Кто же это здесь ее научил писатьг
– Alexandrine и отец Евангел.
– Что это за отец Евангел? Я уже не раз про него слышу.
– Это их приходский священник, хуторной, прекрасный человек; он Сашин и дядин друг.
– Он почему же умеет учить глухонемых?
– Он все на свете понемножку умеет, и Веру выучил читать и писать по собственной методе.
– Какое это ужасное несчастие ничего не слыхать и не иметь возможности ничего выговорить!
– Да; но ничего не видать это еще хуже. Маленькая Вера сравнивает себя со слепыми и находит, что она счастлива.
– Правда, правда, слепота гораздо хуже.
– А дядя Форов находит, что боль в боку и удушье еще хуже.
– Действительно хуже! А она, эта бедная девочка, ни звука не слышит и не произносит?
– Когда здесь, в проезд государя, были маневры, она говорит, что слышала, как дрожали стекла от пушек, но произносить… я не слыхала ни звука, а тетушка говорит, что она один раз слышала, как Вера грубо крикнула одно слово… но Бог знает, было ли это слово или просто непонятный звук…
– Что же это был за звук?
– Н… н… не знаю: это было при особом каком-то обстоятельстве, до моего приезда, я об этом не расспрашивала, а тетя говорит, что…
– Да; неприятное что-нибудь, конечно, – сказал Висленев.
– Нет, не неприятное, а страшное.
– Страшное! В каком же роде?
– Я, право, не умею рассказать. Вера такая нежная и легкая, как будто неземная, а голос вышел будто какой-то бас. Тетя говорит, что точно будто из нее совсем другой человек, сильный, сильный мужчина закричал…
– И какое же это было слово?
– Тетя уверяет, что Вера крикнула: «прочь»!
– На кого же она так крикнула?
– На отца, за мачеху. Впрочем, повторяю тебе, это тетя знает, а я не знаю.
– А знаешь что: пока мой Горданов теперь еще спит, схожу-ка я самый первый визит сделаю, тетке, Катерине Астафьевне и Филетеру Ивановичу.
– Что ж, и прекрасно.
– Право! Кто что ни говори, а они родные я хорошие люди.
– Еще бы!
– Так, до свиданья, сестра, я пойду.
Лариса молча пожала брату руку, которую тот поцеловал, взял свою шляпу и трость и вышел.
Лариса посмотрела ему вслед в окно и ушла в свою комнату.
За час или за полтора до того, как Иосаф Платонович убирался и разговаривал с сестрой у себя в доме, на перемычке пред небольшою речкой, которою замыкалась пустынная улица загородной солдатской слободы, над самым бродом остановилось довольно простое тюльбюри Синтяниной, запряженное рослою вороною лошадью. Александра Ивановна правила, держа вожжи в руках, обтянутых шведскими перчатками, а в ногах у нее, вся свернувшись в комочек и положив ей голову на колени, лежала, закрывшись пестрым шотландским пледом, Вера. Снаружи из-под пледа виднелась только одна ее маленькая, длинная и бледная ручка, на которой выше кисти была обмотана черная резиновая тесьма широкополой соломенной бержерки.
Александра Ивановна, выезжая из города, бросила взгляд налево, на последний домик над речкой, и, увидав в одно из его окон полуседую голову Катерины Астафьевны, ласково кивнула ей и, подъехав к самой реке, остановила лошадь.
Майорша Форова была совсем одета, даже в шляпке и с зонтиком в руке, и во всем этом наряде тотчас же вышла из калитки и подошла к Синтяниной.
– Здравствуй, – голубушка Саша! – сказала она, поставив ногу на ступеньку тюльбюри, и пожала руку Синтяниной. – А я не думала, что ты поедешь нынче на хутор.
– Вера нездорова, – отвечала мягко Синтянина. – А ты куда рано, Катя?
– Я к ранней обедне, хочется помолиться, – отвечала Форова, прислоняясь к щитку тюльбюри. – Что с Верой такое?
– Не говори, пожалуйста! – отвечала Синтянина, бросив взгляд на закрытую головку Веры.
Форова легонько приподняла закрывавший лицо ребенка угол пледа и тихо шепнула: «она спит?»
– Как села, так опустилась в ноги и заснула.
– И как она сегодня необыкновенно бледна!
– Да; она всю ночь не спала ни минуты.
– Отчего? – шепнула Форова.
– Что ты шепчешь? Она ведь не слышит.
– И как это странно и страшно, что она спит и все смотрит глазами, – проговорила Катерина Астафьевна, и с этим словом бережно и тихо покрыла пледом бледное до синевы лицо девушки, откинувшей головку с полуоткрытыми глазами на служащее ей изголовьем колено мачехи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
– Довольны вы или нет, что вас зовут Малашей? Опять молчание.
– Что же вы молчите? Не хотели бы вы, например, чтобы вас лучше звали Дуней или Сашей?
– Нет-с, не хочу-с.
– Отчего же вы не хотите? Стало быть, вам ваше имя нравится?
– Надо какое Бог дал-с.
– А-а! По-вашему, имена Бог дает; ну тогда это другое дело. А отец и мать у вас живы?
– Папенька в солдатах, а маменька здесь.
– Здесь в городе?
Девочка раскрыла большие, до сих пор полуопущенные глаза и отвечала не без удивления.
– Моя маменька здесь у нашей барышни в кухарках.
– У какой барышни?
– У Ларисы Платоновны.
– А-а, так вы вместе с маменькой?
– Вместе-с.
– Так это вам чудесно!
Девочка отмолчалась.
– И вам тоже моя сестра платит жалованье? – приставал к ней Висленев.
– Нет-с; барышня мне после будет платить, а теперь они маменьке платят, а меня только одевают.
– Вот что!.. И что же, много барышня нашила вам платьев?
Девочка сконфузилась, улыбнулась и, потупя глаза, отвечала:
– Много-с.
– Небось у вас, гляди, и розовое платье есть? – шутил Висленев.
– Есть-с и розовое.
– А? – переспросил Висленев, прерывая на минуту свое умыванье.
– Есть-с и розовое, голубое есть, – отвечала девочка, осмеливаясь с быстротой, свойственною ее возрасту.
– И белое есть?
– И белое тоже есть-с.
– А зеленое?
– Зеленого нету-с.
– Что же так? – это плохо. Зеленое непременно нужно. Вы себе из маменькиного по крайней мере перешейте, когда она поносит его.
– У маменьки настоящего зеленого тоже нет-с.
– Настоящего зеленого тоже нет! Скажите, пожалуйста. А ее не настоящее зеленое платье какое же?
– Оно больше как коричневое.
– Ну вот видите: какое же уж это зеленое! Нет, вам к лету надо настоящее зеленое, – как травка-муравка. Ну да погодите, – моргнул он, – я барышню попрошу, чтоб она вам свое подарила: у нее ведь уж наверное есть зеленое платье?
– У них есть-с.
«Ага! вот оно кто это был!» – подумал Висленев и, взяв из рук девочки полотенце, сухо спросил:
– А у барышни зеленое платье какое и с какою отделкой?
– Крепоновое-с, с такою же и с отделкой-с.
«Опять не то», – подумал Висленев и затем, довольно скоро одевшись и сияя свежестью лица и туалета, вышел в залу к сестре.
Иосаф Платонович, появясь пред сестрой, старался иметь вид как можно более живой, веселый и беспечный.
– Я тебя перепугал немножко сегодня ночью, матушка-сестрица! – начал он, целуя руку Ларисы.
– Полно, пожалуйста, я уж про это забыла.
– Ты выспалась?
– О, как нельзя лучше! Я не люблю много спать. Вот чай и вот хлеб, – добавила она, подавая брату стакан и корзинку с печеньем»
– Постой!.. Но какой же ты разбойник, Лара! – отвечал, весело улыбаясь во все лицо и отступя шаг назад, Висленев.
– Что такое? Лариса оглянулась.
– Как ты злодейски хороша!
– Ах, да перестань же наконец, Joseph!
– Да что же делать, когда я никак не привыкну?
Лариса засмеялась.
– Этот желтый цвет особенно идет к твоему лицу и волосам.
– Он идет ко всем брюнеткам.
– А кстати о цветах! – проговорил он и, оглянувшись, добавил полушепотом, – знаешь, какая преуморительная вещь: я, умываясь, разболтался с твоей маленькой камер-фрау.
– С Малашей?
– Да, и она мне рассказала все свои платья.
– Да, я знаю, она большая кокетка.
– Что же, ведь это ничего: то есть я хочу сказать, что когда кокетство не выходит из границ, так это ничего. Я потому на этом и остановился, что предел не нарушен: знаешь, все это у нее так просто и имеет свой особенный букет – букет девичьей старого господского дома. Я должен тебе сознаться, я очень люблю эти старые патриархальные черты господской дворни… «зеленого, говорит, только нет у нее». Я ей сегодня подарю зеленое платье – ты позволишь?
– Сделай милость.
– Да, а то она и в виду его не имеет: «у барышни, говорит, есть одно крепоновое зеленое».
– Я и того никогда не ношу.
– Отчего же не носишь? Тебе зеленый цвет должен быть очень к лицу.
– Так не ношу.
– Почему же так? – шутил Иосаф Платонович. – Какая же ты странная с этими своими «таками». Никого не любит – «так», печенку кладет Подозерову – «так», зеленое платье сошьет и не носит – «так». А знаешь, нет действия без причины?
– Ах, Боже мой! еще и на это будто нужна причина? После этого я могу думать, что и ты имеешь особую причину допрашивать меня о зеленом платье?
– Конечно, конечно, есть и на это причина. Без причины ничего не делается.
– Ну, так мне мое зеленое платье не нравится.
– Ну, вот и причина! А вели мне его показать; пожалуйста.
– Вот фантазия!
– Ну, фантазия, – потешь мою фантазию. Ты так хороша, так безукоризненно хороша, все, что тобою сделано, все, что принадлежит тебе, так изящно, что я даже горжусь, принадлежа тебе в качестве брата. Малаша! – обратился он к девочке, проходившей в эту минуту чрез комнату, – принесите мне сюда барышнино зеленое платье. –
– Ну, что за вздор, Joseph! – прошептала Лара.
– Ну, я тебя прошу.
– Принеси, – сказала Лариса остановившейся и ожидавшей ее приказания девочке.
Через минуту та явилась, высоко держа у себя над головой лиф, а через левую ее руку спускались целые волны легкого густо-зеленого крепона.
Висленев встал, взял платье, вывернул юбку и, притворно полюбовавшись свежими фестонами и уборками из той же материи, повторил несколько раз:
«Прекрасное платье!» и отдал его назад.
Это опять было не то платье, которое ему было нужно.
– Я ужасно люблю со вкусом сделанные дамские наряды! – заговорил он с сестрой. – В этом, как ты хочешь, сказывается вся женщина; и в этом, должно правду сказать, наш век сделал большие шаги вперед. Еще я помню, когда каждая наша барышня и барыня в своих манерах и в туалете старались как можно более походить на une dame de comptoir, а теперь наши женщины поражают вкусом; это значит вкус получает гражданство в России.
– В таком случае ты много у себя отнимаешь, не желая поторопиться видеть Бодростину.
– А что?
– Уж эта женщина, конечно, вся вкус, изящество и прелесть.
– Будто она нынче так хороша!
– А будто она когда-нибудь была нехороша?
– Ну, Бог с ней: сколько бы она ни была прелестна, я ее видеть не хочу.
– За что это? позволь тебя спросить, Joseph.
– У нас есть старые счеты.
– Но все равно, – отвечала, подумав минуту, Лариса. – Тебе видеться с ней ведь неизбежно, потому что, если она еще неделю не переедет в деревню, то, верно, сама ко мне заедет, а Михаиле Андреевич такой нецеремонливый, что, может, даже и нарочно завернет к нам. Тогда, встретясь с ним здесь или у Синтяниных, ты должен будешь отдать визит, и в барышах будет только то, что старик выйдет любезнее тебя.
– Ну, хорошо… не сегодня же ведь непременно?
– Конечно, можно и не сегодня.
– А что же, наша генеральша дома?
– Да; несколько минут тому назад была дома: мы с ней чрез окно прощались.
– Как, прощались?
– Она уехала к себе на хутор.
– Чего и зачем?
– Зачем? хозяйничать. Она полжизни там проводит и летом, и зимой.
– Что ж это за хутор? Дребедень какая-нибудь?
– Да; он не велик, но Alexandrine распоряжается им с толком в получает от него доходы.
– Вот видишь, а ты вчера говорила, что они бедны. И что же там дом есть у нее?
– Каютка в две крошечные комнатки: столовая и спальня ее с девочкой.
– С какою девочкой?
– А с падчерицей, с Верой, с дочерью покойной Флоры.
– Ах, помню, помню: это, кажется, уродец какой-то, идиотка, если я не ошибаюсь?
– Она глухонемая, но вовсе не урод и уж совсем не идиотка.
– Что же это мне что-то помнится, как будто что-то такое странное говорили про это дитя?
– Не знаю, что ты слышал: Вера очень милая девочка, но слабого здоровья.
– Нет; именно я помню, что… ее считали, как это говорят, испорченною, что ли?
– Какой вздор! Она очень нервна и у нее бывает что-то вроде ясновидения.
– Вот страсти!
– Никаких страстей, она прекрасное дитя, и ее волнения бывают с ней не часто, но вчера она чем-то разгорячилась и плакала до обморока, и потому Alexandrine сегодня увезла ее на хутор… Это всегда помогает Вере: она не любит быть с отцом…
– А мачеху любит?
– О, бесконечно! она предчувствует малейшую ее неприятность, малейшее ее нездоровье и… вообще она ее тень или больше: они две живут одною жизнию.
– Александра Ивановна добра к ней?
– Стоит ли об этом спрашивать? К кому же Alexandrine не добра?
– Ко мне.
– Оставь, Joseph, я этого не знаю.
– Ну, Бог с тобой!.. А как же это?.. – заговорил он, не зная что спросить. – Да!.. Зачем же они поехали в такую пору?
– А что?
– Да вон дождь-то так и висит.
– Ну, что же за беда, это ведь недалеко, и у них резвая лошадь.
– Да, впрочем, в крытом экипаже ничего.
– Они поехали не в крытом экипаже.
– А в чем они поехали?
– В сером платье-с, – отвечала, подавая новый стакан чаю, девочка Малаша.
– Ты можешь отвечать, когда тебя спрашивают, – остановила ее Лариса и сама добавила брату, – они поехали, как всегда ездят: в тюльбюри.
– Вдвоем, без кучера?
– Они всегда вдвоем ездят туда, без кучера, живут там без прислуги.
– Совсем без прислуги?
– Работница им делает, что нужно.
– Вот чем покончила Александра Ивановна: пустынножительством!
– Ей, кажется, еще далеко до конца. А впрочем, я еще скажу: я не люблю судить о ней ни вправо, ни налево.
– Да не судить, а рассуждать… И ты там у нее бываешь на хуторе?
– И я, и тетушка, и дядя, и отец Евангел, и Подозеров: все мы бываем.
– Что ж, хорошо там у нее?
– Н… н… ничего особенного: садик, прудок, мельница, осиновый лесок, ореховый кустарник, много скота, да небольшое поле островком, вот и все.
– Как же это поле «островком» ты сказала?
– То есть вокруг, в одной меже, это здесь называют «островком».
– Да-да; а я думал, что это в самом деле какой-нибудь остров Калипсо.
– Мы все шутя называем этот хутор «островом».
– Любви?
– Нет: «забвения».
– Кто ж это дал ему такую романическую кличку? Конечно, Александра Ивановна, которая нуждается в забвении?
– Нет, – отвечала, поморщась, Лара, – это название дано Верой.
– Глухонемой?
– Да.
– Как же она это сказала?
– Она написала.
– А-а! Кто же это здесь ее научил писатьг
– Alexandrine и отец Евангел.
– Что это за отец Евангел? Я уже не раз про него слышу.
– Это их приходский священник, хуторной, прекрасный человек; он Сашин и дядин друг.
– Он почему же умеет учить глухонемых?
– Он все на свете понемножку умеет, и Веру выучил читать и писать по собственной методе.
– Какое это ужасное несчастие ничего не слыхать и не иметь возможности ничего выговорить!
– Да; но ничего не видать это еще хуже. Маленькая Вера сравнивает себя со слепыми и находит, что она счастлива.
– Правда, правда, слепота гораздо хуже.
– А дядя Форов находит, что боль в боку и удушье еще хуже.
– Действительно хуже! А она, эта бедная девочка, ни звука не слышит и не произносит?
– Когда здесь, в проезд государя, были маневры, она говорит, что слышала, как дрожали стекла от пушек, но произносить… я не слыхала ни звука, а тетушка говорит, что она один раз слышала, как Вера грубо крикнула одно слово… но Бог знает, было ли это слово или просто непонятный звук…
– Что же это был за звук?
– Н… н… не знаю: это было при особом каком-то обстоятельстве, до моего приезда, я об этом не расспрашивала, а тетя говорит, что…
– Да; неприятное что-нибудь, конечно, – сказал Висленев.
– Нет, не неприятное, а страшное.
– Страшное! В каком же роде?
– Я, право, не умею рассказать. Вера такая нежная и легкая, как будто неземная, а голос вышел будто какой-то бас. Тетя говорит, что точно будто из нее совсем другой человек, сильный, сильный мужчина закричал…
– И какое же это было слово?
– Тетя уверяет, что Вера крикнула: «прочь»!
– На кого же она так крикнула?
– На отца, за мачеху. Впрочем, повторяю тебе, это тетя знает, а я не знаю.
– А знаешь что: пока мой Горданов теперь еще спит, схожу-ка я самый первый визит сделаю, тетке, Катерине Астафьевне и Филетеру Ивановичу.
– Что ж, и прекрасно.
– Право! Кто что ни говори, а они родные я хорошие люди.
– Еще бы!
– Так, до свиданья, сестра, я пойду.
Лариса молча пожала брату руку, которую тот поцеловал, взял свою шляпу и трость и вышел.
Лариса посмотрела ему вслед в окно и ушла в свою комнату.
За час или за полтора до того, как Иосаф Платонович убирался и разговаривал с сестрой у себя в доме, на перемычке пред небольшою речкой, которою замыкалась пустынная улица загородной солдатской слободы, над самым бродом остановилось довольно простое тюльбюри Синтяниной, запряженное рослою вороною лошадью. Александра Ивановна правила, держа вожжи в руках, обтянутых шведскими перчатками, а в ногах у нее, вся свернувшись в комочек и положив ей голову на колени, лежала, закрывшись пестрым шотландским пледом, Вера. Снаружи из-под пледа виднелась только одна ее маленькая, длинная и бледная ручка, на которой выше кисти была обмотана черная резиновая тесьма широкополой соломенной бержерки.
Александра Ивановна, выезжая из города, бросила взгляд налево, на последний домик над речкой, и, увидав в одно из его окон полуседую голову Катерины Астафьевны, ласково кивнула ей и, подъехав к самой реке, остановила лошадь.
Майорша Форова была совсем одета, даже в шляпке и с зонтиком в руке, и во всем этом наряде тотчас же вышла из калитки и подошла к Синтяниной.
– Здравствуй, – голубушка Саша! – сказала она, поставив ногу на ступеньку тюльбюри, и пожала руку Синтяниной. – А я не думала, что ты поедешь нынче на хутор.
– Вера нездорова, – отвечала мягко Синтянина. – А ты куда рано, Катя?
– Я к ранней обедне, хочется помолиться, – отвечала Форова, прислоняясь к щитку тюльбюри. – Что с Верой такое?
– Не говори, пожалуйста! – отвечала Синтянина, бросив взгляд на закрытую головку Веры.
Форова легонько приподняла закрывавший лицо ребенка угол пледа и тихо шепнула: «она спит?»
– Как села, так опустилась в ноги и заснула.
– И как она сегодня необыкновенно бледна!
– Да; она всю ночь не спала ни минуты.
– Отчего? – шепнула Форова.
– Что ты шепчешь? Она ведь не слышит.
– И как это странно и страшно, что она спит и все смотрит глазами, – проговорила Катерина Астафьевна, и с этим словом бережно и тихо покрыла пледом бледное до синевы лицо девушки, откинувшей головку с полуоткрытыми глазами на служащее ей изголовьем колено мачехи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17