водолей магазин сантехники, москва 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Так он и просидел всю ночь и окончательно убедился, что не хочет и не может рисковать жизнью даже ради таких больших денег и такой большой политической карьеры. Он решил не сопротивляться принудительной прививке и стал ее ждать, ждать, когда за ним придет полиция, чтобы спросить у неге справку о прививке, убедиться, что у него ее нету, заковать его в ручные кандалы (на этом он будет самым решительным образом настаивать) и повести его в аптеку Бишопа или в аптеку Кратэра и держать его за руки, покуда ему насильно будут делать прививку, желанную, спасительную, бесценную. И пускай его ведут по всем улицам Кремпа в кандалах. Это даже лучше Пусть все видят, что он не хочет делать себе прививку, раз негров пускают в очереди впереди белых, но что его заставляют. А в крайнем случае, пусть никто и не видит. Пусть только его заставят, и он с радостью пойдет туда, куда его поведут.
В начале восьмого часа утра Джейн осторожно выглянула сквозь щелочку в шторах и удивилась: перед их домом никого не было. Весь вчерашний день, несмотря на события в Пьенэме, несмотря на антикоммунистические облавы, у дома толпились десятки зевак. А сегодня, когда должна была прийти полиция, чтобы насильственно повести Фрогмора на эпидемиологический пункт и оштрафовать его на пятьсот кентавров, никого поблизости не было.
– Знаешь, дружок, – обратилась она к мужу, который в крайне возбужденном состоянии молча шагал взад и вперед по гостиной, – никого нет…
– Они еще придут. Когда надо брать с налогоплательщика деньги, они всегда приходят.
– Да нет, – сказала Джейн, – я не о полиции. Перед нашим домом никого нет, вот о чем я говорю.
– Не может быть! – оскорбился Фрогмор. – Вечно ты что-нибудь выдумываешь!
Он посмотрел в щелку, потом раздвинул ее пошире.
– Ведь сегодня воскресенье! – вздохнул он с облегчением. – Как я мог об этом забыть! В воскресенье люди встают позднее. Они еще придут.
Ему было обидно такое невнимание к решающему дню его жизни. Он уже успел привыкнуть к славе и снова понял, что ему было бы невыносимо трудно возвращаться к прежнему, будничному существованию.
– Подождем! – сказал он. – Трое суток прождали, подождем и еще часок-другой.
– Конечно, подождем, – покорно согласилась Джейн.
Ее словно подменили. Ни разу за эти тяжкие часы она не подняла руку на богом данного супруга, ни разу не осквернила его мясистые уши упреками и оскорблениями. Боялась ли она потерять единственного близкого человека? Очень может быть. Полюбила ли она его, как часто вдруг начинают любить человека, которому уже недолго осталось жить? И это не исключено. Но главное, что произвело в ней столь разительный переворот, было то, что она перестала ощущать себя центральной фигурой в их маленькой, но недружной семье. Тысячи писем со всех концов страны, статьи и фельетоны, посвященные ему в сотнях газет и журналов, младенцы, нареченные его именем, богатство, которым чревата была его внезапная слава, все это заставило Джейн поверить, наконец, в исключительность ее постылого супруга.
– Конечно, подождем, – повторила она и поплелась на кухню приготовить себе чашечку кофе. Фрогмор еще в семь часов позавтракал.
Так прошел восьмой час, девятый, тридцать минут десятого…
Страшное подозрение, что о нем вдруг по какой-то неизвестной причине забыли, как дубиной ударило по истосковавшемуся бакалейщику. А что, если за ним не придут? Если его нарочно решили не трогать, и пусть он так и подыхает от чумы, раз он без сопровождения полицейского эскорта не согласен пойти на эпидемиологический пункт?
– Куда ты, дружочек? – спросила Джейн, увидев, что он поспешно натягивает на себя пальто.
– В аптеку. К Бишопу.
– Сам? Без полиции?
– Без полиции. Ну ее, эту полицию! Она никогда еще не появлялась вовремя. Сам пойду…
От возбуждения он никак не мог попасть рукой в левый рукав. Она ему помогла, подала шляпу.
– Может, все-таки лучше бы еще немножко подождать? – робко осведомилась она. – Они еще могут прийти. Ведь сегодня воскресенье. Ты ведь сам сказал… Все будут смеяться…
– Оставь меня! – взвизгнул Фрогмор и ударил миссис Джейн по щеке. – Им не к спеху, себе они сделали прививку. А во мне, я чувствую, как во мне просто кишат эти дьявольские чумные микробы. Я не могу больше ждать, черт вас всех побери!..
Всех, значит и Джейн! Впервые за четырнадцать лет он ударил ее, а не наоборот! Впервые за четырнадцать лет их совместной жизни он послал ее к черту! И, главное, раз он сам, по собственной воле отправится в аптеку, насмарку идут и слава и будущие кучи кентавров!
– Драться, негодяй ты этакий?! – вскричала Джейн. – Ты осмелился поднять руку на женщину, которая сделала тебя человеком?!.
Резким, наметанным движением руки она сбила с него шляпу, потом схватила его за лацканы пальто, швырнула на диван и принялась колотить по физиономии, по спине, по животу…
Он вырвался, подобрал шляпу и, словно не было предыдущих трех дней счастливой супружеской жизни, пустился в привычный бег вокруг стола. И так они бегали по меньшей мере четверть часа с короткими перерывами, чтобы Джейн, упаси боже, не задохнулась от одышки.
На этот раз примирения не наступило. Не было сладких рыданий на хилой груди Фрогмора, не было успокаивающих соображений о долгой совместно прожитой жизни. Воспользовавшись новым приступом одышки у Джейн, Фрогмор выбежал из дому, громко захлопнув за собой дверь.
Был на исходе десятый час утра двадцать шестого февраля.
3
Судья Памп, человек рыхлый и немолодой, чувствовал себя неважно. Возможно, это был небольшой грипп. Лично судья объяснял свое недомогание последствиями прививки противочумной вакцины. Как бы то ни было, но температура у него действительно повысилась. Его уложили в постель и на какое-то время лишили возможности чинить правосудие.
Сам по себе подобный факт не заслуживал бы особого внимания, если бы из-за болезни достопочтенного господина Пампа не пришлось отложить на неопределенное время судебную сессию. Она должна была открыться двадцать седьмого февраля. А ведь в кремпской тюрьме сидело около ста человек, ожидавших этой сессии, которая должна была определить на годы их дальнейшую судьбу, и по меньшей мере сорок из них ждали ее с июня прошлого года.
Неприятное известие об отсрочке сессии пришло в тюрьму вечером двадцать пятого февраля, в субботу. Уже в восемь часов, когда камеры на ночь заперли, многие заключенные, разочарованные в своих ожиданиях, были сильно возбуждены. К утру возбуждение усилилось. Быть может, этому содействовала яркая солнечная погода, которая особенно усиливает горечь заточения. И если бы не старший надзиратель Кроккет, который был столь же набожен, сколь и жесток, и о котором было известно, что он ведет строгий учет посещаемости церковных служб, мало кто пошел бы в тот день в часовню. Но смешно было из-за каких-нибудь полутора часов создавать себе излишние трудности, особенно накануне судебной сессии: судья Памп тоже славился высокой религиозностью.
Поэтому, когда в десять часов утра, как обычно, гулко затрещал мощный электрический звонок, призывая всех в зарешеченный дом господень, свыше трехсот человек из четырехсот восьмидесяти трех заключенных, гулко стуча каблуками по железным ступенькам, спустились в подвальное помещение, переделанное в часовню из картофельного склада. Здесь пахло мышами, свечами, дурно мытым телом и прогоркшей олифой.
Нужно сказать, что среди тех, кто в это утро спустился в часовню, некоторые были движимы и религиозным чувством и довольно многие – тоской и желанием хоть как-нибудь развлечься. В тюрьме ни один день недели не отличается весельем. Но в воскресенье, когда к тому же не бывает ни почты, ни приема посетителей, ни работ в тюремных мастерских, можно просто удавиться от тоски.
Купер тоже пошел в часовню. В Боркосе он не очень увлекался церковными делами, но здесь ему вдруг захотелось помолиться. С ним пошел и его новый друг, сосед по камере Нокс – истопник местного кинотеатра. Два крепких и не старых парня, они особенно быстро подружились, когда узнали, что оба очутились за решеткой по милости Фрогмора, бешеного бакалейщика из Союза атавских ветеранов.
В часовне было жарко и душно. От серых, крашенных масляной краской стен веяло сыростью. Тускло светила убогая люстра. Окна, – их было четыре, и все в одной стене, высоко, где-то под потолком, – были такими, какими и должны быть окна картофельного склада, переоборудованного в тюремное помещение. Забранные в густую решетку, маленькие, с матовыми стеклами, убежавшими в самую толщу амбразуры, они бросали скупой дневной свет только на люстру.
Заключенные хмуро рассаживались на треногих раскладушках с засаленными парусиновыми сиденьями. Впереди – белые, черные – в задних рядах. Прокашливался хор. Широкоплечий капеллан, пожилой, недалекий, но хитрый, встречал входивших заученной улыбкой трактирщика, у которого по соседству открылось конкурирующее заведение.
Сегодня он улыбался с особенным усердием. В воздухе ощущалось какое-то напряжение. Заключенные были возбуждены и отсрочкой сессии, и опасностью чумы, и тем (это касалось негров, арестованных у аптеки Бишопа), что их ни за что ни про что запрятали в тюрьму, и глухими слухами о крайнем обострении отношений между Атавией и Полигонией. Слухи об этом еще вчера вечером просочились сквозь тюремные стены. Капеллану предстояло сообщить подневольной пастве о войне, которая сегодня в шесть утра была официально объявлена. Это была та самая премия верным сынам церкви, которая была им уготована администрацией тюрьмы. Безбожники узнают о войне только после службы в часовне.
Еще одно обстоятельство волновало капеллана и Кроккета: не было человека, который сумел бы сыграть на фисгармонии национальный гимн «Розовый флаг». Обязательно надо было спеть гимн, а у заключенного, который по воскресным дням играл в часовне на фисгармонии, разболелась печень, и он вот уже вторую неделю валялся в тюремной больнице.
– Дети мои! – обратился к собравшимся капеллан и поднял вверх свою жилистую руку. – Дети мои, нужен человек, умеющий играть на фисгармонии.
Заключенные молчали. Очень им нужно играть на фисгармонии.
– Пойди сыграй, – шепнул Купер Ноксу. – Ей-богу, пойди и сыграй! Утри всем этим кривлякам нос.
– Да ну их, – отмахнулся истопник.
– Неужели никто из вас не умеет играть на фисгармонии? – спросил капеллан. – Надо будет сыграть «Розовый флаг», наш национальный гимн…
– Он умеет! – крикнул с места Купер, указывая на насупившегося Нокса. Чего ты стесняешься, старина, иди…
Нокс вытянулся во весь свой огромный рост, потоптался в нерешительности, сокрушенно махнул рукой и направился к дряхлой фисгармонии, тускло поблескивавшей дешевым лаком.
– Куда прешь, черномазая обезьяна? – негромко, но очень четко произнес чей-то голос. – Брысь на место!
Нокс сделал вид, будто не слышал этого окрика. Размеренным шагом он подошел к инструменту и уселся перед ним на древнем стуле-вертушке.
– Ну вот и отлично, дети мои! – воскликнул с притворной жизнерадостностью капеллан, стараясь не допустить до скандала.
– А ну, брысь на место, ниггер! – продолжал тем же ровным голосом долговязый молодой заключенный с тонким и дряблым лицом ангела, погрязшего в грехах. Теперь все его увидели. Это был Обри Ангуст, отбывавший наказание за ограбление шофера. Он сидел в третьем ряду. – Отец капеллан, пусть этот чернокожий язычник немедленно уберется на место.
Нокс, не оборачиваясь, остался сидеть у фисгармонии.
– Пусть он убирается к дьяволу! – поддержали Ангуста его соседи по ряду. – Обри прав!.. Эти негры всюду пролезают!.. Даже в церкви от них нет спасения.
Нокс продолжал сидеть не оборачиваясь.
Капеллан растерянно воздевал руки, лепетал что-то тонувшее в нараставшем гуле голосов. По меньшей мере полсотни белых арестантов, обрадовавшись возможности пошуметь на таком похвальном основании, не давало ему говорить.
Нокс продолжал сидеть.
Ангуст встал со своей раскладушки, поднял вверх руку, и его единомышленники замолкли.
– Отец капеллан! – промолвил он все тем же удручающе ровным голосом хорошо воспитанного человека. До того, как его арестовали, он учился в выпускном классе местного колледжа, был вице-президентом тамошнего отделения Христианского союза молодых людей и особенно ненавидел негров за то, что шофер, из-за которого он сейчас отсиживал срок, был тоже «из этих чернокожих». – Отец капеллан! Мы считаем несправедливым, больше того, мы считаем себя оскорбленными в самых глубоких наших христианских чувствах, что даже и здесь, в тюремной часовне, мы не можем спокойно общаться с господом нашим из-за присутствия этих богопротивных негров.
– Сын мой, – елейно воззвал капеллан к Ноксу, – мне весьма горько, но в интересах спокойствия во храме господнем тебе придется вернуться на место.
Нокс не шелохнулся. Он сидел, не оборачиваясь, спиной к аудитории.
Из задних рядов донесся глухой ропот негров.
– Вы нас неправильно поняли, отец капеллан, – учтиво улыбнулся Ангуст, – мы просим, чтобы эти вонючие негры покинули часовню. Это требование белых. Белые христиане умоляют вас изгнать нечестивых из храма.
– Сын мой, – снова обратился капеллан к Ноксу. – Вернись на место, и да установится мир в храме сем.
Нокс молча встал и, глядя поверх ненавистных и ненавидящих белых, оравших, улюлюкавших и свистевших, медленно, размеренным шагом, как на военном учении, направился в задние ряды.
– Нечестивых черномазых вон из божьего храма! – гаркнул сосед Ангуста, худенький юноша с непостижимо зычным голосом. – Брысь, чернокожие!
– Брысь! – заорали арестанты. – Вон из храма!.. Катитесь все в Африку!..
Кто-то подставил Ноксу подножку, и он споткнулся, но удержался на ногах. Ему подставили вторую подножку, и Нокс снова не упал. Но чтобы сохранить равновесие, ему пришлось схватиться за плечо того самого белого, который ему эту подножку подставил. Белый покачнулся на стуле, вызвав иронические смешки со стороны друзей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я