Обращался в магазин Wodolei
Патери Пат досадливо посмотрел на меня.
– Я теряю время, – кротко проговорил он. – Извини.
– Теряй, – сказал я, – мне не жалко. Но потрудись ответить, кто дал тебе право быть тюремщиком при таком же человеке, как ты сам? Я согласен отсидеть в карантине черт знает сколько, если я опасен для людей. Но зачем над Егерхауэном наведен этот экран?
На лице Патери Пата промелькнуло удивление. Он молчал.
– Вы отгородили меня от всего мира. Во имя чего? И кто подтвердит ваше право решать за меня, что для меня – лучше, а что – хуже?
Он встал. Подошел к столу Элефантуса, порылся в нем и достал совсем свежую пластинку радиограммы. Ага, пока я сплю, экран все-таки снимается. Помедлив какую-то долю секунды, он протянул пластинку мне.
«Милый доктор Элиа. – прочел я, – я рада, что все остается по-прежнему, как я вас просила. Не бойтесь за него – после того, что он пережил, еще два месяца пройдут незаметно. Мне труднее. Но не говорите ему обо мне. Благодарю вас за все – вы ведь знаете, что расплатиться с вами я не сумею».
Два месяца пройдут незаметно… Два месяца пройдут… Все остальное уплыло, растворилось в этом неотвратимом, реальном счастье. Патери Пат потянул пластинку из моих пальцев.
И – На! – сказал я, отдавая пластинку. – выключи свою шарманку, мне будет не до музыки. Работать надо. Два месяца.
Впервые я отчетливо увидел, как в черных до лилового блеска глазах Патери Пата промелькнула обыкновенная зависть.
– Привет, старик! – крикнул я. – Два месяца!
Черт побери, как я спал в эту ночь! Голубые ящерицы мчались по моим сновидениям, они заваливались на спину и в неистовом восторге, задирая кверху лапы, кричали: два месяца!
Глухо прогудел звуковой сигнал будящего комплекса, перед закрытыми глазами взбух и лопнул световой шар – и я увидел перед собой Педеля. Он протягивал мне на ложке комочек какого-то желе;
– Сонтораин.
Лекарство было прохладное и очень кислое. Мной овладела апатия, аналогичная той, какую я испытывал в ракете. Еще минута – и я уснул, на сей раз уже без голубых ящерок.
Между тем мое отношение к Педелю вышло из всяких границ почтительности. Я хлопал его по гулкому заду цвета голубиного крыла и, заливаясь неестественным смехом, кричал:
– Ну, что, старый хрыч, поперли к сияющим вершинам?
Он послушно возобновлял свои объяснения, но я уже ничего, решительно ничего не мог понять или запомнить, и это нисколько не пугало меня, а наоборот, развлекало, и я решил развлекаться вовсю, и когда на другой день он попросил меня подрегулировать блок термозарядки, я умудрился миалевой полоской заземлить питание, так что бедняге приходилось каждые пять минут кататься на подзарядку. Мои потрясающе остроумные шуточки относительно расстройства его желудка не попадали в цель – он не был запрограммирован для разговоров на медицинские темы.
Иногда, словно приходя в себя, я чувствовал, что дошел уже до состояния идиотского ребячества и уже ничего не могу с собой поделать, и все смеялся над Педелем и все ждал, когда же он сделает что-то такое, что переполнит чашу моего терпения, и я окончательно потеряю контроль над собой.
Но последней каплей оказался Патери Пат.
За ужином он довольно сухо заметил мне, что я перегружаю моего робота не входящими в его программу заданиями. Я взорвался и попросил его предоставить мне развлекаться по своему усмотрению. Выражения, употребляемые мною по адресу Патери Пата, едва ли были мягче тех, которые приходилось выслушивать Педелю.
Я видел округлившиеся глаза Элефантуса и знал, как я сейчас жалок и страшен, и опять ничего не мог с собой поделать, и шел на Патери Пата, шатаясь и захлебываясь потоками отборнейших перлов древнего красноречия, почерпнутого мною на буе из старинных бумажных фолиантов.
Элефантус перепугался.
Он кинулся ко мне, схватил за руку и потащил к выходу. Он вел меня по саду, бормоча себе под нос: «Это надо было предвидеть… никогда себе не прощу…» Я отчетливо помню, как я упрямо сворачивал с дорожки на клумбы и дальше, к зарослям цветущего селиора. и рвал ветки, и перед самым домом упал и стал рвать траву, но потом поднялся и с огромной охапкой этого сена дотащился до своей постели и рухнул на нее, зарываясь лицом в шершавые листья. Это была Земля, это была моя Земля – вся в терпкой горечи пойманного губами стебля, в теплоте измятой, стремительно умирающей травы. Я хотел моей Земли, я хотел ее одиннадцать лет царства металла, металла и металла – и я взял ее столько, сколько смог унести,
Это была моя Земля. И где-то на ней – совсем рядом со мной – была Сана, и она думала обо мне, помнила; может быть, еще любила. Главное – была, она была на Земле.
Но почему же я, счастливый такой человек, чувствовал, что схожу с ума?..
Вероятно, мне и в самом деле было очень худо. Приходили какие-то люди, шурша, наклонялись надо мной. Однажды прикатился Педель. Я рванулся и изо всей силы ударил его.
– Не понимаю, – тихо сказал он и исчез.
Я засмеялся – вот ведь какие странные вещи иногда чудятся… и только уж если еще раз причудится – хорошо бы. чтобы вместо Педеля был Патери Пат.
А в комнату набегали люди, все больше и больше, и все они наклонялись надо мной, и лица их, ряд за рядом, высились до самого потолка, словно огромные соты, и все эти бесконечные лица мерно хлопали длинными жесткими ресницами и монотонно жужжали:
– Ты должен… Долж-ж-жен… Долж-ж-жен…
А потом делали со мной что-то легкое и непонятное – то ли гладили, то ли качали, и противными тонкими голосками припевали:
– Вот так тебе будет лучше… лучше… лучше…
Но лучше мне не становилось уже хотя бы потому, что мне было ужасно неловко оттого, что столько людей возятся со мной и думают за меня, что я должен делать, и как лежать, и как дышать и все другое. Все они были одинаковые, одинаково незнакомые люди, как были бы неразличимы для меня сотни тюленей в одном стаде. И отвернуться от них я не мог, потому что все тело мое было настолько легкое, что не слушалось меня. Вероятно, я находился под каким-то излучением, всецело подчинившим мою нервную систему. Изредка я приходил в себя на несколько минут, искал глазами Элефантуса – и не находил, и снова погружался в тот сон, который видел каждую ночь с самого начала. Момент перехода в состояние сна я воспринимал как беспамятство, а потом во сне приходил в себя и чувствовал, что меня волокут куда-то вниз цепкими металлическими лапами, и каждый раз, как меня перетаскивали через порог очередного горизонтального уровня, мой спаситель спускал меня на пол и проделывал какие-то манипуляции, после чего раздавался тяжелый стук и низкое, натужное гуденье. Когда я понял, что это смыкаются аварийные перекрытия и включаются поля сверхмощной защиты, я заорал диким голосом и рванулся из железных объятий «гнома». Он продолжал тащить меня, не обращая внимания на мои отчаянные попытки вырваться.
– Сейчас же сними поле! – кричал я ему. – Раздвинь защитные плиты, они же не открываются снаружи!
– Невозможно, – отвечал он мне с невероятным бесстрастьем.
– Там же люди, ты слышишь, там еще четыре человека!
– Нет, – невозмутимо отвечал он.
Я понял, что он вышел из строя и сейчас может натворить что угодно – ведь все «гномы» на буе были включены на особую программу, при малейшей опасности они работали исключительно на спасение людей. Они делали чудеса и спасали людей. А этот – губит.
– – Брось меня и спасай тех, четверых, они же на поверхности!
– Там нет людей. Спасать нужно тебя одного.
– Да нет же, они там!
– Там нет людей. Там трупы.
Странно, как я ему поверил. Не потому, что привык, что эти существа не умеют ошибаться, – просто кругом творилось такое, что можно было верить только худшему. А остаться в этом аду в одиночестве – это и было самое худшее.
Позже я подумал, что то, что я кричал ему. он не мог выполнить, так как знал: после нескольких минут работы защитного поля, да еще включенного на максимальную мощность, на поверхности буя не могло остаться ни одной живой клетки. Я-то все равно снял бы поле и полез обратно, но он – он все взвесил и знал, что поступает наилучшим образом.
Тем временем мой «гном» опустил меня и начал давать сигналы вызова. Через несколько секунд другой точно такой же аппарат появился откуда-то снизу и подхватил меня. Первый «гном» отдал второму какие-то приказания и исчез наверху. Второй, точно так же, как и первый, закрыл за ним защитные плиты. Первый остался там, где медленно и неуклонно пробивалось сквозь металл смертоносное излучение. Почему он ушел? Позже «гномы» объяснили мне, что он уловил в себе наведенное поле непонятной природы и, не умея постичь смысла происходящего, счел за благо оставить меня на попечение других аппаратов, а сам вернулся в зону разрушающих лучей, лишь бы не создать для меня опасности своим дополнительным излучением. Он был хороший парень, этот первый «гном», он мудро и самоотверженно тащил меня за ворот обратно к жизни
– недаром его программу составляли люди. не раз попадавшие в межзвездные переделки. И он поступил, как человек, сделав все для спасения другого и сам уйдя на верную гибель. Одно меня угнетало: вся эта мудрость, вся эта энергия тратились для спасения меня одного. Бесконечно косные в своем всемогуществе, эти роботы и пальцем не шевельнули для спасения тех, остальных, как только вычислили, что плотность и жесткость излучения многократно превышает смертельные дозы.
Так было тогда, и так же отчетливо я видел все это во сне теперь. Железные неласковые лапы перетаскивали меня через пороги, опускали в холодные колодцы люков, и все ниже и ниже – туда, где еще оставалась надежда на спасение. Но я рвался из этих лап и знал, что не вырвусь, и снова рвался, и так сон за сном, до бесконечности. Так искупал я минуту отчаяния, когда разум мой, одичавший от ужаса и опустившийся до уровня этих машин, поверил в гибель тех, остальных. Я поверил, и должен был поверить, и всякий другой поверил бы на моем месте, но именно этого я и не мог себе простить.
Я чувствовал бы себя совсем хорошо, если бы не эти воспоминания. И еще я жалел, что обошелся так резко с Педелем. Если оставить в стороне, что именно ему я обязан своим состоянием, то он был неплохой парень. Почему он больше не показывается? Обиделся? С него станется. Обидчивость с незапамятных времен отличала людей с низким интеллектом. Наверное, это правило сейчас распространилось и на роботов. А может, я его здорово покалечил? Силы у меня на это, пожалуй, хватило бы. Приоткрыв один глаз, я смотрел, как бесшумно снуют вокруг меня белые люди. Честное слово, я с радостью отдал бы их всех за одного Педеля. К нему я привык, и когда он исчез, то среди всех этих чужих торопливых людей он вспоминался мне, как кто-то родной. Я слишком много мечтал о том, чтобы вернуться к людям, а когда мне это удалось, то вдруг оказалось, что мне совсем не надо этой массы людей, мне надо их немного, но чтоб это были мои. близкие, теплокровные, черт побери, люди, а таких на Земле пока не находилось. Меня окружало по меньшей мере полсотни человек, и все это, по-видимому, были крупные специалисты, они нянчились со мной, они старались как можно скорее поставить меня на ноги, но в своей стремительности они не оставляла места для так необходимого мне человеческого тепла.
Не засыпал я уже подолгу. Однажды я проснулся и почувствовал, что могу говорить. Но тут же подумал, что раз уж мне милостиво вернули речь, то, вероятно, первое.время за мною будут наблюдать.
– Дважды два, – сказал я, – будет Педель с хвостиком.
И пусть думают обо мне, что хотят.
Я не знаю, что они обо мне подумали, но вскоре раздвинулась дверь и, чуть ссутулившись, вошел Элефантус. Он сел возле меня и наклонил ко мне свои худые плечи. "Ну, вот, – подумал я, – вот теперь я живу по-настоящему. Я теперь одновременно вспоминаю тех, четверых, тоскую по Сане, маюсь от собственной неприспособленности к этой жизни, мчащейся со скоростью курьерских мобилей, скучаю по Педелю, и вот теперь снова буду беспокоиться об Элефантусе, который по моей милости, кажется, может ослепнуть. Если бы меня мучило что-нибудь одно – это было бы, как в плохом романе: «одна мысль не давала ему покоя…» Так бывает и во сне – одна мысль. А когда начинается настоящая жизнь – наваливаются сразу тридцать три повода для переживаний.
– Как вы себя чувствуете? – спросил я Элефантуса. Всегда такой сдержанный, Элефантус позволил себе удивиться.
– Благодарю вас, но мне кажется, это меня должно волновать ваше самочувствие.
– Вы обращаетесь со мной, как с больным ребенком, доктор Элиа. А я хочу знать: могу ли я быть с людьми? Представляю ли я опасность для окружающих? Мне это нужно, необходимо знать, поймите меня…
Элефантус зашевелил ресницами:
– Мы предполагали, что так может быть. Но я уверяю вас, что все наши предосторожности были напрасны – вы не несете в себе никакого излучения, ни первичного, ни наведенного.
– Но Патери Пат специалист в этой области. И он опасается…
– В какой-то мере я тоже… специалист.
Мне стало неудобно.
– Простите меня, – продолжал Элефантус. – Теперь я могу вам признаться, что мы намеренно старались оградить вас от внешнего мира. Патери Пат считал это обязательным для вашего скорейшего приобщения к ритму жизни всего человечества. Здесь, в укромном уголке Швейцарского заповедника, вы должны были без всяких помех овладеть своей специальностью в той степени, чтобы не чувствовать себя на Земле чужим и неумелым. Мы взяли на себя право решать за другого человека, как ему жить. Мы не имели этого права. Мы ошиблись, и в первую очередь виноват перед вами я, потому что согласился с Патери Патом и… еще одним человеком.
– Не нужно, доктор Элиа, – я положил руку на его сухую ладонь. – Все будет хорошо. Он грустно взглянул на меня:
– Может быть… Может быть, у вас и будет все хорошо. – Он поднялся. – Вы здоровы, Рамон. И еще: послезавтра – Новый год. Вы помните?
– Да, да, конечно. – Не имел представления…
Он быстро, чуть наклонившись вперед, пошел к выходу. Он тоже все время куда-то торопился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23