https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy_s_installyaciey/
Но стоило ему представить, что кто-то будет отдавать ему приказания, и он уже видел только одну сторону медали (позабыв даже о благородной миссии издательского дела – выяснять в спорах истину); эта картина до предела возмущала его душу, и он взрывался гневом.
Поэтому он полагал, что сама армейская жизнь для него невыносима. Выслушивать приказы людей, которых он не уважает, чьи представления противоречат его идеям, соглашаться на крайние ограничения его духовной свободы – такая жизнь была бы для него нестерпима, и он, естественно, предпочитал ей смерть. (Тот товарищ, о котором он вспоминал, всегда критиковал моего друга за его отвращение к любым коллективным действиям, за его страх перед поступками по приказу. По мнению нашего товарища, такая «свобода духа» – мелкобуржуазная иллюзия. На это мой друг обычно возражал: самая существенная идея Запада, из тех, что ему известны, – это концепция личности, и социализм не только не ограничивает личность, но, наоборот, призван полностью развивать все особенности каждой личности, поэтому социалистическое общество должно быть союзом свободных личностей.)
– Вот так в конце концов я теоретически вывел решение – жить как живется, пока не придет повестка, а когда меня призовут – покончить с собой. Я установил, что это единственно возможный для меня рецепт поведения в условиях войны, который отвечал бы моему мировоззрению.
Но, приняв такое решение, он вдруг заметил, что совсем не задумывался над тем, насколько оно универсально. По его понятиям, множественность мировоззрений, индивидуальность каждого естественно вытекали из свободы выражения личности. Но ведь какую бы позицию ни принял человек, он непременно должен стремиться к отысканию истины. Если он принимает убийство (или войну), на это должны быть определенные основания.
Однако тут ему впервые пришло в голову, что никто из его знакомых не отказался от призыва в армию. Значит, они принимали войну, одобряли военные цели Японии и участвовали в сражениях? На какую же теорию они опирались? А если они отвергали войну и не сочувствовали ее целям, то почему они все же пошли в армию? Потому ли, что не могли избежать этой участи или считали самоубийство грехом? Если бежать невозможно, надо покончить с собой, а если отрицать самоубийство, то тем более непозволительно убийство себе подобных.
Тогда он рискнул спросить у одного собиравшегося в отставку профессора, что тот думает насчет войны и отправки на фронт его младших братьев. Профессор был большой оптимист. Воспитанный в добрую старую эпоху Мэйдзи, в пору развития японского капитализма, он был убежден, что Япония выросла и окрепла в войнах с Китаем, Россией и Германией. Каждый раз страна-противница оказывалась помехой нормальному развитию Японии, следовательно, была злом, а борьба со злом – справедливая борьба. Молодежь, принимавшая участие в этой борьбе, – настоящие герои. Но эта мысль не убедила моего друга. Он не верил в то, что подобный эгоизм в государственных масштабах может послужить нормальным основанием для массовых убийств, и относился к такому образу мыслей как к фальшивой логике господствующих классов. И еще он подозревал, что эти логические построения моментально рассыпались бы в прах, если бы на фронт пришлось отправиться самому профессору.
Затем он обратился с теми же сомнениями к некоему доценту, человеку средних лет. «Об этом лучше подумай сам, – ответил доцент с каким-то подобострастным смешком. – Самое главное в жизни человек должен делать своими руками. К тому же беспрекословно повиноваться старшим – в обычаях нашей страны, так будем же дорожить жизнями друг друга. – Тут доцент обратил внимание на печальное, вопрошающее выражение его лица, скосил взгляд в сторону стоявшего рядом книжного шкафа и зашептал: – Пока живешь, надо учиться, насколько хватит сил. В жизни бывают вещи, с которыми в одиночку все равно не справиться, сколько ни бейся. Просто живи день за днем без оглядки. Этому мы и должны отдать все наши силы. Может быть, и мы когда-нибудь погибнем на войне, но ведь и сейчас каждый день кто-то умирает, поэтому те, кто еще жив, должны учиться, пока их не постигла та же участь. Да и не все, в конце концов, погибают, война тоже не может длиться вечно, значит, надо постараться, чтобы рядовой солдат науки сохранил свой пост и передал тем, кто придет ему на смену».
Этот доцент потерял способность рассуждать обо всем, что касалось войны. Он сдался, видя в войне неизбежное зло, вроде стихийного бедствия, и решил посвятить свою жизнь той науке, что была его специальностью. Однако он боялся навязывать свое решение другим. Видимо, его настолько мучил стыд, что даже в разговоре с моим другом он не решался особенно настаивать на собственном мнении. На десять лет дольше прожив на этом свете и в этой стране, доцент по опыту знал, что чистая логика, столь притягательная для молодежи, не спасает дела, – только это он и пытался внушить моему другу. Тот в душе приписал эти рассуждения слабости «интеллигента эпохи Тайсё». И в то же время позавидовал глубокой приверженности доцента ее культурным ценностям.
С тем же вопросом он потом обратился к молодому ассистенту… Но тут я, его слушатель, уже изнемогая от этой мании заводить со всеми разговоры, невольно взорвался. Сколько еще будет тянуться эта цепочка вопросов? Неловко смеясь, он оправдывался:
– Конечно, я действовал до отвращения методично. Но молодежи свойственно стремиться к полной убедительности. Что делать, ведь это было двадцать лет назад…
Ассистент, который был всего несколькими годами старше его, пошутил, что мой друг слишком по-личному относится к проблеме войны. «Война – исторический факт. Чувство моральной ответственности за роль каждой отдельной личности, каждого солдата нарушит твое душевное равновесие, и ничего больше. Война не прекратится оттого, что кто-то ее отрицает. От действительности не спрячешься. Научиться рассматривать явления с социальной точки зрения – вот что тебе необходимо». Однако концепция личности, которой придерживался мой Друг, никак не согласовывалась с утверждением, что умение социально мыслить освобождает человека от ответственности за собственные поступки. Ассистент говорил еще: «Народные массы страны терпят лишения. Не ты один в таком положении. Множество людей сражается, оставив дома семьи, жен и детей. Мы с тобой тоже японцы, тоже народ, так не должны ли и мы разделить с ними эти страдания?»
Затем мой друг встретился с одним молодым писателем, у которого время от времени бывал. Писатель, скрестив ноги, сидел в пижаме в своем кабинете и, похлопывая себя по коленям, смеялся над его соображениями. «Ведь ты же говорил, что тоже хочешь заниматься литературой, выходит, тебе необходимо испытать, что такое война. Может быть, сумеешь написать „Войну и мир“. Все равно человек человеку волк. То же самое и в отношениях между странами. Если ты страшишься этого, значит, ты не способен видеть действительность. С точки зрения определенной системы ценностей действительность не выглядит очень уж реальной. Толковать действительность в духе пацифических идеалов даже для беллетристики непригодно. Вегетарианцы – это всего-навсего люди, не различающие вкуса пищи. Не имея мужества противостоять действительности, не сможешь выжить в наше время, а не выживешь – какое уж тогда писательство. Даже в смутные времена, в годы Онин, находились люди, которые продолжали писать. Надо быть стойким!»
Для доцента – наука, для писателя – литература, подумал он. Но все же никак не мог согласиться, что литература полностью снимает с людей ответственность за что бы то ни было.
Последний, с кем он встретился, был его сверстник, студент, занимавшийся японской историей. «Рационализм свойствен европейскому образу мышления, – говорит студент, – и нынешняя война – свидетельство его банкротства. А мы ведем войну в Китае, чтобы дать отпор посягательствам Запада на эту страну и вернуть ее в русло исконной независимости Восточной Азии. Освобождение Восточной Азии – это наша цель и наш долг перед всеми народами Востока, долг страны, свершившей революцию Мэйдзи и избегшей участи стать колонией. Патриотизм нельзя вывести из западного рационализма. Рационализм порождает международных космополитов. Вряд ли те, кто считает патриотизм просто иррациональным чувством, поймут подлинный дух моих слов. Но в наших жилах течет кровь настоящих японцев. И голос крови, и идеалы освобождения Восточной Азии убеждают, что участвовать в этой войне – наш отрадный долг и дело нашей чести. Изгнание западных чужеземцев с восточных земель, пожалуй, даже в их собственных глазах будет просто отплатой за то зло, которое они причинили странам Восточной Азии своими агрессиями, и ничуть не будет противоречить духу милосердия. Пойми, что если мы убиваем китайцев, то это благородное жертвоприношение "во имя светлого будущего человечества, а сентиментальная теория всеобщего мира изобретена европейцами для самозащиты и значит не больше, чем теория господства евреев над миром. Стыдно увлекаться такими идеями».
Он словно совершал паломничество в поисках обетованного решения. И когда путь его подошел к концу, он понял, что ни одна из теорий, с которыми довелось ему познакомиться, не избавила его от страха перед убийством. Однако он видел, что существовало несколько возможностей уцелеть, поэтому он колебался.
Эти колебания оборвались разом – в тот самый момент, когда он вскочил в автобус, собираясь ехать в родные места, чтобы предстать перед врачебной комиссией. Со всей решимостью он сделал ставку на самоубийство. Но его тяготило сознание того, что им выбран одинокий, никем не понятый путь, и такой выбор привел его в состояние глубокой тоски и потерянности. Поэтому, с одной стороны, решившись на что-то определенное, он обрел душевный покой, но где-то сразу под этим чувством покоя гнездился неописуемый страх.
– Не знаю, поняли бы меня нынешние двадцатилетние, если бы я попытался объяснить им, что это был за страх. Современная молодежь, не попадавшая в такие тупики, может быть, станет презирать меня за то, что мной руководило стремление сохранить чистые, ничем не запятнанные руки…
К тому же есть совершенно разные представления о том, что такое, армия. Однажды, уже после войны, он был глубоко потрясен, прочитав в статье одного обозревателя, что человек, который в армии не был хорошим солдатом, ни к чему не годен и в мирной жизни, такая концепция и принятое им решение, ужасавшее его самого, существовали как бы в разных измерениях, и он рассказывал, что, встречаясь с тем обозревателем, иногда так пугался, будто видел перед собой чудовище.
Однако что же все-таки сталось с его решением? Сегодня, оглядываясь назад, мы можем отнестись к случившемуся с понятным юмором, ибо тогда же, в самые ближайшие дни, он прошел медицинскую комиссию. Выяснилось, что его здоровье безнадежно расстроено, и он получил освобождение от военной службы. Значит, всего тремя сутками исчислялось то время, пока он, мучимый страхом, упорствовал в своем намерении совершить самоубийство. Но если бы его не освободили, он, с его малодушием, наверно, сошел бы с ума от страха еще до получения повестки, неотступно думая о своем решении. А если бы он оказался на фронте, так и не осуществив своего плана, пусть бы даже он не участвовал в сражениях, тело перестало бы отправлять нормальные человеческие функции, и моего друга отправили бы в сумасшедший дом. Мое мнение – он уже по конституции своей не был годен к тому, чтобы стать военным…
– Я получил освобождение от воинской повинности и снова обрел душевный мир. Война близилась к концу, и, хоть полем боя стала Япония и я мог умереть от пули врага, все это не имело отношения к моей совести, а уж перенести страх смерти было вполне в моих силах. По сравнению с гибелью в одиночку это был просто пустяк исходя из той логики, которую никто, кроме меня, не понимал.
Напоследок я задал ему только один вопрос.
– Если обстоятельства снова сложатся так, что надо будет принимать сходное решение, сможешь ты и теперь руководствоваться той же логикой?
И он неожиданно спокойно ответил:
– По дороге сюда я тоже думал об этом. То, что я рассказал тебе, отвечает логике двадцатилетнего юноши. И неизвестно, смогу ли я до мелочей следовать этой единственной и безукоризненной логике теперь, когда у меня есть семья, есть работа. Перед тем как все решилось, я разговаривал с множеством людей, стараясь избежать бездны одиночества. Если уж теперь принимать такое решение, то вместе с другом. Однако, хотя за эти двадцать лет некоторые элементы моей теории качественно изменились и отпали, страх, связанный с тем неотвязно мучившим меня решением, остался как бы запечатленным в ржавом засове на зеленых воротах церкви и спустя двадцать лет ожил и набросился на меня. Значит рана нанесенная страхом, до сих пор не зажила в моем сердце. Эта рана изувечила мне жизнь. И порой перед моим мысленным взором вдруг предстает рожденное страхом видение: лицо, лицо мальчика, широко раскрытыми глазами всматривающегося во тьму…
1 2 3
Поэтому он полагал, что сама армейская жизнь для него невыносима. Выслушивать приказы людей, которых он не уважает, чьи представления противоречат его идеям, соглашаться на крайние ограничения его духовной свободы – такая жизнь была бы для него нестерпима, и он, естественно, предпочитал ей смерть. (Тот товарищ, о котором он вспоминал, всегда критиковал моего друга за его отвращение к любым коллективным действиям, за его страх перед поступками по приказу. По мнению нашего товарища, такая «свобода духа» – мелкобуржуазная иллюзия. На это мой друг обычно возражал: самая существенная идея Запада, из тех, что ему известны, – это концепция личности, и социализм не только не ограничивает личность, но, наоборот, призван полностью развивать все особенности каждой личности, поэтому социалистическое общество должно быть союзом свободных личностей.)
– Вот так в конце концов я теоретически вывел решение – жить как живется, пока не придет повестка, а когда меня призовут – покончить с собой. Я установил, что это единственно возможный для меня рецепт поведения в условиях войны, который отвечал бы моему мировоззрению.
Но, приняв такое решение, он вдруг заметил, что совсем не задумывался над тем, насколько оно универсально. По его понятиям, множественность мировоззрений, индивидуальность каждого естественно вытекали из свободы выражения личности. Но ведь какую бы позицию ни принял человек, он непременно должен стремиться к отысканию истины. Если он принимает убийство (или войну), на это должны быть определенные основания.
Однако тут ему впервые пришло в голову, что никто из его знакомых не отказался от призыва в армию. Значит, они принимали войну, одобряли военные цели Японии и участвовали в сражениях? На какую же теорию они опирались? А если они отвергали войну и не сочувствовали ее целям, то почему они все же пошли в армию? Потому ли, что не могли избежать этой участи или считали самоубийство грехом? Если бежать невозможно, надо покончить с собой, а если отрицать самоубийство, то тем более непозволительно убийство себе подобных.
Тогда он рискнул спросить у одного собиравшегося в отставку профессора, что тот думает насчет войны и отправки на фронт его младших братьев. Профессор был большой оптимист. Воспитанный в добрую старую эпоху Мэйдзи, в пору развития японского капитализма, он был убежден, что Япония выросла и окрепла в войнах с Китаем, Россией и Германией. Каждый раз страна-противница оказывалась помехой нормальному развитию Японии, следовательно, была злом, а борьба со злом – справедливая борьба. Молодежь, принимавшая участие в этой борьбе, – настоящие герои. Но эта мысль не убедила моего друга. Он не верил в то, что подобный эгоизм в государственных масштабах может послужить нормальным основанием для массовых убийств, и относился к такому образу мыслей как к фальшивой логике господствующих классов. И еще он подозревал, что эти логические построения моментально рассыпались бы в прах, если бы на фронт пришлось отправиться самому профессору.
Затем он обратился с теми же сомнениями к некоему доценту, человеку средних лет. «Об этом лучше подумай сам, – ответил доцент с каким-то подобострастным смешком. – Самое главное в жизни человек должен делать своими руками. К тому же беспрекословно повиноваться старшим – в обычаях нашей страны, так будем же дорожить жизнями друг друга. – Тут доцент обратил внимание на печальное, вопрошающее выражение его лица, скосил взгляд в сторону стоявшего рядом книжного шкафа и зашептал: – Пока живешь, надо учиться, насколько хватит сил. В жизни бывают вещи, с которыми в одиночку все равно не справиться, сколько ни бейся. Просто живи день за днем без оглядки. Этому мы и должны отдать все наши силы. Может быть, и мы когда-нибудь погибнем на войне, но ведь и сейчас каждый день кто-то умирает, поэтому те, кто еще жив, должны учиться, пока их не постигла та же участь. Да и не все, в конце концов, погибают, война тоже не может длиться вечно, значит, надо постараться, чтобы рядовой солдат науки сохранил свой пост и передал тем, кто придет ему на смену».
Этот доцент потерял способность рассуждать обо всем, что касалось войны. Он сдался, видя в войне неизбежное зло, вроде стихийного бедствия, и решил посвятить свою жизнь той науке, что была его специальностью. Однако он боялся навязывать свое решение другим. Видимо, его настолько мучил стыд, что даже в разговоре с моим другом он не решался особенно настаивать на собственном мнении. На десять лет дольше прожив на этом свете и в этой стране, доцент по опыту знал, что чистая логика, столь притягательная для молодежи, не спасает дела, – только это он и пытался внушить моему другу. Тот в душе приписал эти рассуждения слабости «интеллигента эпохи Тайсё». И в то же время позавидовал глубокой приверженности доцента ее культурным ценностям.
С тем же вопросом он потом обратился к молодому ассистенту… Но тут я, его слушатель, уже изнемогая от этой мании заводить со всеми разговоры, невольно взорвался. Сколько еще будет тянуться эта цепочка вопросов? Неловко смеясь, он оправдывался:
– Конечно, я действовал до отвращения методично. Но молодежи свойственно стремиться к полной убедительности. Что делать, ведь это было двадцать лет назад…
Ассистент, который был всего несколькими годами старше его, пошутил, что мой друг слишком по-личному относится к проблеме войны. «Война – исторический факт. Чувство моральной ответственности за роль каждой отдельной личности, каждого солдата нарушит твое душевное равновесие, и ничего больше. Война не прекратится оттого, что кто-то ее отрицает. От действительности не спрячешься. Научиться рассматривать явления с социальной точки зрения – вот что тебе необходимо». Однако концепция личности, которой придерживался мой Друг, никак не согласовывалась с утверждением, что умение социально мыслить освобождает человека от ответственности за собственные поступки. Ассистент говорил еще: «Народные массы страны терпят лишения. Не ты один в таком положении. Множество людей сражается, оставив дома семьи, жен и детей. Мы с тобой тоже японцы, тоже народ, так не должны ли и мы разделить с ними эти страдания?»
Затем мой друг встретился с одним молодым писателем, у которого время от времени бывал. Писатель, скрестив ноги, сидел в пижаме в своем кабинете и, похлопывая себя по коленям, смеялся над его соображениями. «Ведь ты же говорил, что тоже хочешь заниматься литературой, выходит, тебе необходимо испытать, что такое война. Может быть, сумеешь написать „Войну и мир“. Все равно человек человеку волк. То же самое и в отношениях между странами. Если ты страшишься этого, значит, ты не способен видеть действительность. С точки зрения определенной системы ценностей действительность не выглядит очень уж реальной. Толковать действительность в духе пацифических идеалов даже для беллетристики непригодно. Вегетарианцы – это всего-навсего люди, не различающие вкуса пищи. Не имея мужества противостоять действительности, не сможешь выжить в наше время, а не выживешь – какое уж тогда писательство. Даже в смутные времена, в годы Онин, находились люди, которые продолжали писать. Надо быть стойким!»
Для доцента – наука, для писателя – литература, подумал он. Но все же никак не мог согласиться, что литература полностью снимает с людей ответственность за что бы то ни было.
Последний, с кем он встретился, был его сверстник, студент, занимавшийся японской историей. «Рационализм свойствен европейскому образу мышления, – говорит студент, – и нынешняя война – свидетельство его банкротства. А мы ведем войну в Китае, чтобы дать отпор посягательствам Запада на эту страну и вернуть ее в русло исконной независимости Восточной Азии. Освобождение Восточной Азии – это наша цель и наш долг перед всеми народами Востока, долг страны, свершившей революцию Мэйдзи и избегшей участи стать колонией. Патриотизм нельзя вывести из западного рационализма. Рационализм порождает международных космополитов. Вряд ли те, кто считает патриотизм просто иррациональным чувством, поймут подлинный дух моих слов. Но в наших жилах течет кровь настоящих японцев. И голос крови, и идеалы освобождения Восточной Азии убеждают, что участвовать в этой войне – наш отрадный долг и дело нашей чести. Изгнание западных чужеземцев с восточных земель, пожалуй, даже в их собственных глазах будет просто отплатой за то зло, которое они причинили странам Восточной Азии своими агрессиями, и ничуть не будет противоречить духу милосердия. Пойми, что если мы убиваем китайцев, то это благородное жертвоприношение "во имя светлого будущего человечества, а сентиментальная теория всеобщего мира изобретена европейцами для самозащиты и значит не больше, чем теория господства евреев над миром. Стыдно увлекаться такими идеями».
Он словно совершал паломничество в поисках обетованного решения. И когда путь его подошел к концу, он понял, что ни одна из теорий, с которыми довелось ему познакомиться, не избавила его от страха перед убийством. Однако он видел, что существовало несколько возможностей уцелеть, поэтому он колебался.
Эти колебания оборвались разом – в тот самый момент, когда он вскочил в автобус, собираясь ехать в родные места, чтобы предстать перед врачебной комиссией. Со всей решимостью он сделал ставку на самоубийство. Но его тяготило сознание того, что им выбран одинокий, никем не понятый путь, и такой выбор привел его в состояние глубокой тоски и потерянности. Поэтому, с одной стороны, решившись на что-то определенное, он обрел душевный покой, но где-то сразу под этим чувством покоя гнездился неописуемый страх.
– Не знаю, поняли бы меня нынешние двадцатилетние, если бы я попытался объяснить им, что это был за страх. Современная молодежь, не попадавшая в такие тупики, может быть, станет презирать меня за то, что мной руководило стремление сохранить чистые, ничем не запятнанные руки…
К тому же есть совершенно разные представления о том, что такое, армия. Однажды, уже после войны, он был глубоко потрясен, прочитав в статье одного обозревателя, что человек, который в армии не был хорошим солдатом, ни к чему не годен и в мирной жизни, такая концепция и принятое им решение, ужасавшее его самого, существовали как бы в разных измерениях, и он рассказывал, что, встречаясь с тем обозревателем, иногда так пугался, будто видел перед собой чудовище.
Однако что же все-таки сталось с его решением? Сегодня, оглядываясь назад, мы можем отнестись к случившемуся с понятным юмором, ибо тогда же, в самые ближайшие дни, он прошел медицинскую комиссию. Выяснилось, что его здоровье безнадежно расстроено, и он получил освобождение от военной службы. Значит, всего тремя сутками исчислялось то время, пока он, мучимый страхом, упорствовал в своем намерении совершить самоубийство. Но если бы его не освободили, он, с его малодушием, наверно, сошел бы с ума от страха еще до получения повестки, неотступно думая о своем решении. А если бы он оказался на фронте, так и не осуществив своего плана, пусть бы даже он не участвовал в сражениях, тело перестало бы отправлять нормальные человеческие функции, и моего друга отправили бы в сумасшедший дом. Мое мнение – он уже по конституции своей не был годен к тому, чтобы стать военным…
– Я получил освобождение от воинской повинности и снова обрел душевный мир. Война близилась к концу, и, хоть полем боя стала Япония и я мог умереть от пули врага, все это не имело отношения к моей совести, а уж перенести страх смерти было вполне в моих силах. По сравнению с гибелью в одиночку это был просто пустяк исходя из той логики, которую никто, кроме меня, не понимал.
Напоследок я задал ему только один вопрос.
– Если обстоятельства снова сложатся так, что надо будет принимать сходное решение, сможешь ты и теперь руководствоваться той же логикой?
И он неожиданно спокойно ответил:
– По дороге сюда я тоже думал об этом. То, что я рассказал тебе, отвечает логике двадцатилетнего юноши. И неизвестно, смогу ли я до мелочей следовать этой единственной и безукоризненной логике теперь, когда у меня есть семья, есть работа. Перед тем как все решилось, я разговаривал с множеством людей, стараясь избежать бездны одиночества. Если уж теперь принимать такое решение, то вместе с другом. Однако, хотя за эти двадцать лет некоторые элементы моей теории качественно изменились и отпали, страх, связанный с тем неотвязно мучившим меня решением, остался как бы запечатленным в ржавом засове на зеленых воротах церкви и спустя двадцать лет ожил и набросился на меня. Значит рана нанесенная страхом, до сих пор не зажила в моем сердце. Эта рана изувечила мне жизнь. И порой перед моим мысленным взором вдруг предстает рожденное страхом видение: лицо, лицо мальчика, широко раскрытыми глазами всматривающегося во тьму…
1 2 3