https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/Hansgrohe/
что и места не найдёшь.
– Да, вот это-то! – протянула, насупив бровки, Лиза и опять задумалась.
– О чем ты все время задумываешься? Брось это все – говорила Женни.
– Да, брось! Хорошо тебе говорить: «брось», а сама попробовала слушать эти вечные реприманды. И от всех, всех, решительно от всех. Ах ты Боже мой! да что ж это такое! И мать, и Зина, и Соничка, и даже няня. Только один отец не брюзжит, а то все, таки решительно все. Шаг ступлю – не так ступила; слово скажу – не так сказала; все не так, все им не нравится, и пойдёт на целый день разговор. Я хотела бы посмотреть на тебя на моем месте; хотела бы видеть, отскакивало ли бы от тебя это обращение, как от тебя все отскакивает.
– Чего ж ты сердишься, Лиза? Я ведь не виновата, что у меня такая натура. Я ледышка, как вы называли меня в институте, ну и что ж мне делать, что я такая ледышка. Может быть, это и лучше.
– Я буду очень рада, если тебя муж будет бить, – совершенно забывшись, проговорила Лиза.
Женни побледнела, как белый воротничок манишки её, и дёрнула свою руку с локтя Лизы, но тотчас же остановилась и с лёгким дрожанием в голосе сказала:
– Даже будешь рада!
– Да, буду рада, очень буду рада!
Женни опять подёрнуло, и её бледное лицо вдруг покрылось ярким румянцем.
– Ты взволнована и сама не знаешь, что говоришь, на тебя нельзя даже теперь сердиться.
– Конечно, я глупа; чего ж на мои слова обращать внимание, – отвечала ей с едкой гримасой Лиза.
– Не придирайся, пожалуйста. Недостаёт ещё, чтобы мы вернулись, надувшись друг на друга: славная будет картина и тоже кстати.
– Нет, ты меня бесишь.
– Чем это?
– Твоим напускным равнодушием, твоей спокойностью какою-то. Тебе ведь отлично жить, и ты отлично живёшь: у тебя все ладится, и всегда будет ладиться.
– Ну, как ты и желаешь, чтобы для разнообразия в моей жизни меня бил мой муж?
– Не бил, а вот так вот пилил бы. Да ведь тебе что ж это. Тебе это ничего. Ты будешь пешкою у мужа, и тебе это все равно будет, – будешь очень счастлива.
Женни спокойно молчала. Лиза вся дрожала от негодования и, насупив брови, добавила:
– Да, это так и будет.
– Что это такое?
– Что будешь тряпкой, которой муж будет пыль стирать.
Женни опять немножко побледнела и произнесла:
– Ну, это мы посмотрим.
– Нечего и смотреть: все так видно.
– Не станем больше спорить об этом. Ты оскорблена и срываешь на мне своё сердце. Мне тебя так жаль, что я и сказать не умею, но все-таки я с тобой, для твоею удовольствия, не поссорюсь. Тебе нынче не удастся вытянуть у меня дерзость; но вспомни, Лиза, нянину пословицу, что ведь «и сырые дрова загораются».
– И пусть! – ещё больше насупясь, отвечала Лиза.
Гловацкая не ответила ни слова и, дойдя до перекрёстной дорожки, тихо повернула к дому. Лиза шла рядом с подругою, все сильнее и сильнее опираясь на её руку.
Так они дошли молча до самого сада. Пройдя также молча несколько шагов по саду, у поворота к тополевой аллее Лиза остановилась, высвободила свою руку из руки Гловацкой и, кусая ноготок, с теми же, однако, насупленными бровками, сказала:
– Ты на меня сердишься, Женни? Я перед тобой очень виновата; я тебя обидела, прости меня.
Большие глаза Гловацкой и её доброе лицо приняли выражение какого-то неописанного счастья.
– Боже мой! – воскликнула она, – какое чудо! Лиза Бахарева первая попросила прощенья.
– Да, прости меня, я тебя очень обидела, – повторила Лиза и, бросаясь на грудь Гловацкой, зарыдала, как маленький ребёнок. – Я скверная, злая и не стою твоей любви, – лепетала она, прижимаясь к плечу подруги.
У Гловацкой тоже набежали слезы.
– Полно лгать, – говорила она, – ты добрая, хорошая девушка; я теперь тебя ещё больше люблю.
Лиза мало-помалу стихла и наконец, подняв голову, совсем весело взглянула в глаза Гловацкой, отёрла слезы и несколько раз её поцеловала.
– Пойдём умоемся, – сказала Женни.
Девушки снова вышли из сада и, взойдя на плотик, умылись и утёрлись носовыми платками.
– Вот если бы нас видели! – сказала Лиза с улыбкой, которая плохо шла к её заплаканным глазам.
– Ну и что ж, ничего бы не было, если бы и видели.
– Как же! Ах, Женька, возьми меня, душка, с собою. Возьми меня, возьми отсюда. Как мне хорошо было бы с тобою. Как я счастлива была бы с тобою и с твоим отцом. Ведь это он научил тебя быть такой доброю?
– Нет, я ведь так родилась, такая ледышка, – смеясь, отвечала Женни.
– Да, как же! Нет, это тебя выучили быть такой хорошей. Люди не родятся такими, какими они после выходят. Разве я была когда-нибудь такая злая, гадкая, как сегодня? – У Лизы опять навернулись слезы. Она была уж очень расстроена: кажется, все нервы её дрожали, и она ежеминутно снова готова была расплакаться. Женни заметила это и сказала:
– Ну, перестанем толковать, а то опять придётся умываться.
– Что ж, я говорю правду, мне это больно; я никогда не забуду, что сказала тебе. Я ведь и в ту минуту этого не чувствовала, а так сказала.
– Ну, разве я этого не знаю.
– То-то, ты не подумай, что я хоть на минуту тебя не любила.
Лиза опять расплакалась.
– Ты забудь, забудь, – говорила она сквозь слезы, – потому что я… сама ничего не помню, что я делаю. Меня… так сильно… так сильно… так сильно… оби… обидели… Возьми… возьми к себе, друг мой! ангел мой хранитель… сох… сохрани меня.
– Что ты болтаешь, смешная! Как я тебя возьму? Здесь у тебя семья: отец, мать, сестры.
– Я их буду любить, я их ещё… больше буду лю… бить. Тут я их скорее перестану любить. Они, может быть, и доб… рые все, но они так странно со мною об… обра… щаются. Они не хотят понять, что мне так нельзя жить. Они ничего не хотят понимать.
– Ты только успокойся, перестань плакать-то. Они узнают, какая ты добрая, и поймут, как с тобою нужно обращаться.
– Н… нет, они не поймут; они никог… да, ни… ког… да не поймут. Тётка Агния правду говорила. Есть, верно, в самом деле семьи, где ещё меньше понимают, чем в институте.
Лиза, расстроенная до последней степени, неожиданно бросилась на колени пред Гловацкой и в каком-то исступлении проговорила:
– Ангел мой, возьми! Я здесь их возненавижу, я стану злая, стану демоном, чудовищем, зверем… или я… черт знает, чего наделаю.
Глава шестнадцатая.
Перчатка поднята
Узнав, что муж очень сердится и начинает похлопывать дверями, Ольга Сергеевна решилась выздороветь и выйти к столу. Она умела доезжать Егора Николаевича истерическими фокусами, но все-таки сильно побаивалась заходить далеко. Храбрый экс-гусар, опутанный слезливыми бабами, обыкновенно терпеливо сносил подобные сцены и по беспредельной своей доброте никогда не умел остановить их прежде, чем эти сцены совершенно выводили его из терпения. Но зато, когда визг, стоны, суетливая беготня прислуги выводили его из терпения, он, громко хлопнув дверью, уходил в свою комнату и порывисто бегал по ней из угла в угол. Если же ещё с полчаса история в доме не прекращалась, то двери кабинета обыкновенно с шумом распахивались, Егор Николаевич выбегал оттуда дрожащий и с растрёпанными волосами. Он стремительно достигал комнаты, где истеричничала Ольга Сергеевна, громовым словом и многознаменательным движением чубука выгонял вон из комнаты всякую живую душу и затем держал к корчившей ноги больной такую речь:
– Вам мешают успокоиться, и я вас запру на ключ, пока вы не перестанете.
Затем экс-гусар выходил за дверь, оставляя больную на постели одну-одинешеньку. Manu intrepida поворачивал он ключ в дверном замке и, усевшись на первое ближайшее кресло, дымил, как паровоз, выкуривая трубку за трубкой до тех пор, пока за дверью не начинали стихать истерические стоны. Сначала, когда Ольга Сергеевна была гораздо моложе и ещё питала некоторые надежды хоть раз выйти с достоинством из своего замкнутого положения, Бахареву иногда приходилось долгонько ожидать конца жениных припадков; но раз от раза, по мере того, как взбешённый гусар прибегал к своему оригинальному лечению, оно у нею все шло удачнее. Не успеет, бывало, Бахарев, усевшись у двери, докурить первой трубки, как уже вместо беспорядочных облаков дыма выпустит изо рта стройное, правильное колечко, что обыкновенно служило несомненным признаком, что Егор Николаевич ровно через две минуты встанет, повернёт обратно ключ в двери, а потом уйдёт в свою комнату, велит запрягать себе лошадей и уедет дня на два, на три в город заниматься делами по предводительской канцелярии и дворянской опеке. У Егора Николаевича никак нельзя было добиться: подозревает ли он свою жену в истерическом притворстве, или считает свой способ лечения надёжным средством против действительной истерики, но он неуклонно следовал своему правилу до счастливого дня своей серебряной свадьбы. А теперь, когда Абрамовна доложила Ольге Сергеевне, что «барин хлопнули дверью и ушли к себе», Ольга Сергеевна опасалась, что Егор Николаевич не изменит себе и до золотой свадьбы. Хорошо зная, что должно наступить после манёвра, о котором ей доложила Абрамовна, Ольга Сергеевна простонала:
– Только не бегайте, Бога ради, не суетитесь: голову всю мне разломали своим бестолковым снованьем. Мечутся без толку из угла в угол, словно угорелые кошки, право.
Произнеся такую речь, Ольга Сергеевна будто успокоилась, полежала и потом спросила:
– А кормили ли сегодня кошечек-то?
– Как же, maman, кормили, – отвечала Софи.
– То-то. Матузалевне надо было сырого мясца дать: она все ещё нездорова; её не надо кормить варёным. Дайте-ка мне туфли и шлафор, я попробую встать. Бока отлежала.
Проба оказалась удачной. Ольга Сергеевна встала, перешла с постели на кресло и не надела белого шлафора, а потребовала тёмненький капотик.
– Скучно здесь, – говорила она, посматривая на дверь, – дайте я попробую выйти к столу.
Вторая проба была опять удачна не менее первой. Ольга Сергеевна безопасно достигла столовой, поклонилась мужу, потом помолилась перед образом и села за стоп на своё обыкновенное место.
Взглянув на наплаканные глаза Лизы, она сделала страдальческую мину матери, оскорблённой непочтительною дочерью, и стала разливать суп с снедью.
Егор Николаевич был мрачен и хранил гробовое молчание. Глядя на него, все тоже молчали.
– Что вы так мало кушаете, Женичка? – обратился, наконец, в средине обеда Бахарев к Гловацкой.
– Благодарю вас, я сыта.
– То-то, вы кушайте по-нашему, по-русски, вплотную. У нас ведь не то что в институте: «Дети! дети! Чего вам? Картофеллюю, картоофффелллю!» – пропищал, как-то весь сократившись, Бахарев, как бы подражая в этом рассказе какой-то директрисе, которая каждое утро спрашивала своих воспитанниц: «Дети, чего вам?» А дети ей всякое утро отвечали хором: «Картофелю».
Все были очень рады, что буря проходит, и все рассмеялись. И заплаканная Лиза, и солидная Женни, и рыцарственная Зина, бесцветная Софи, и даже сама Ольга Сергеевна не могла равнодушно смотреть на Егора Николаевича, который, продекламировав последний раз «картоооффелллю», остался в принятом им на себя сокращённом виде и смотрел робкими институтскими глазами в глаза Женни.
– Это вовсе не похоже; никогда этого у нас не было, – смеясь, отвечала Бахареву Женни.
– Как? как не было? Не было этого у вас, Лизок? Не просили вы себе всякий день кааартоооффеллю!
– Нет, папа: нас хорошо кормили. Теперь в институтах хорошо кормят.
– Ну, рассказывайте, хорошо. Знаем мы это хорошо! На десять штук фунт мяса сварят, а то все кааартоооффеллю.
– Да нет же, папа, не знаете вы, – шутливо возразила Лиза.
– Реформы, значит, реформы, и до вас дошли благодетельные реформы?
– Да, теперь по всему заметно, что в институтах иные порядки настали. Преждних порядков уж нет, – как-то двусмысленно заметила Ольга Сергеевна.
– Да вот я смотрю на Евгению Петровну: кровь с молоком. Если бы старые годы – с сердечком распростись.
– Стыдно подсмеиваться, Егор Николаевич, – заметила Женни и покраснела.
– А краснеют-то нынешние институтки ещё так же точно, как и прежние, – продолжал шутить старик.
– Не все, папа, – весело заметила Лиза.
– Да, не все, – вздохнув и приняв угнетённый вид, подхватила Ольга Сергеевна. – Из нынешних институток есть такие, что, кажется, ни перед чем и ни перед кем не покраснеют. О чем прежние и думать-то, и рассуждать не умели, да и не смели, в том некоторые из нынешних с старшими зуб за зуб. Ни советы им, ни наставления, ничто не нужно. Сами все больше других знают и никем и ничем не дорожат.
Лиза взглянула на Гловацкую и сохранила совершенное спокойствие во все время, пока мать загинала ей эту шпильку. За чаем шпигованье повторилось снова.
– Пойдёмте на озеро, Женичка. Вы ведь ещё не были на нашем озере. Будем там ловить рыбу, сварим уху и приедем, – предложил Бахарев.
– Нет, благодарю вас, Егор Николаевич, я не могу, я сегодня должна быть дома.
– Полноте, что вам там дома с своим стариком делать? У нас вот будет такой гусарчик Канивцов – чудо!
– Бог с ним!
– Сонька его совсем заполонила, разбойница, но вы… одно слово: veni, vidi, vici.
– Что это значит?
– Пришёл, увидел, победил.
– Оооо! Мне этого пока вовсе не нужно.
– Те-те-те, не нужно! Все так говорят – не нужно, а женишка порядочного сейчас и заплетут в свои розовые сети.
– Я вам не сказала, что мне вовсе не нужно, а я говорю, мне это пока не нужно.
– А, – рассмотреть хотите, это другое дело. Ну, а с нами-то нынче оставайтесь.
– Не могу, Егор Николаевич.
– Лиза, что ж ты не просишь?
Лиза очень боялась этого разговора и чуть внятно проговорила:
– Оставайся, Женни!
– Не могу, Лиза; не проси. Ты знаешь, уж если бы было можно, я не отказала бы себе в удовольствии и осталась бы с вами.
– Вы не по-дружески ведёте себя с Лизой, Женичка, – начала Ольга Сергеевна. – Прежние институтки тоже так не поступали. Прежние всегда старались превосходить одна другую в великодушии.
– Если одна пила рюмку уксусу, то другая две за неё, – подхватил развеселившийся Бахарев и захохотал.
– Да, – продолжала Ольга Сергеевна, – а вы вот не так. Лиза у вас ночевала но вашему приглашению, а вы не удовлетворяете её просьбы.
Лиза во время этого разговора старалась смотреть как можно спокойнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
– Да, вот это-то! – протянула, насупив бровки, Лиза и опять задумалась.
– О чем ты все время задумываешься? Брось это все – говорила Женни.
– Да, брось! Хорошо тебе говорить: «брось», а сама попробовала слушать эти вечные реприманды. И от всех, всех, решительно от всех. Ах ты Боже мой! да что ж это такое! И мать, и Зина, и Соничка, и даже няня. Только один отец не брюзжит, а то все, таки решительно все. Шаг ступлю – не так ступила; слово скажу – не так сказала; все не так, все им не нравится, и пойдёт на целый день разговор. Я хотела бы посмотреть на тебя на моем месте; хотела бы видеть, отскакивало ли бы от тебя это обращение, как от тебя все отскакивает.
– Чего ж ты сердишься, Лиза? Я ведь не виновата, что у меня такая натура. Я ледышка, как вы называли меня в институте, ну и что ж мне делать, что я такая ледышка. Может быть, это и лучше.
– Я буду очень рада, если тебя муж будет бить, – совершенно забывшись, проговорила Лиза.
Женни побледнела, как белый воротничок манишки её, и дёрнула свою руку с локтя Лизы, но тотчас же остановилась и с лёгким дрожанием в голосе сказала:
– Даже будешь рада!
– Да, буду рада, очень буду рада!
Женни опять подёрнуло, и её бледное лицо вдруг покрылось ярким румянцем.
– Ты взволнована и сама не знаешь, что говоришь, на тебя нельзя даже теперь сердиться.
– Конечно, я глупа; чего ж на мои слова обращать внимание, – отвечала ей с едкой гримасой Лиза.
– Не придирайся, пожалуйста. Недостаёт ещё, чтобы мы вернулись, надувшись друг на друга: славная будет картина и тоже кстати.
– Нет, ты меня бесишь.
– Чем это?
– Твоим напускным равнодушием, твоей спокойностью какою-то. Тебе ведь отлично жить, и ты отлично живёшь: у тебя все ладится, и всегда будет ладиться.
– Ну, как ты и желаешь, чтобы для разнообразия в моей жизни меня бил мой муж?
– Не бил, а вот так вот пилил бы. Да ведь тебе что ж это. Тебе это ничего. Ты будешь пешкою у мужа, и тебе это все равно будет, – будешь очень счастлива.
Женни спокойно молчала. Лиза вся дрожала от негодования и, насупив брови, добавила:
– Да, это так и будет.
– Что это такое?
– Что будешь тряпкой, которой муж будет пыль стирать.
Женни опять немножко побледнела и произнесла:
– Ну, это мы посмотрим.
– Нечего и смотреть: все так видно.
– Не станем больше спорить об этом. Ты оскорблена и срываешь на мне своё сердце. Мне тебя так жаль, что я и сказать не умею, но все-таки я с тобой, для твоею удовольствия, не поссорюсь. Тебе нынче не удастся вытянуть у меня дерзость; но вспомни, Лиза, нянину пословицу, что ведь «и сырые дрова загораются».
– И пусть! – ещё больше насупясь, отвечала Лиза.
Гловацкая не ответила ни слова и, дойдя до перекрёстной дорожки, тихо повернула к дому. Лиза шла рядом с подругою, все сильнее и сильнее опираясь на её руку.
Так они дошли молча до самого сада. Пройдя также молча несколько шагов по саду, у поворота к тополевой аллее Лиза остановилась, высвободила свою руку из руки Гловацкой и, кусая ноготок, с теми же, однако, насупленными бровками, сказала:
– Ты на меня сердишься, Женни? Я перед тобой очень виновата; я тебя обидела, прости меня.
Большие глаза Гловацкой и её доброе лицо приняли выражение какого-то неописанного счастья.
– Боже мой! – воскликнула она, – какое чудо! Лиза Бахарева первая попросила прощенья.
– Да, прости меня, я тебя очень обидела, – повторила Лиза и, бросаясь на грудь Гловацкой, зарыдала, как маленький ребёнок. – Я скверная, злая и не стою твоей любви, – лепетала она, прижимаясь к плечу подруги.
У Гловацкой тоже набежали слезы.
– Полно лгать, – говорила она, – ты добрая, хорошая девушка; я теперь тебя ещё больше люблю.
Лиза мало-помалу стихла и наконец, подняв голову, совсем весело взглянула в глаза Гловацкой, отёрла слезы и несколько раз её поцеловала.
– Пойдём умоемся, – сказала Женни.
Девушки снова вышли из сада и, взойдя на плотик, умылись и утёрлись носовыми платками.
– Вот если бы нас видели! – сказала Лиза с улыбкой, которая плохо шла к её заплаканным глазам.
– Ну и что ж, ничего бы не было, если бы и видели.
– Как же! Ах, Женька, возьми меня, душка, с собою. Возьми меня, возьми отсюда. Как мне хорошо было бы с тобою. Как я счастлива была бы с тобою и с твоим отцом. Ведь это он научил тебя быть такой доброю?
– Нет, я ведь так родилась, такая ледышка, – смеясь, отвечала Женни.
– Да, как же! Нет, это тебя выучили быть такой хорошей. Люди не родятся такими, какими они после выходят. Разве я была когда-нибудь такая злая, гадкая, как сегодня? – У Лизы опять навернулись слезы. Она была уж очень расстроена: кажется, все нервы её дрожали, и она ежеминутно снова готова была расплакаться. Женни заметила это и сказала:
– Ну, перестанем толковать, а то опять придётся умываться.
– Что ж, я говорю правду, мне это больно; я никогда не забуду, что сказала тебе. Я ведь и в ту минуту этого не чувствовала, а так сказала.
– Ну, разве я этого не знаю.
– То-то, ты не подумай, что я хоть на минуту тебя не любила.
Лиза опять расплакалась.
– Ты забудь, забудь, – говорила она сквозь слезы, – потому что я… сама ничего не помню, что я делаю. Меня… так сильно… так сильно… так сильно… оби… обидели… Возьми… возьми к себе, друг мой! ангел мой хранитель… сох… сохрани меня.
– Что ты болтаешь, смешная! Как я тебя возьму? Здесь у тебя семья: отец, мать, сестры.
– Я их буду любить, я их ещё… больше буду лю… бить. Тут я их скорее перестану любить. Они, может быть, и доб… рые все, но они так странно со мною об… обра… щаются. Они не хотят понять, что мне так нельзя жить. Они ничего не хотят понимать.
– Ты только успокойся, перестань плакать-то. Они узнают, какая ты добрая, и поймут, как с тобою нужно обращаться.
– Н… нет, они не поймут; они никог… да, ни… ког… да не поймут. Тётка Агния правду говорила. Есть, верно, в самом деле семьи, где ещё меньше понимают, чем в институте.
Лиза, расстроенная до последней степени, неожиданно бросилась на колени пред Гловацкой и в каком-то исступлении проговорила:
– Ангел мой, возьми! Я здесь их возненавижу, я стану злая, стану демоном, чудовищем, зверем… или я… черт знает, чего наделаю.
Глава шестнадцатая.
Перчатка поднята
Узнав, что муж очень сердится и начинает похлопывать дверями, Ольга Сергеевна решилась выздороветь и выйти к столу. Она умела доезжать Егора Николаевича истерическими фокусами, но все-таки сильно побаивалась заходить далеко. Храбрый экс-гусар, опутанный слезливыми бабами, обыкновенно терпеливо сносил подобные сцены и по беспредельной своей доброте никогда не умел остановить их прежде, чем эти сцены совершенно выводили его из терпения. Но зато, когда визг, стоны, суетливая беготня прислуги выводили его из терпения, он, громко хлопнув дверью, уходил в свою комнату и порывисто бегал по ней из угла в угол. Если же ещё с полчаса история в доме не прекращалась, то двери кабинета обыкновенно с шумом распахивались, Егор Николаевич выбегал оттуда дрожащий и с растрёпанными волосами. Он стремительно достигал комнаты, где истеричничала Ольга Сергеевна, громовым словом и многознаменательным движением чубука выгонял вон из комнаты всякую живую душу и затем держал к корчившей ноги больной такую речь:
– Вам мешают успокоиться, и я вас запру на ключ, пока вы не перестанете.
Затем экс-гусар выходил за дверь, оставляя больную на постели одну-одинешеньку. Manu intrepida поворачивал он ключ в дверном замке и, усевшись на первое ближайшее кресло, дымил, как паровоз, выкуривая трубку за трубкой до тех пор, пока за дверью не начинали стихать истерические стоны. Сначала, когда Ольга Сергеевна была гораздо моложе и ещё питала некоторые надежды хоть раз выйти с достоинством из своего замкнутого положения, Бахареву иногда приходилось долгонько ожидать конца жениных припадков; но раз от раза, по мере того, как взбешённый гусар прибегал к своему оригинальному лечению, оно у нею все шло удачнее. Не успеет, бывало, Бахарев, усевшись у двери, докурить первой трубки, как уже вместо беспорядочных облаков дыма выпустит изо рта стройное, правильное колечко, что обыкновенно служило несомненным признаком, что Егор Николаевич ровно через две минуты встанет, повернёт обратно ключ в двери, а потом уйдёт в свою комнату, велит запрягать себе лошадей и уедет дня на два, на три в город заниматься делами по предводительской канцелярии и дворянской опеке. У Егора Николаевича никак нельзя было добиться: подозревает ли он свою жену в истерическом притворстве, или считает свой способ лечения надёжным средством против действительной истерики, но он неуклонно следовал своему правилу до счастливого дня своей серебряной свадьбы. А теперь, когда Абрамовна доложила Ольге Сергеевне, что «барин хлопнули дверью и ушли к себе», Ольга Сергеевна опасалась, что Егор Николаевич не изменит себе и до золотой свадьбы. Хорошо зная, что должно наступить после манёвра, о котором ей доложила Абрамовна, Ольга Сергеевна простонала:
– Только не бегайте, Бога ради, не суетитесь: голову всю мне разломали своим бестолковым снованьем. Мечутся без толку из угла в угол, словно угорелые кошки, право.
Произнеся такую речь, Ольга Сергеевна будто успокоилась, полежала и потом спросила:
– А кормили ли сегодня кошечек-то?
– Как же, maman, кормили, – отвечала Софи.
– То-то. Матузалевне надо было сырого мясца дать: она все ещё нездорова; её не надо кормить варёным. Дайте-ка мне туфли и шлафор, я попробую встать. Бока отлежала.
Проба оказалась удачной. Ольга Сергеевна встала, перешла с постели на кресло и не надела белого шлафора, а потребовала тёмненький капотик.
– Скучно здесь, – говорила она, посматривая на дверь, – дайте я попробую выйти к столу.
Вторая проба была опять удачна не менее первой. Ольга Сергеевна безопасно достигла столовой, поклонилась мужу, потом помолилась перед образом и села за стоп на своё обыкновенное место.
Взглянув на наплаканные глаза Лизы, она сделала страдальческую мину матери, оскорблённой непочтительною дочерью, и стала разливать суп с снедью.
Егор Николаевич был мрачен и хранил гробовое молчание. Глядя на него, все тоже молчали.
– Что вы так мало кушаете, Женичка? – обратился, наконец, в средине обеда Бахарев к Гловацкой.
– Благодарю вас, я сыта.
– То-то, вы кушайте по-нашему, по-русски, вплотную. У нас ведь не то что в институте: «Дети! дети! Чего вам? Картофеллюю, картоофффелллю!» – пропищал, как-то весь сократившись, Бахарев, как бы подражая в этом рассказе какой-то директрисе, которая каждое утро спрашивала своих воспитанниц: «Дети, чего вам?» А дети ей всякое утро отвечали хором: «Картофелю».
Все были очень рады, что буря проходит, и все рассмеялись. И заплаканная Лиза, и солидная Женни, и рыцарственная Зина, бесцветная Софи, и даже сама Ольга Сергеевна не могла равнодушно смотреть на Егора Николаевича, который, продекламировав последний раз «картоооффелллю», остался в принятом им на себя сокращённом виде и смотрел робкими институтскими глазами в глаза Женни.
– Это вовсе не похоже; никогда этого у нас не было, – смеясь, отвечала Бахареву Женни.
– Как? как не было? Не было этого у вас, Лизок? Не просили вы себе всякий день кааартоооффеллю!
– Нет, папа: нас хорошо кормили. Теперь в институтах хорошо кормят.
– Ну, рассказывайте, хорошо. Знаем мы это хорошо! На десять штук фунт мяса сварят, а то все кааартоооффеллю.
– Да нет же, папа, не знаете вы, – шутливо возразила Лиза.
– Реформы, значит, реформы, и до вас дошли благодетельные реформы?
– Да, теперь по всему заметно, что в институтах иные порядки настали. Преждних порядков уж нет, – как-то двусмысленно заметила Ольга Сергеевна.
– Да вот я смотрю на Евгению Петровну: кровь с молоком. Если бы старые годы – с сердечком распростись.
– Стыдно подсмеиваться, Егор Николаевич, – заметила Женни и покраснела.
– А краснеют-то нынешние институтки ещё так же точно, как и прежние, – продолжал шутить старик.
– Не все, папа, – весело заметила Лиза.
– Да, не все, – вздохнув и приняв угнетённый вид, подхватила Ольга Сергеевна. – Из нынешних институток есть такие, что, кажется, ни перед чем и ни перед кем не покраснеют. О чем прежние и думать-то, и рассуждать не умели, да и не смели, в том некоторые из нынешних с старшими зуб за зуб. Ни советы им, ни наставления, ничто не нужно. Сами все больше других знают и никем и ничем не дорожат.
Лиза взглянула на Гловацкую и сохранила совершенное спокойствие во все время, пока мать загинала ей эту шпильку. За чаем шпигованье повторилось снова.
– Пойдёмте на озеро, Женичка. Вы ведь ещё не были на нашем озере. Будем там ловить рыбу, сварим уху и приедем, – предложил Бахарев.
– Нет, благодарю вас, Егор Николаевич, я не могу, я сегодня должна быть дома.
– Полноте, что вам там дома с своим стариком делать? У нас вот будет такой гусарчик Канивцов – чудо!
– Бог с ним!
– Сонька его совсем заполонила, разбойница, но вы… одно слово: veni, vidi, vici.
– Что это значит?
– Пришёл, увидел, победил.
– Оооо! Мне этого пока вовсе не нужно.
– Те-те-те, не нужно! Все так говорят – не нужно, а женишка порядочного сейчас и заплетут в свои розовые сети.
– Я вам не сказала, что мне вовсе не нужно, а я говорю, мне это пока не нужно.
– А, – рассмотреть хотите, это другое дело. Ну, а с нами-то нынче оставайтесь.
– Не могу, Егор Николаевич.
– Лиза, что ж ты не просишь?
Лиза очень боялась этого разговора и чуть внятно проговорила:
– Оставайся, Женни!
– Не могу, Лиза; не проси. Ты знаешь, уж если бы было можно, я не отказала бы себе в удовольствии и осталась бы с вами.
– Вы не по-дружески ведёте себя с Лизой, Женичка, – начала Ольга Сергеевна. – Прежние институтки тоже так не поступали. Прежние всегда старались превосходить одна другую в великодушии.
– Если одна пила рюмку уксусу, то другая две за неё, – подхватил развеселившийся Бахарев и захохотал.
– Да, – продолжала Ольга Сергеевна, – а вы вот не так. Лиза у вас ночевала но вашему приглашению, а вы не удовлетворяете её просьбы.
Лиза во время этого разговора старалась смотреть как можно спокойнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14