https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/140na70/
Мы еще не исчерпали наследства этих двух эволюции – эволюции живой материи и эволюции информационной материи языка, – а уже мечтаем выйти за их пределы.
Причины, по которым я стал математиком, наверно, сложны, но одной из главных были мои способности, без которых я сделал бы в своей специальности не больше, чем горбун в легкой атлетике. Не знаю, играл ли какую-нибудь роль в той истории, которую я собираюсь рассказать, мой характер, а не способности, но эта возможность не исключена: при таком масштабе событий ни гордость, ни застенчивость человека уже не имеют никакого значения.
Авторы воспоминаний обычно решаются на предельную искренность, если считают, что они могут рассказать о себе нечто невероятно важное. Я, напротив, искренен потому, что моя личность в данном случае абсолютно несущественна; иначе говоря, к разговорчивости меня побуждает только неумение различить, где кончается статистический каприз, определивший склад данного индивидуума, и где начинается типичное для всего человеческого рода.
Мы ничего не знаем так плохо, как самих себя, – наверное, потому, что, непрестанно стремясь раздобыть несуществующую информацию о том, как сформировался человек, мы заранее исключаем возможность того, что в этом процессе глубочайшая необходимость могла сочетаться с нелепейшими случайностями.
Когда-то я разработал для одного из своих друзей программу эксперимента, состоявшего в том, что цифровая машина моделировала поведение неких нейтральных существ – неких гомеостатов, которые должны познавать окружающую среду, не обладая в исходном состоянии никакими «этическими» или «эмоциональными» свойствами. Эти существа размножались – разумеется, внутри машины, то есть размножались, как сказал бы профан, в виде чисел, – и несколько десятков поколений спустя во всех экземплярах возникала непонятная для нас особенность поведения – своеобразный эквивалент агрессивности. Мой приятель, проделав трудоемкие и бесполезные контрольные расчеты, принялся наконец проверять даже самые несущественные детали опыта. И тогда оказалось, что один из датчиков реагировал на изменения влажности воздуха, которые и были неопознанной причиной отклонений.
Я не могу не думать об этом эксперименте, когда пишу все это; разве не могло случиться так, что социальный прогресс вытащил нас из звериного царства и вознес по экспоненте совершенно неподготовленными к этому стремительному взлету? Образование социальных связей началось, как только человеческие атомы обнаружили минимальную способность к сцеплению. Эти атомы были сырьем, которое успело подвергнуться лишь первичной биологической переработке и удовлетворяло лишь чисто биологическим критериям, а бросок вверх увлек сырой материал и вознес его в цивилизационное пространство. Разве при этом мгновенном взлете не могли запечатлеться в биологическом материале следы случайностей, подобно тому как глубоководный зонд, опустившись на морское дно, захватывает вместе с тем, на что был нацелен, ненужные обломки? Я вспоминаю отсыревающее реле в совершенной цифровой машине. Почему, собственно, процесс, который вызвал наше появление, должен – с какой угодно точки зрения – быть идеальным? То, что наш вид единствен во Вселенной, еще не означает, что он совершенен.
Но я собирался говорить о себе, а не о человеческом роде.
Математика была для меня не блаженной страной, а скорее соломинкой, протянутой утопающему. Главную мою работу по математике не случайно назвали разрушительной. Я нанес сокрушающий удар по основам математической дедукции и понятию аналитичности в логике. Я обратил оружие статистики против ее же собственных основ – и взорвал их. Я созидал – но на пепелищах, и прав Йовитт: я больше ниспровергал старых истин, чем утверждал новых.
Вину за этот негативный итог возложили на эпоху, ибо я появился уже после Рассела и Гёделя, после того, как первый обнаружил трещины в фундаменте хрустального дворца, а второй расшатал этот фундамент. Вот обо мне и говорили, что я действовал сообразно духу времени.
Я неоднократно размышлял, что было бы со мной, если б я родился в пределах одной из тех четырех тысяч культур, которые предшествовали современной в бездне восьмидесяти тысяч лет. В некоторых культурах я наверняка зачах бы, зато в других, может, проявил бы себя гораздо полней как вдохновенный пророк, создающий новые обряды и магические ритуалы, благодаря врожденной моей способности комбинировать элементы.
Но познание необратимо, и нельзя вернуться в сумрак блаженного неведения. В те времена я не имел бы знаний и не смог бы их получить. Ныне я их имею и должен использовать. Я знаю, что нас создавал и формировал случай, – но неужели я буду покорным исполнителем всех приказов, вслепую вытянутых в неисчислимых тиражах эволюционной лотереи?!
Сколько я себя помню, мне всегда недоставало этики, выросшей из непосредственной впечатлительности. Я сознательно создал для себя ее суррогат. Но для этого нужно было найти достаточно веские мотивы, потому что основывать этику на пустом месте – все равно, что причащаться, не веря в бога. Я, собственно, не планировал свою жизнь, исходя из таких вот теорий, как изобразил это сейчас. И не подгонял свое поведение задним числом под какие-то постулаты. Я просто всегда действовал в таком духе, только вначале бессознательно: мотивацию своего поведения я придумал позже. Если бы я считал себя человеком в глубине души добрым, то, наверно, никогда не смог бы понять зла. Я бы полагал, что люди творят зло всегда умышленно. Но я знал больше – я знал и свои склонности, и свою невиновность в них: в меня было вложено то, чем я являюсь, и никто не спрашивал, согласен ли я на такой дар.
Мои принципы непригодны для всеобщего употребления, но я вовсе и не считаю, что обязан найти этическую панацею для всего человечества. Я представил сугубо личные соображения, мою индивидуальную стратегию, которая, кстати сказать, ничего во мне не изменила. По-прежнему первой моей реакцией на сообщение о чьей-то беде остается мгновенная вспышка удовлетворения. Но я отвечаю ей сопротивлением и действую вопреки себе потому, что могу это сделать.
Если б я действительно собирался писать автобиографию, – которая в сравнении с другими моими жизнеописаниями несомненно была бы антибиографией, – мне не пришлось бы оправдываться за все эти признания. Но у меня другая цель. Событие, которое я хочу описать, сводится вот к чему: человечество столкнулось с чем-то, что выслали в звездный мрак существа, не принадлежащие к человеческому роду. Событие это, первое в своем роде за всю историю человечества, я думаю, достаточно значительно для того, чтобы я счел необходимым обрисовать поподробней, кто же, собственно, представлял человечество в этой встрече. Тем более что плоды этой встречи оказались отравленными.
I
О проекте «Голос Неба» писали невероятно много – гораздо больше, чем о Манхэттенском. Когда его рассекретили, на Америку и на весь мир хлынул такой водопад статей, книг, брошюр, что библиография на эту тему составляет увесистый том энциклопедических размеров. Официальная версия изложена в докладе Бэлойна, который «Американская библиотека» позднее издала десятимиллионным тиражом; квинтэссенция же этого доклада содержится в одной из статей восьмого тома Американской Энциклопедии. О Проекте писали и другие люди, занимавшие там командные должности, например С.Раппопорт («Первая в истории межзвездная связь»), Т.Дилл («Голос Неба – я его слышал») и Д.Протеро («Проект ГОН – физические аспекты»). Книга Протеро, моего ныне покойного друга, является одной из самых обстоятельных; впрочем, ее следует, собственно говоря, отнести к разряду узкоспециальной литературы, где объект исследования совершенно отграничен от личности исследователя.
Исторических разработок слишком много, чтобы можно было их перечислить. Монументальный четырехтомный труд создан специалистом по истории науки Вильямом Энгерсом («Хроника 749 дней»). Эта работа восхитила меня своей скрупулезностью – Энгерс добрался до всех бывших сотрудников Проекта и изложил их взгляды; но я не смог ее осилить – это показалось мне столь же невозможным, как чтение телефонного справочника.
Особый раздел составляют всевозможные интерпретации Проекта – от философских и теологических до психопатологических.. Чтение таких работ неизменно утомляло и раздражало меня. Не случайно, я думаю, пространней всего рассуждают о Проекте те, кто непосредственно в нем не участвовал.
Информация из вторых рук всегда выглядит более стройно и убедительно, чем те сведения, полные пробелов и неясностей, которыми может располагать ученый. Авторы книг о Проекте, относящиеся к разряду интерпретаторов, как правило, втискивали добытые ими сведения в рамки своих убеждений, без пощады и колебаний отсекая все, что туда не влезало. Некоторые из этих книг по крайней мере восхищают находчивостью и остроумием; но в целом эта разновидность литературы неуловимо переходит в нечто вроде графомании на тему Проекта.
Количество информации, необходимое для того, чтобы хоть в общих чертах разобраться в проблематике Проекта, явно превышает емкость мозга отдельного человека. Но неведение, которое охлаждает пыл у людей разумных, ни в коей мере не сдерживает дураков; поэтому в океане печатной продукции, порожденной Проектом ГОН, каждый может найти нечто подходящее для себя – если его не слишком интересует истина.
Я не могу понять, почему людям, не имеющим водительских прав, запрещают разъезжать по дорогам, а вот сочинения людей, начисто лишенных порядочности – не говоря уж о знаниях, – могут проникать на книжные полки беспрепятственно и в любом количестве. Инфляция печатного слова, очевидно, вызвана экспоненциальным возрастанием количества пишущих – но не в меньшей мере и издательской политикой. В разливе макулатуры тонут действительно ценные публикации: ведь легче отыскать одну хорошую книгу среди десяти плохих, чем тысячу – среди миллиона. Вдобавок неизбежным становится псевдоплагиат – невольное повторение уже кем-то высказанных мыслей.
Я тоже не уверен, что не повторяю кем-то уже сказанное. Это риск, неизбежный в эпоху цивилизационного взрыва. Я решил изложить собственные воспоминания о работе в Проекте лишь потому, что ничто из прочитанного о нем меня не удовлетворило. Не обещаю, что буду писать «правду и только правду». Это стало бы возможно, если б наши усилия увенчались успехом, но тогда моя затея стала бы ненужной: история поисков истины показалась бы малоинтересной в свете самой истины. Но, коль скоро мы не разгадали загадку, у нас не остается ничего, кроме истории нашего поражения. Это – единственное, с чем мы вернулись из похода за звездным золотым руном.
В этой оценке я расхожусь с тональностью даже тех версий, которые сам назвал объективными, – начиная с доклада Бэлойна, – потому что в них вообще нет слова «поражение».
Я долго колебался, прежде чем сесть за письменный стол, ибо понимал, что собираюсь увеличить и без того уж огромный список публикаций. Я рассчитывал, что кто-нибудь, владеющий словом лучше меня, сделает эту работу, но с течением времени понял, что не могу молчать. В самых серьезных трудах, посвященных Проекту, в самых объективных версиях, начиная с отчета комиссии Конгресса, отмечается, что мы не узнали всего; но описание достигнутых успехов всегда занимает так много места, в то время как о непознанном упоминается на столь немногих страницах, что сама уже эта пропорция внушает мысль, будто мы исследовали весь лабиринт, кроме нескольких – наверное, тупиковых или обвалившихся – проходов, а между тем мы даже порога не переступили. А ведь одной из главных обязанностей ученого является определять не масштаб познанного – оно говорит само за себя, – но размеры еще непознанного.
Боюсь, что меня не услышат, потому что уже нет универсальных авторитетов. Разделение (а может быть, распадение) науки на специальности зашло достаточно далеко, и специалисты объявляют меня некомпетентным, стоит мне ступить на их территорию. Давно уже сказано, что специалист – это варвар, невежество которого не всесторонне.
Мои пессимистические предвидения основаны на личном опыте. Девятнадцать лет назад я вместе с молодым антропологом Максом Торнопом (он впоследствии трагически погиб при автомобильной катастрофе) опубликовал работу, в которой доказал, что существует предел сложности для всех конечных автоматов, подчиненных альгедонистской программе (к ним относятся, в частности, все высшие животные). Подобная программа означает осциллирование между наказанием и поощрением, которые воспринимаются при этом как страдание и наслаждение.
Мои расчеты показывают, что если число элементов регулирующего центра (мозга) превышает четыре миллиарда, то совокупность таких автоматов обнаруживает тяготение к крайним полюсам программы. В каждом отдельном автомате берет верх один из предельных вариантов, и, следовательно, возникновение таких вариантов в процессе антропогенеза было тоже неизбежным. Эволюция «согласилась» на такое решение, поскольку она оперирует статистическими расчетами: для нее важно сохранение вида, а не дефектные состояния отдельных его представителей. Как конструктор, она стремится сохранять, а не совершенствовать.
Мне удалось показать, что в любой человеческой популяции не более чем у 10% ее представителей будет наблюдаться достаточно уравновешенное альгедонистское поведение, остальные же 90% будут отклоняться от нормы. Хоть я уже и тогда, девятнадцать лет назад, считался одним из лучших математиков в мире, влияние этой моей работы на антропологов, этнографов, биологов и философов оказалось равным нулю. Я долго не мог этого понять. Моя работа была не гипотезой, а неопровержимым доказательством того, что некоторые черты человеческой психики, над которыми веками ломали головы легионы мыслителей, являются результатом чистейшей статистической флуктуации.
1 2 3 4
Причины, по которым я стал математиком, наверно, сложны, но одной из главных были мои способности, без которых я сделал бы в своей специальности не больше, чем горбун в легкой атлетике. Не знаю, играл ли какую-нибудь роль в той истории, которую я собираюсь рассказать, мой характер, а не способности, но эта возможность не исключена: при таком масштабе событий ни гордость, ни застенчивость человека уже не имеют никакого значения.
Авторы воспоминаний обычно решаются на предельную искренность, если считают, что они могут рассказать о себе нечто невероятно важное. Я, напротив, искренен потому, что моя личность в данном случае абсолютно несущественна; иначе говоря, к разговорчивости меня побуждает только неумение различить, где кончается статистический каприз, определивший склад данного индивидуума, и где начинается типичное для всего человеческого рода.
Мы ничего не знаем так плохо, как самих себя, – наверное, потому, что, непрестанно стремясь раздобыть несуществующую информацию о том, как сформировался человек, мы заранее исключаем возможность того, что в этом процессе глубочайшая необходимость могла сочетаться с нелепейшими случайностями.
Когда-то я разработал для одного из своих друзей программу эксперимента, состоявшего в том, что цифровая машина моделировала поведение неких нейтральных существ – неких гомеостатов, которые должны познавать окружающую среду, не обладая в исходном состоянии никакими «этическими» или «эмоциональными» свойствами. Эти существа размножались – разумеется, внутри машины, то есть размножались, как сказал бы профан, в виде чисел, – и несколько десятков поколений спустя во всех экземплярах возникала непонятная для нас особенность поведения – своеобразный эквивалент агрессивности. Мой приятель, проделав трудоемкие и бесполезные контрольные расчеты, принялся наконец проверять даже самые несущественные детали опыта. И тогда оказалось, что один из датчиков реагировал на изменения влажности воздуха, которые и были неопознанной причиной отклонений.
Я не могу не думать об этом эксперименте, когда пишу все это; разве не могло случиться так, что социальный прогресс вытащил нас из звериного царства и вознес по экспоненте совершенно неподготовленными к этому стремительному взлету? Образование социальных связей началось, как только человеческие атомы обнаружили минимальную способность к сцеплению. Эти атомы были сырьем, которое успело подвергнуться лишь первичной биологической переработке и удовлетворяло лишь чисто биологическим критериям, а бросок вверх увлек сырой материал и вознес его в цивилизационное пространство. Разве при этом мгновенном взлете не могли запечатлеться в биологическом материале следы случайностей, подобно тому как глубоководный зонд, опустившись на морское дно, захватывает вместе с тем, на что был нацелен, ненужные обломки? Я вспоминаю отсыревающее реле в совершенной цифровой машине. Почему, собственно, процесс, который вызвал наше появление, должен – с какой угодно точки зрения – быть идеальным? То, что наш вид единствен во Вселенной, еще не означает, что он совершенен.
Но я собирался говорить о себе, а не о человеческом роде.
Математика была для меня не блаженной страной, а скорее соломинкой, протянутой утопающему. Главную мою работу по математике не случайно назвали разрушительной. Я нанес сокрушающий удар по основам математической дедукции и понятию аналитичности в логике. Я обратил оружие статистики против ее же собственных основ – и взорвал их. Я созидал – но на пепелищах, и прав Йовитт: я больше ниспровергал старых истин, чем утверждал новых.
Вину за этот негативный итог возложили на эпоху, ибо я появился уже после Рассела и Гёделя, после того, как первый обнаружил трещины в фундаменте хрустального дворца, а второй расшатал этот фундамент. Вот обо мне и говорили, что я действовал сообразно духу времени.
Я неоднократно размышлял, что было бы со мной, если б я родился в пределах одной из тех четырех тысяч культур, которые предшествовали современной в бездне восьмидесяти тысяч лет. В некоторых культурах я наверняка зачах бы, зато в других, может, проявил бы себя гораздо полней как вдохновенный пророк, создающий новые обряды и магические ритуалы, благодаря врожденной моей способности комбинировать элементы.
Но познание необратимо, и нельзя вернуться в сумрак блаженного неведения. В те времена я не имел бы знаний и не смог бы их получить. Ныне я их имею и должен использовать. Я знаю, что нас создавал и формировал случай, – но неужели я буду покорным исполнителем всех приказов, вслепую вытянутых в неисчислимых тиражах эволюционной лотереи?!
Сколько я себя помню, мне всегда недоставало этики, выросшей из непосредственной впечатлительности. Я сознательно создал для себя ее суррогат. Но для этого нужно было найти достаточно веские мотивы, потому что основывать этику на пустом месте – все равно, что причащаться, не веря в бога. Я, собственно, не планировал свою жизнь, исходя из таких вот теорий, как изобразил это сейчас. И не подгонял свое поведение задним числом под какие-то постулаты. Я просто всегда действовал в таком духе, только вначале бессознательно: мотивацию своего поведения я придумал позже. Если бы я считал себя человеком в глубине души добрым, то, наверно, никогда не смог бы понять зла. Я бы полагал, что люди творят зло всегда умышленно. Но я знал больше – я знал и свои склонности, и свою невиновность в них: в меня было вложено то, чем я являюсь, и никто не спрашивал, согласен ли я на такой дар.
Мои принципы непригодны для всеобщего употребления, но я вовсе и не считаю, что обязан найти этическую панацею для всего человечества. Я представил сугубо личные соображения, мою индивидуальную стратегию, которая, кстати сказать, ничего во мне не изменила. По-прежнему первой моей реакцией на сообщение о чьей-то беде остается мгновенная вспышка удовлетворения. Но я отвечаю ей сопротивлением и действую вопреки себе потому, что могу это сделать.
Если б я действительно собирался писать автобиографию, – которая в сравнении с другими моими жизнеописаниями несомненно была бы антибиографией, – мне не пришлось бы оправдываться за все эти признания. Но у меня другая цель. Событие, которое я хочу описать, сводится вот к чему: человечество столкнулось с чем-то, что выслали в звездный мрак существа, не принадлежащие к человеческому роду. Событие это, первое в своем роде за всю историю человечества, я думаю, достаточно значительно для того, чтобы я счел необходимым обрисовать поподробней, кто же, собственно, представлял человечество в этой встрече. Тем более что плоды этой встречи оказались отравленными.
I
О проекте «Голос Неба» писали невероятно много – гораздо больше, чем о Манхэттенском. Когда его рассекретили, на Америку и на весь мир хлынул такой водопад статей, книг, брошюр, что библиография на эту тему составляет увесистый том энциклопедических размеров. Официальная версия изложена в докладе Бэлойна, который «Американская библиотека» позднее издала десятимиллионным тиражом; квинтэссенция же этого доклада содержится в одной из статей восьмого тома Американской Энциклопедии. О Проекте писали и другие люди, занимавшие там командные должности, например С.Раппопорт («Первая в истории межзвездная связь»), Т.Дилл («Голос Неба – я его слышал») и Д.Протеро («Проект ГОН – физические аспекты»). Книга Протеро, моего ныне покойного друга, является одной из самых обстоятельных; впрочем, ее следует, собственно говоря, отнести к разряду узкоспециальной литературы, где объект исследования совершенно отграничен от личности исследователя.
Исторических разработок слишком много, чтобы можно было их перечислить. Монументальный четырехтомный труд создан специалистом по истории науки Вильямом Энгерсом («Хроника 749 дней»). Эта работа восхитила меня своей скрупулезностью – Энгерс добрался до всех бывших сотрудников Проекта и изложил их взгляды; но я не смог ее осилить – это показалось мне столь же невозможным, как чтение телефонного справочника.
Особый раздел составляют всевозможные интерпретации Проекта – от философских и теологических до психопатологических.. Чтение таких работ неизменно утомляло и раздражало меня. Не случайно, я думаю, пространней всего рассуждают о Проекте те, кто непосредственно в нем не участвовал.
Информация из вторых рук всегда выглядит более стройно и убедительно, чем те сведения, полные пробелов и неясностей, которыми может располагать ученый. Авторы книг о Проекте, относящиеся к разряду интерпретаторов, как правило, втискивали добытые ими сведения в рамки своих убеждений, без пощады и колебаний отсекая все, что туда не влезало. Некоторые из этих книг по крайней мере восхищают находчивостью и остроумием; но в целом эта разновидность литературы неуловимо переходит в нечто вроде графомании на тему Проекта.
Количество информации, необходимое для того, чтобы хоть в общих чертах разобраться в проблематике Проекта, явно превышает емкость мозга отдельного человека. Но неведение, которое охлаждает пыл у людей разумных, ни в коей мере не сдерживает дураков; поэтому в океане печатной продукции, порожденной Проектом ГОН, каждый может найти нечто подходящее для себя – если его не слишком интересует истина.
Я не могу понять, почему людям, не имеющим водительских прав, запрещают разъезжать по дорогам, а вот сочинения людей, начисто лишенных порядочности – не говоря уж о знаниях, – могут проникать на книжные полки беспрепятственно и в любом количестве. Инфляция печатного слова, очевидно, вызвана экспоненциальным возрастанием количества пишущих – но не в меньшей мере и издательской политикой. В разливе макулатуры тонут действительно ценные публикации: ведь легче отыскать одну хорошую книгу среди десяти плохих, чем тысячу – среди миллиона. Вдобавок неизбежным становится псевдоплагиат – невольное повторение уже кем-то высказанных мыслей.
Я тоже не уверен, что не повторяю кем-то уже сказанное. Это риск, неизбежный в эпоху цивилизационного взрыва. Я решил изложить собственные воспоминания о работе в Проекте лишь потому, что ничто из прочитанного о нем меня не удовлетворило. Не обещаю, что буду писать «правду и только правду». Это стало бы возможно, если б наши усилия увенчались успехом, но тогда моя затея стала бы ненужной: история поисков истины показалась бы малоинтересной в свете самой истины. Но, коль скоро мы не разгадали загадку, у нас не остается ничего, кроме истории нашего поражения. Это – единственное, с чем мы вернулись из похода за звездным золотым руном.
В этой оценке я расхожусь с тональностью даже тех версий, которые сам назвал объективными, – начиная с доклада Бэлойна, – потому что в них вообще нет слова «поражение».
Я долго колебался, прежде чем сесть за письменный стол, ибо понимал, что собираюсь увеличить и без того уж огромный список публикаций. Я рассчитывал, что кто-нибудь, владеющий словом лучше меня, сделает эту работу, но с течением времени понял, что не могу молчать. В самых серьезных трудах, посвященных Проекту, в самых объективных версиях, начиная с отчета комиссии Конгресса, отмечается, что мы не узнали всего; но описание достигнутых успехов всегда занимает так много места, в то время как о непознанном упоминается на столь немногих страницах, что сама уже эта пропорция внушает мысль, будто мы исследовали весь лабиринт, кроме нескольких – наверное, тупиковых или обвалившихся – проходов, а между тем мы даже порога не переступили. А ведь одной из главных обязанностей ученого является определять не масштаб познанного – оно говорит само за себя, – но размеры еще непознанного.
Боюсь, что меня не услышат, потому что уже нет универсальных авторитетов. Разделение (а может быть, распадение) науки на специальности зашло достаточно далеко, и специалисты объявляют меня некомпетентным, стоит мне ступить на их территорию. Давно уже сказано, что специалист – это варвар, невежество которого не всесторонне.
Мои пессимистические предвидения основаны на личном опыте. Девятнадцать лет назад я вместе с молодым антропологом Максом Торнопом (он впоследствии трагически погиб при автомобильной катастрофе) опубликовал работу, в которой доказал, что существует предел сложности для всех конечных автоматов, подчиненных альгедонистской программе (к ним относятся, в частности, все высшие животные). Подобная программа означает осциллирование между наказанием и поощрением, которые воспринимаются при этом как страдание и наслаждение.
Мои расчеты показывают, что если число элементов регулирующего центра (мозга) превышает четыре миллиарда, то совокупность таких автоматов обнаруживает тяготение к крайним полюсам программы. В каждом отдельном автомате берет верх один из предельных вариантов, и, следовательно, возникновение таких вариантов в процессе антропогенеза было тоже неизбежным. Эволюция «согласилась» на такое решение, поскольку она оперирует статистическими расчетами: для нее важно сохранение вида, а не дефектные состояния отдельных его представителей. Как конструктор, она стремится сохранять, а не совершенствовать.
Мне удалось показать, что в любой человеческой популяции не более чем у 10% ее представителей будет наблюдаться достаточно уравновешенное альгедонистское поведение, остальные же 90% будут отклоняться от нормы. Хоть я уже и тогда, девятнадцать лет назад, считался одним из лучших математиков в мире, влияние этой моей работы на антропологов, этнографов, биологов и философов оказалось равным нулю. Я долго не мог этого понять. Моя работа была не гипотезой, а неопровержимым доказательством того, что некоторые черты человеческой психики, над которыми веками ломали головы легионы мыслителей, являются результатом чистейшей статистической флуктуации.
1 2 3 4