https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/70x90/
- вскипел неожиданно Щукин. - Но и тут нас надули. Свобода слова, свобода собраний, неприкосновенность личности - где они? Где они, я спрашиваю?
Правительство запрещает газеты, разгоняет народные собрания нагайками да прикладами, а то и штыками, арестовывает направо, налево, ссылает без суда, расстреливает, вешает. Нет! Обманутый народ должен опять подняться на решительный бой с беззаконием. И он восстанет! Вот помяни мое слово. Вот тебе моя рука в том порукой!
Он снова протянул Девяткину свою огромную ладонь с длинными пальцами и добавил:
- Сочтены ихние дни!
III
Целую неделю пробыл Девяткин среди семьи, в доме Щукина, но никакого отдыха он не чувствовал. Наоборот, эта неделя издергала его еще больше прежнего. Все вокруг было крайне напряжено, точно перетянутая струна, готовая лопнуть. Что-то большое таилось в людях, а что именно, было неясно. Все были до крайности недоверчивы и осторожны.
- Ну, я поеду домой, - сказал однажды Ларион Иванович жене. - Что-то мне у вас здесь не по себе. В Москве будет спокойнее.
Они попрощались. Щукин крепко пожал ему руку и сказал:
- В Москве будет хуже, помяни мое слово. Да не забудь, про что мы с тобой говорили, а во-вторых, еще раз прошу: ни единому человеку не рассказывай, как тебя жулики напугали на пустыре. Про пустырь - ни гу-гу!
Головами детей твоих запрещаю тебе это, помни!
- Да что ты меня стращаешь, Сережа? Что такое?
На кого ты?
- Помни, друг: там... открою тебе суть. Там, говоою.
оружие мы закопали. Понял?
Ларион Иванович побледнел.
- Вот как, - произнес он еле слышно.
- Вот как! - крепко подтвердил зять. - Теперь тебе ясно, что не я, а наши тебе этого не простят в случае чего.
Нарочно тебе сказал об этом, чтоб ты знал и понял.
Ни слова. Ни единого слова! Ни другу, ни недругу. Понял?
- Понял. Будь покоен.
- Так помни!
С этим и уехал в Москву Ларион Иванович.
Здесь, пользуясь неисчерпанным еще отпуском, он решил не ходить пока на службу, а пошагать по городу да послушать, о чем говорят люди. Признания зятя крайне его изумили и встревожили. Значит, там, на пустыре, они закапывали оружие, оттого трое сильных людей и испугались его одного, человека слабого, и разбежались. Недаром у Сергея были тогда руки в свежей земле, и понятно, почему из куртки у него вывалился револьвер.
"Вот оно что, - думал Ларион Иванович, неторопливо бродя по улицам Москвы и обдумывая свое отношение к неожиданным явлениям. - Надо бы Катю и детей сюда перевезти от греха", - соображал он; но уверение зятя, что в Москве "будет хуже", заставляло его менять свое решение. И действительно, не по поселкам же пойдет стрельба, уж если ей быть: конечно, все произойдет в Москве или в Петербурге. Так лучше уж оставить все как есть, а самому отдаться на волю судьбы! "Кому быть повешенным, того не застрелишь", - говорит пословица. На этом он и успокоился, тем более что видел, как объявленные манифестом свободы как будто бы не нарушаются и разговаривать теперь можно обо всем без боязни.
Его как крестьянина, хотя и оторвавшегося от земли и деревни, интересовал всего больше Крестьянский союз.
Там перед тысячами людей говорили люди такие слова и о таких делах, что сердце, казалось, выпрыгивало из груди. Когда держал речь товарищ Щербак, то дух захватывало как от радости, так и от страха.
- Время теперь особенное, - слышалось со всех сторон. - Особенное и ответственное. Государство наше разорено, законы наши неправильные и вредные для народа.
Чиновники продажны, в судах кривда, казна без денег, долги неимоверные...
И все это говорилось громко. А в ответ на это кричали тысячи голосов:
- Прогнать воров-чиновников! Народу - вся власть и вся земля! Требуем! Требуем!
Все это гремело перед Девяткиным, как призывная труба, сверкало, как молния, захватывало дух, как в омуте.
- Крестьянство всегда страдало от гнета помещиков и правительства. Оно голодало, чтобы те были сыты. Их разоряли и держали в невежестве, чтобы было удобнее жить чиновникам и буржуям. Но этого больше не будет, товарищи! - кричал с эстрады кто-то маленький, с черной бородкой, в очках, и ему вторил кто-то рослый, взмахивая руками над головой, такими же большими, с толстыми длинными пальцами, как у зятя Сергея. - Больше этого не будет, товарищи! Крестьяне теперь уже не малые дети и понимают, кто их враг, кто их друг.
- Товарищи! - гремел другой голос. - Знаете ли, как царское правительство спаивает народ? Как много делается у нас для пьянства и как мало для народного про-свещения? Знаете ли вы, что в прошедшем тысяча девятьсот четвертом году было выпито в России водки семьдесят два миллиона сто девяносто восемь тысяч ведер? Кроме того, пива выпито пятьдесят четыре миллиона ведер, не считая других спиртных напитков.
Девяткин почувствовал точно шлепок по щеке. Ведь он всю свою жизнь, с самых ранних лет и до сего дня, работал именно в пивных заведениях, и он невольно стал вслушиваться в слова лохматого человека, чувствуя в них укор по своему адресу.
- Зато царское правительство получило чистого дохода от винной монополии за этот год ни много ни мало триста восемьдесят шесть миллионов шестьсот пятьдесят три тысячи рублей. Неплохо, товарищи?
Оратор захохотал, произнеся эти слова. В ответ захохотали дружно и в зале.
- Представьте себе, товарищи, речку глубиной в аршин, а шириной в две сажени. И речка эта тянется на двести семьдесят четыре версты. Так вот всю эту речку, от самого верха и до самого дна, можно было бы заполнить выпитой водкой в России за один только прошедший девятьсот четвертый год И вся эта водка - из царских казенных винных лавок. Понимаете, товарищи?
Руки похолодели у Девяткина от таких слов. Это уже в его огород брошен был камень. Ведь это он, сам Девяткин, работал всю жизнь на такое дело, на такую пьяную речку чуть не в триста верст длиною.
- А чтобы выхлебать такую речку, о которой я говорил, - зычным голосом швырял в народ обидные цифры оратор, - надо было заплатить не только деньги, но и принести человеческие жертвы. По сведениям Главного врачебного управления, за год (я буду говорить для ясности в округленных цифрах) насчитано больных острым и хроническим отравлением алкоголем более семидесяти двух тысяч человек. Умерло в запойной горячке шесть тысяч, утонуло в пьяном виде девять тысяч, умерло от удара в пьянстве три тысячи, убилось при падении в пьянке двенадцать тысяч, сгорело полторы тысячи, умерло от разрыва сердца при непомерной выпивке тоже полторы тысячи, покончило самоубийством в пьяном виде около двух тысяч... Всего за год почти тридцать тысяч смертей.
А всего, стало быть, с заболевшими свыше ста тысяч человеческих жертв... Вот чем расплачивается народ за винную монополию, за обогащение правительства Николая Второго, его родни, его присных, его прихвостней и всякой царской орды, имя которой - легион.
Заревела в ответ народная масса. Закричал и потрясенный Девяткин. Что он кричал, он и сам не помнил.
Чувствовал только ужас и негодование.
Доводилось ему заглядывать и на иные собрания, слушать иные речи от людей, которых он лично знавал по ресторану как хороших гостей. Кого здесь только не было!
Но особенно памятными ему остались двое: низкорослый, очень плотный человек с проседью в волосах, не то адвокат, не то доктор, который горячо говорил об изменниках, продавшихся евреям, о неизбежной гибели всей России, если народ сейчас же не окажет резкого противодействия; и другой высокий, сухощавый, у которого лоб, да и вся голова над плечами стояли точно каким-то столбом, узким и длинным. Он призывал к немедленному отпору, к уничтожению крамольников с корнем, к избиению всех, кто мыслит против царя и его правительства.
- Иначе, - кричал он, почти задыхаясь, - вся огромная русская жизнь превратится вскоре в одно сплошное зловонное гноище, где закопошатся человекообразные с ненасытной пастью гады!..
Девяткин всем интересовался, выслушивал все, и за и против, и очень страдал оттого, что нет возле него близкого человека, который разъяснил бы ему по совести, где же, наконец, правда.
А время все шло. Дни стали совсем короткие, холодные и сырые. Нависала зима. Жизнь бурлила, как кипяток в котле. Собрания, заседания, митинги, казалось, никогда не прекращались. И утром, и днем, и к ночи люди где-то собирались, обменивались горячими мыслями, объединялись и требования их становились все шире и страстнее:
- Земля и воля!
- Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Уже не только кричали это на собраниях, но написали огромными буквами на красных полотнах и прибили эти полотна к эстраде, где теперь не было никаких спектаклей, но народ кишмя кишел по вечерам, вплоть до ночи. Ораторы призывали уже открыто и горячо к вооруженному восстанию. Выкрики: "Победить или умереть!" - встречались восторженным ревом откликов, бурей ответных согласий и уверений. Тысячи рук поднимались над головами, иные складывались в кулаки, во многих блестели револьверы.
- Победить или умереть!
- Товарищи, ответьте: какая сила может одержать победу над царизмом? говорил кто-то твердым, спокойным голосом после всех выкриков. - Такой силой не может быть крупная буржуазия, фабриканты, помещики.
Они слишком связаны капиталом, землей, частной собственностью.
- Правильно! - отвечали голоса, тоже твердые и спокойные.
- Одержать победу над царизмом, решительную победу может только народ. Сам народ!
- Верно! Верно! - кричали в ответ, накаляя и без того накаленную уже атмосферу.
- Решительная победа, товарищи, есть только диктатура пролетариата! Революционно-демократическая диктатура!
Девяткину особенно значительным показалось последнее слово, последняя фраза этого человека, необычайно уверенного в себе, твердого, как камень:
- Пролетариату нечего терять, кроме цепей, а приобретет он весь мир!
На смену оратору выбежала вдруг на эстраду какая-то женщина и горячо убеждала собрание в том, что единственный выход из положения - это вооруженное восстание.
- К оружию! К делу! - ревели вокруг народные волны.
- Да здравствует пролетариат!
- Умрем или победим!
В набитом людьми зрительном зале огромного летнего театра во всех проходах стояли молодые рабочие, студенты, девушки, кто с картузом в руках, кто с папахой, кто с сумочкой, и предлагали всем сновавшим мимо пожертвовать на революционное движение, причем из этих папах и сумочек, в виде иллюстрации, торчали дула револьверов и старых пистолетов, вряд ли на что-нибудь годных.
- Жертвуйте, граждане!
А на эстраде беспрерывно выступали с пламенными речами то социал-демократы, для краткости называемые "эсдеки", или "седые", в отличие от "серых" или "эсеров", то есть социал-революционеров. Пытались выступать с примирительными речами "кадеты", то есть "кадэ" конституционно-демократическая партия, но их заглушали криками с первых же слов:
- Долой! Долой!
Среди шума и гама на эстраде появился низкорослый, но плотный и, видимо, сильный человек; потрясая над головой кулаками, он пытался остановить шум и сам чтото кричал в народ. Наконец, можно было расслышать его слова, сначала отдельные и малопонятные, потом все более ясные. Он продолжал договаривать начатое:
- ...Полное уничтожение капитализма, полное уничтожение буржуазного государства - вот наша цель!
Снова вскипели народные страсти, и, как бурное море, ответили массы грозными раскатами рева:
- Долой капитализм!
- К оружию! К оружию!
- Да здравствует пролетариат! Да здравствует его диктатура!
Затаив дыхание, Девяткин с чувством глубочайшего волнения и интереса слушал все выступления, прижавшись к барьеру возле третьего ряда кресел. Ему было всех видно и всех слышно. Много нового, много неожиданного довелось ему сегодня услышать, но то, что сообщил сейчас какой-то лохматый человек, высохший, как скелет, превосходило все новости, открытые ему нынче.
- Самый крупный землевладелец у нас - это царь! - восклицал оратор, ударяя кулаком по столу. - Царь и его родня! Царь имеет, по официальным документам, до семи миллионов десятин земли в личной собственности.
Семь миллионов десятин! это страшно сказать. Это почти невозможно себе представить!.. Царь - это первый богатейший помещик во всей стране. Поэтому, товарищи, чтоб наделить народ землею, необходимо уничтожить прежде всего самую власть царя, которая держит землю, и уж тогда передать всю землю в руки всего народа. Народная воля и народная власть должны стать на место царской власти и царской воли!
Ураганом восторженных криков и стуков ответил зал на эти слова.
- К оружию! Победа или смерть! - громом раскатывались возгласы по всему театру, перекидывались в сад, вылетали на улицу.
IV
На эстраду поднялся новый оратор, и Девяткин с волнением ожидал от него еще более нового и более резкого, чем только слышанное. Но оратор не начинал говорить, а нагнулся к председателю и что-то сказал ему, не слышное никому в зале. Ларион Иванович видел, как дрогнули черные брови председателя и весь он выпрямился и сбросил с носа пенсне. Потом подошли к нему сзади еще три человека и о чем-то стали быстро и горячо говорить ему, но в зале опять никто ничего не слышал и не понимал.
Стояла с минуту странная, напряженная тишина, и вдруг председатель поднялся со своего стула, постучал по столу карандашом и отчетливо и спокойно проговорил:
- Товарищи! Должен сообщить вам, что театр и сад, где мы находимся, окружены войсками. Кольцо это стягивается, и, вероятно, через несколько минут из сада выхода не будет. Предлагаю сохранить полное спокойствие.
Но вместо спокойствия собрание ответило крайним волнением. Застучали и затрещали скамьи, затопали тысячи ног, и часть толпы шарахнулась к выходам. Одни прыгали через барьеры в ложи, другие поспешно протискивались по рядам и проходам, но большинство стояло на местах и стыдило малодушных. Но те, несмотря ни на что, стремились уйти как можно скорее.
- Товарищи! Призываю к порядку!
- Товарищи! Споем "Марсельезу"!
- "Марсельезу"! - отдельными выкриками раздавались бодрые голоса, и вдруг всем залом, тысячным хором, молодыми, восторженными голосами поднялась бурная песня:
1 2 3 4 5 6
Правительство запрещает газеты, разгоняет народные собрания нагайками да прикладами, а то и штыками, арестовывает направо, налево, ссылает без суда, расстреливает, вешает. Нет! Обманутый народ должен опять подняться на решительный бой с беззаконием. И он восстанет! Вот помяни мое слово. Вот тебе моя рука в том порукой!
Он снова протянул Девяткину свою огромную ладонь с длинными пальцами и добавил:
- Сочтены ихние дни!
III
Целую неделю пробыл Девяткин среди семьи, в доме Щукина, но никакого отдыха он не чувствовал. Наоборот, эта неделя издергала его еще больше прежнего. Все вокруг было крайне напряжено, точно перетянутая струна, готовая лопнуть. Что-то большое таилось в людях, а что именно, было неясно. Все были до крайности недоверчивы и осторожны.
- Ну, я поеду домой, - сказал однажды Ларион Иванович жене. - Что-то мне у вас здесь не по себе. В Москве будет спокойнее.
Они попрощались. Щукин крепко пожал ему руку и сказал:
- В Москве будет хуже, помяни мое слово. Да не забудь, про что мы с тобой говорили, а во-вторых, еще раз прошу: ни единому человеку не рассказывай, как тебя жулики напугали на пустыре. Про пустырь - ни гу-гу!
Головами детей твоих запрещаю тебе это, помни!
- Да что ты меня стращаешь, Сережа? Что такое?
На кого ты?
- Помни, друг: там... открою тебе суть. Там, говоою.
оружие мы закопали. Понял?
Ларион Иванович побледнел.
- Вот как, - произнес он еле слышно.
- Вот как! - крепко подтвердил зять. - Теперь тебе ясно, что не я, а наши тебе этого не простят в случае чего.
Нарочно тебе сказал об этом, чтоб ты знал и понял.
Ни слова. Ни единого слова! Ни другу, ни недругу. Понял?
- Понял. Будь покоен.
- Так помни!
С этим и уехал в Москву Ларион Иванович.
Здесь, пользуясь неисчерпанным еще отпуском, он решил не ходить пока на службу, а пошагать по городу да послушать, о чем говорят люди. Признания зятя крайне его изумили и встревожили. Значит, там, на пустыре, они закапывали оружие, оттого трое сильных людей и испугались его одного, человека слабого, и разбежались. Недаром у Сергея были тогда руки в свежей земле, и понятно, почему из куртки у него вывалился револьвер.
"Вот оно что, - думал Ларион Иванович, неторопливо бродя по улицам Москвы и обдумывая свое отношение к неожиданным явлениям. - Надо бы Катю и детей сюда перевезти от греха", - соображал он; но уверение зятя, что в Москве "будет хуже", заставляло его менять свое решение. И действительно, не по поселкам же пойдет стрельба, уж если ей быть: конечно, все произойдет в Москве или в Петербурге. Так лучше уж оставить все как есть, а самому отдаться на волю судьбы! "Кому быть повешенным, того не застрелишь", - говорит пословица. На этом он и успокоился, тем более что видел, как объявленные манифестом свободы как будто бы не нарушаются и разговаривать теперь можно обо всем без боязни.
Его как крестьянина, хотя и оторвавшегося от земли и деревни, интересовал всего больше Крестьянский союз.
Там перед тысячами людей говорили люди такие слова и о таких делах, что сердце, казалось, выпрыгивало из груди. Когда держал речь товарищ Щербак, то дух захватывало как от радости, так и от страха.
- Время теперь особенное, - слышалось со всех сторон. - Особенное и ответственное. Государство наше разорено, законы наши неправильные и вредные для народа.
Чиновники продажны, в судах кривда, казна без денег, долги неимоверные...
И все это говорилось громко. А в ответ на это кричали тысячи голосов:
- Прогнать воров-чиновников! Народу - вся власть и вся земля! Требуем! Требуем!
Все это гремело перед Девяткиным, как призывная труба, сверкало, как молния, захватывало дух, как в омуте.
- Крестьянство всегда страдало от гнета помещиков и правительства. Оно голодало, чтобы те были сыты. Их разоряли и держали в невежестве, чтобы было удобнее жить чиновникам и буржуям. Но этого больше не будет, товарищи! - кричал с эстрады кто-то маленький, с черной бородкой, в очках, и ему вторил кто-то рослый, взмахивая руками над головой, такими же большими, с толстыми длинными пальцами, как у зятя Сергея. - Больше этого не будет, товарищи! Крестьяне теперь уже не малые дети и понимают, кто их враг, кто их друг.
- Товарищи! - гремел другой голос. - Знаете ли, как царское правительство спаивает народ? Как много делается у нас для пьянства и как мало для народного про-свещения? Знаете ли вы, что в прошедшем тысяча девятьсот четвертом году было выпито в России водки семьдесят два миллиона сто девяносто восемь тысяч ведер? Кроме того, пива выпито пятьдесят четыре миллиона ведер, не считая других спиртных напитков.
Девяткин почувствовал точно шлепок по щеке. Ведь он всю свою жизнь, с самых ранних лет и до сего дня, работал именно в пивных заведениях, и он невольно стал вслушиваться в слова лохматого человека, чувствуя в них укор по своему адресу.
- Зато царское правительство получило чистого дохода от винной монополии за этот год ни много ни мало триста восемьдесят шесть миллионов шестьсот пятьдесят три тысячи рублей. Неплохо, товарищи?
Оратор захохотал, произнеся эти слова. В ответ захохотали дружно и в зале.
- Представьте себе, товарищи, речку глубиной в аршин, а шириной в две сажени. И речка эта тянется на двести семьдесят четыре версты. Так вот всю эту речку, от самого верха и до самого дна, можно было бы заполнить выпитой водкой в России за один только прошедший девятьсот четвертый год И вся эта водка - из царских казенных винных лавок. Понимаете, товарищи?
Руки похолодели у Девяткина от таких слов. Это уже в его огород брошен был камень. Ведь это он, сам Девяткин, работал всю жизнь на такое дело, на такую пьяную речку чуть не в триста верст длиною.
- А чтобы выхлебать такую речку, о которой я говорил, - зычным голосом швырял в народ обидные цифры оратор, - надо было заплатить не только деньги, но и принести человеческие жертвы. По сведениям Главного врачебного управления, за год (я буду говорить для ясности в округленных цифрах) насчитано больных острым и хроническим отравлением алкоголем более семидесяти двух тысяч человек. Умерло в запойной горячке шесть тысяч, утонуло в пьяном виде девять тысяч, умерло от удара в пьянстве три тысячи, убилось при падении в пьянке двенадцать тысяч, сгорело полторы тысячи, умерло от разрыва сердца при непомерной выпивке тоже полторы тысячи, покончило самоубийством в пьяном виде около двух тысяч... Всего за год почти тридцать тысяч смертей.
А всего, стало быть, с заболевшими свыше ста тысяч человеческих жертв... Вот чем расплачивается народ за винную монополию, за обогащение правительства Николая Второго, его родни, его присных, его прихвостней и всякой царской орды, имя которой - легион.
Заревела в ответ народная масса. Закричал и потрясенный Девяткин. Что он кричал, он и сам не помнил.
Чувствовал только ужас и негодование.
Доводилось ему заглядывать и на иные собрания, слушать иные речи от людей, которых он лично знавал по ресторану как хороших гостей. Кого здесь только не было!
Но особенно памятными ему остались двое: низкорослый, очень плотный человек с проседью в волосах, не то адвокат, не то доктор, который горячо говорил об изменниках, продавшихся евреям, о неизбежной гибели всей России, если народ сейчас же не окажет резкого противодействия; и другой высокий, сухощавый, у которого лоб, да и вся голова над плечами стояли точно каким-то столбом, узким и длинным. Он призывал к немедленному отпору, к уничтожению крамольников с корнем, к избиению всех, кто мыслит против царя и его правительства.
- Иначе, - кричал он, почти задыхаясь, - вся огромная русская жизнь превратится вскоре в одно сплошное зловонное гноище, где закопошатся человекообразные с ненасытной пастью гады!..
Девяткин всем интересовался, выслушивал все, и за и против, и очень страдал оттого, что нет возле него близкого человека, который разъяснил бы ему по совести, где же, наконец, правда.
А время все шло. Дни стали совсем короткие, холодные и сырые. Нависала зима. Жизнь бурлила, как кипяток в котле. Собрания, заседания, митинги, казалось, никогда не прекращались. И утром, и днем, и к ночи люди где-то собирались, обменивались горячими мыслями, объединялись и требования их становились все шире и страстнее:
- Земля и воля!
- Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Уже не только кричали это на собраниях, но написали огромными буквами на красных полотнах и прибили эти полотна к эстраде, где теперь не было никаких спектаклей, но народ кишмя кишел по вечерам, вплоть до ночи. Ораторы призывали уже открыто и горячо к вооруженному восстанию. Выкрики: "Победить или умереть!" - встречались восторженным ревом откликов, бурей ответных согласий и уверений. Тысячи рук поднимались над головами, иные складывались в кулаки, во многих блестели револьверы.
- Победить или умереть!
- Товарищи, ответьте: какая сила может одержать победу над царизмом? говорил кто-то твердым, спокойным голосом после всех выкриков. - Такой силой не может быть крупная буржуазия, фабриканты, помещики.
Они слишком связаны капиталом, землей, частной собственностью.
- Правильно! - отвечали голоса, тоже твердые и спокойные.
- Одержать победу над царизмом, решительную победу может только народ. Сам народ!
- Верно! Верно! - кричали в ответ, накаляя и без того накаленную уже атмосферу.
- Решительная победа, товарищи, есть только диктатура пролетариата! Революционно-демократическая диктатура!
Девяткину особенно значительным показалось последнее слово, последняя фраза этого человека, необычайно уверенного в себе, твердого, как камень:
- Пролетариату нечего терять, кроме цепей, а приобретет он весь мир!
На смену оратору выбежала вдруг на эстраду какая-то женщина и горячо убеждала собрание в том, что единственный выход из положения - это вооруженное восстание.
- К оружию! К делу! - ревели вокруг народные волны.
- Да здравствует пролетариат!
- Умрем или победим!
В набитом людьми зрительном зале огромного летнего театра во всех проходах стояли молодые рабочие, студенты, девушки, кто с картузом в руках, кто с папахой, кто с сумочкой, и предлагали всем сновавшим мимо пожертвовать на революционное движение, причем из этих папах и сумочек, в виде иллюстрации, торчали дула револьверов и старых пистолетов, вряд ли на что-нибудь годных.
- Жертвуйте, граждане!
А на эстраде беспрерывно выступали с пламенными речами то социал-демократы, для краткости называемые "эсдеки", или "седые", в отличие от "серых" или "эсеров", то есть социал-революционеров. Пытались выступать с примирительными речами "кадеты", то есть "кадэ" конституционно-демократическая партия, но их заглушали криками с первых же слов:
- Долой! Долой!
Среди шума и гама на эстраде появился низкорослый, но плотный и, видимо, сильный человек; потрясая над головой кулаками, он пытался остановить шум и сам чтото кричал в народ. Наконец, можно было расслышать его слова, сначала отдельные и малопонятные, потом все более ясные. Он продолжал договаривать начатое:
- ...Полное уничтожение капитализма, полное уничтожение буржуазного государства - вот наша цель!
Снова вскипели народные страсти, и, как бурное море, ответили массы грозными раскатами рева:
- Долой капитализм!
- К оружию! К оружию!
- Да здравствует пролетариат! Да здравствует его диктатура!
Затаив дыхание, Девяткин с чувством глубочайшего волнения и интереса слушал все выступления, прижавшись к барьеру возле третьего ряда кресел. Ему было всех видно и всех слышно. Много нового, много неожиданного довелось ему сегодня услышать, но то, что сообщил сейчас какой-то лохматый человек, высохший, как скелет, превосходило все новости, открытые ему нынче.
- Самый крупный землевладелец у нас - это царь! - восклицал оратор, ударяя кулаком по столу. - Царь и его родня! Царь имеет, по официальным документам, до семи миллионов десятин земли в личной собственности.
Семь миллионов десятин! это страшно сказать. Это почти невозможно себе представить!.. Царь - это первый богатейший помещик во всей стране. Поэтому, товарищи, чтоб наделить народ землею, необходимо уничтожить прежде всего самую власть царя, которая держит землю, и уж тогда передать всю землю в руки всего народа. Народная воля и народная власть должны стать на место царской власти и царской воли!
Ураганом восторженных криков и стуков ответил зал на эти слова.
- К оружию! Победа или смерть! - громом раскатывались возгласы по всему театру, перекидывались в сад, вылетали на улицу.
IV
На эстраду поднялся новый оратор, и Девяткин с волнением ожидал от него еще более нового и более резкого, чем только слышанное. Но оратор не начинал говорить, а нагнулся к председателю и что-то сказал ему, не слышное никому в зале. Ларион Иванович видел, как дрогнули черные брови председателя и весь он выпрямился и сбросил с носа пенсне. Потом подошли к нему сзади еще три человека и о чем-то стали быстро и горячо говорить ему, но в зале опять никто ничего не слышал и не понимал.
Стояла с минуту странная, напряженная тишина, и вдруг председатель поднялся со своего стула, постучал по столу карандашом и отчетливо и спокойно проговорил:
- Товарищи! Должен сообщить вам, что театр и сад, где мы находимся, окружены войсками. Кольцо это стягивается, и, вероятно, через несколько минут из сада выхода не будет. Предлагаю сохранить полное спокойствие.
Но вместо спокойствия собрание ответило крайним волнением. Застучали и затрещали скамьи, затопали тысячи ног, и часть толпы шарахнулась к выходам. Одни прыгали через барьеры в ложи, другие поспешно протискивались по рядам и проходам, но большинство стояло на местах и стыдило малодушных. Но те, несмотря ни на что, стремились уйти как можно скорее.
- Товарищи! Призываю к порядку!
- Товарищи! Споем "Марсельезу"!
- "Марсельезу"! - отдельными выкриками раздавались бодрые голоса, и вдруг всем залом, тысячным хором, молодыми, восторженными голосами поднялась бурная песня:
1 2 3 4 5 6