https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/arkyl/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Пантелеев Алексей Иванович (Пантелеев Л)
У Щучьего озера
Алексей Иванович Пантелеев
(Л.Пантелеев)
У Щучьего озера
Осень позапрошлого года я провел в лесной и озерной местности, километрах в сорока от Ленинграда, в местах, которые еще совсем недавно были чужими, финскими, а теперь, после двух войн, опять отошли к нам.
Осень стояла поначалу нескладная: раньше срока начались штормы в заливе, рано ударили заморозки, рано и быстро облетели редкие в этих местах березы, приумолкли птицы, побагровел клен в дачных садах... Изредка налетал с моря теплый и шумный западный ветер, разметал тучи, выгонял на час, на другой солнце, а чаще с утра до утра моросил мелкий, нудный, тот самый "словно сквозь сито просеянный" - дождик.
В один из таких дождливых деньков возвращались мы с собакой Джеком от Щучьего озера лесом в поселок. Оба мы изрядно устали, вымокли, проголодались, но домой не спешили.
Есть прелесть и в самой поздней осени - в этом безнадежном дожде, в этих острых, одуряющих запахах тления, в этих маленьких, сморщенных, посиневших от холода сыроежках, на ссохшихся беретиках которых лежат сосновые иголки, липнет брусничный лист и дрожит, сверкает, как слеза, дождевая капля.
Шумит над головой лес. Мягко похлюпывает под ногами сизый карельский мох. Рдяно алеют в своей нержавеющей зелени крупные бусины брусники. Косо, невпопад лежит рыжий, поникший папоротник. И никаких звуков - ничего, кроме шума дождя и шорохов леса.
Овчарка моя бежала впереди, то исчезая, то снова появляясь за мокрыми темными деревьями.
Вдруг я услыхал ее густой, захлебывающийся лай. Так она могла лаять только на живое существо и, уж конечно, не на человека, а на зверя... Поспешив на ее голос, я еще издали увидел сквозь сосновые заросли дощатый некрашеный заборчик, а подойдя ближе, увидел за этим забором деревянные кресты и бурые деревянные обелиски с железными пятиконечными звездами. Подхожу еще ближе и вижу, что за оградой этого странного лесного кладбища стоят с рогами наизготовку две маленькие белые козочки, а мой Джек, навалившись передними лапами на перекладину забора, заливается, захлебывается злобным и жалобным лаем. Отогнав его и успокоив, я отыскал калитку, отмотал проволоку, которой она была привязана, снова ее закрутил и пошел по заросшим кладбищенским дорожкам.
Кладбище - маленькое, старое, дореволюционное.
Под высокими редкими соснами, в кустах боярышника и акатника несколько свежих надгробий, деревянные и железные кресты, две-три крашенные суриком пирамидки, и на одной из них гвоздиками набит сбоку лучинный шестиконечный крест. А вокруг, в густых, непролазных джунглях бурьяна, обломки чугунных решеток, металлических венков; латунных лент... Иду по тропинке и спотыкаюсь о разбитую каменную плиту, почти целиком ушедшую в землю. Наклоняюсь и с трудом читаю: "Hier ruhet im Gott..." Делаю еще несколько шагов и останавливаюсь перед высоким, уродливо тощим, словно высохшим деревянным крестом и перед такой же тощей, узенькой, вытянутой в длину могилой. Крест, крашенный когда-то белой краской, облупился, посерел; порыжела, проедена насквозь черная жестянка, бывшая некогда иконкой. На могильном холмике никнут, мокнут, сползают в сторону увядшие цветы: два кустика незабудок, анютины глазки, лиловатые сморщенные бантики иван-да-марьи. А на перекладине креста - белая, тронутая ржавчиной дощечка, и на ней черными прямыми буквами выведено:
Анна Владимiровна
СЪДЕЛЬНИКОВА
Родилась въ Любимъ въ 1874 г.
Умерла въ Оллила въ 1939 г.
Смотрю на этот крест, по которому медленно ползут и все не могут сползти дождевые капли, и не сразу понимаю, что к чему. За спиной у меня не спеша ходят и методически жуют траву успокоившиеся козы. Укрощенный Джек лежит по ту сторону забора и обиженно поскуливает. А я все стою и все не могу отвести глаз от этого длинного, как Дон-Кихот, креста и не могу справиться с горьким, тоскливым чувством, которое подкатывает к горлу. Что-то нелепое, несуразное, жуткое и вместе с тем трогательное, берущее за сердце - в этом иссохшем кресте, в этой ржаной жестянке и особенно в этих ъ и i, начертанных в тысяча девятьсот тридцать девятом году в сорока километрах от Ленинграда!..
И невольно лезут в голову мысли... Кто она, эта женщина, родившаяся в Любиме и нашедшая вечное упокоение здесь, в захолустной финской деревушке, на чужбине - так далеко и так близко от родины? Купчиха ли она, домовладелица, лавочница, вдова чиновника или, может быть, неграмотная служанка, прислуга, увезенная господами против воли ее в эмиграцию? Сознательно она уехала или случайно? Враг она или жертва обстоятельств?
Не все ли равно сейчас? И кто ответит мне на эти вопросы? Ведь в здешних местах на сто километров в окружности не найдешь ни одного старожила. И только на один вопрос можно, пожалуй, ответить, не боясь ошибиться: страдала ли Анна Седельникова? Тосковала ли она когда-нибудь?
"Да, - отвечаю я себе. - Страдала и тосковала. Уверен в этом и не сомневаюсь. Потому что не могу, не умею представить себе русского человека, какой бы он ни был отпетый и пропащий, не могу вообразить себе русского, который хоть иногда, хоть ночами не испытывал бы горечи и душевной тоски, сознавая себя в такой близости и вместе с тем так беспросветно и безнадежно далеко от родной земли!.."
Ведь это же как пытка жаждой, когда человек видит воду, слышит влажное падение ее капель и - не может, не властен освежить губ своих... А ведь именно так и жили они, эти русские люди, целых двадцать два года!
Ведь подумать только - в ясную погоду отсюда, с прибрежных холмов, отчетливо, со стереоскопической ясностью, виден Кронштадт, купол его Морского собора, дома, трубы и дымки над трубами. Слышны гудки советских паровозов. По утрам, если прислушаться, слышно, как гудит Сестрорецкий завод. В темные ночи на востоке в полнеба стоит электрическое зарево - это Ленинград. А тут - тишина, захолустье, окраина чужой страны... И так до конца, до гроба, до той минуты, когда опустят тебя в черную яму на маленьком лесном кладбище.
Но, может быть, эти люди так одичали и озлобились, так возненавидели породившую их землю, что уже и русскими себя не считали? Нет, не думаю. Уж во всяком случае, Анна-то Седельникова до последнего дня считала и чувствовала себя русской. Ведь недаром на жестяной дощечке над ее могилой сказано: родилась в Любиме... Почему это так трогает меня? Да потому, что это не просто биографическая справка. Тот, кто снаряжал Анну Седельникову в последний путь - муж, или сестра, или дальняя родственница, - знали, вероятно, что Анна Владимировна любила и помнила до остатнего часа свою землю, свой маленький родной городок, и вот в знак последнего внимания к ней и напомнили, подчеркнули в этой коротенькой эпитафии, что покойная родилась не в Гельсингфорсе, не в Або, не в Свеаборге и не на Аландских островах, а в древнем российском городе Любиме.
"Знайте, помните, что я русская, - говорит эта надпись. - Поминайте меня как русскую. Бесславно кончила я, но есть у меня последняя радость и последняя гордость - родина моя Русь!"
...Впрочем, не так уж долго простоял я тот раз на кладбище, и не обо всем, о чем сейчас говорю, подумалось тогда словами. Все это как-то мелькнуло, померещилось, сдавило на какое-то время сердце, заволокло его мутной грустью. И помню, каким счастливым я почувствовал себя, когда полчаса спустя вышел на главную улицу поселка, и как все вокруг светилось и радовало меня в этот пасмурный дождливый день.
Вот мальчик стоит у булочной. Ест под дождем баранку. Вот маленькая черная, как таракан, собачка храбро кидается навстречу моему Джеку. Вот девочки школьницы бегут, размахивая мокрыми клеенчатыми сумками... В пустых, заколоченных дачах нет жизни, и все-таки все напоминает о ней: все эти надписи, вывески, указательные стрелки - "Детсад", "База однодневного отдыха", "5-й отряд", "Добро пожаловать!"... О шумном и веселом лете напоминают флагштоки в садах, мачты пионерских линеек, шведские лестницы, баскетбольные площадки с железными обручами для сеток и те серые, заскорузлые бревна, по которым летом бегают и ходят, растопырив руки, ребятишки. Сейчас только дятлы постукивают над головой. Безлюдно, тихо, но во всем этом скучном осеннем запустении столько милого, знакомого, близкого сердцу...
Все идет своим чередом. Своим чередом я работаю, пишу, читаю, ем, выхожу под моросящим дождем на прогулки с Джеком. Думаю о другом, а нет-нет да и вспомнится мне Анна Седельникова.
И поздно вечером, погасив свет и уже засыпая, я опять вижу перед собой этот длинный крест, эту жестянку на нем и эти чахлые, сморщенные, увядающие цветы на могиле.
И вдруг меня пронзает мысль:
"Позвольте! Откуда же цветы?"
В самом деле, как они могли появиться, эти незабудки и анютины глазки, на старой, заброшенной могиле? Кто их посадил? Ведь не могли же они сохраниться с 1939 года?
Но, может быть, цветов и не было? Может быть, это воображение мое подрисовало их? Нет, цветы были, - ясно вижу, как ползут эти жухлые, поблекшие, но еще не потерявшие голубизны своей незабудки по раскисшей, размытой дождями земле.
И вот уже лезут в голову мне всякие романтические сюжеты. И, засыпая, погружаясь в сон, я думаю: "Надо проверить, узнать, надо сходить еще раз на лесное кладбище".
Однако побывать на кладбище удалось не скоро: некогда было, мешали дела, да и погода зарядила такая, что ни пройти, ни проехать.
Но вот однажды утром, уже в конце октября, я просыпаюсь и, еще не открыв глаз, чувствую, что на дворе - солнце. Так шумно, по-летнему гомозят птицы за окном, так легко и глубоко дышится, так нежно, матерински-ласково давит на веки что-то воздушное, светлое, невесомое, чему нет названия.
За окном все блестит, сверкает, переливается.
- Ну что ж, повезло нам с тобою, Джек. Собирайся, идем опять к нашим белым козочкам!..
Не сразу мы разыскали в лесу кладбище. Опять за оградой его бродили козы - теперь их было больше, к двум беленьким присоседилась еще какая-то совсем маленькая, серая на черных ножках. Пришлось и на этот раз оставить огорченного и возмущенного Джека за калиткой. Под его неистовый лай вошел я за ограду кладбища и направился в тот угол его, где среди прочих старых могил находилось и место упокоения Анны Седельниковой.
В солнечный день кладбище не казалось таким забытым и запущенным. То тут, то там яркими, праздничными пятнами мелькали сквозь рыжеватую зелень розовые, красные, яично-желтые и даже голубые бумажные розы на дешевых рыночных венках, кое-где виднелись тщательно выкрашенные в такие же ядовитые, попугайно-яркие цвета деревянные оградки, и, помню, уже не в первый раз подумалось мне, что за могилами близких многие у нас ухаживают с большим старанием и любовью, чем за собственным жильем.
Но вот я отыскал могилу Седельниковой - и останавливаюсь в недоумении. Цветы не только цветут, их кто-то привел в порядок. Чьи-то заботливые руки утрамбовали и поправили землю на могильном холмике, выпололи сорную траву на узенькой стежке вокруг могилы и даже слегка присыпали эту стежку желтым влажным песочком.
Кто же мог это сделать? Кто навещает эту эмигрантскую могилу? Откуда он приходит, этот человек?
И уже рисует воображение трогательную и замысловатую историйку о том, как революция разлучила двух подруг, или двух сестер, или дочь с матерью, и о том, как спустя много лет они встречаются - когда одна из них уже в могиле, а другая - на пороге могилы. В выходные дни или под праздники Седельникова-дочь, сама уже старуха, приезжает из Ленинграда, откуда-нибудь с Васильевского острова, в этот дачный поселок, пугливо оглядываясь, выходит из вагона электрички и, так же озираясь, волнуясь, не глядя в глаза встречным, мелкими шажками плетется по лесной дороге на этот затерянный в чаще погост. В хозяйственной сумке у нее - завернутая в газету цветочная рассада, лопатка или совочек. Тут же пакетик с завтраком, бутылка с питьем. Полдня копошится она на могиле, подсаживает и пересаживает цветы, ходит за песком, за водой, а потом, когда все уже сделано, долго стоит, крестится, шепчет слова молитвы и, опустив голову, льет слезы о матери своей и о своем далеком любимском детстве... А вволю наплакавшись и надышавшись сосновым воздухом, усаживается на соседний бугорок, раскладывает на коленях бумажную салфетку и с аппетитом закусывает - жует бутерброды с крутыми яйцами и пьет тепленький жидкий чай из лимонадной бутылки...
Много чего можно придумать, когда стоишь перед такой загадкой, как этот серый высохший крест и эти голубые неувядающие незабудки.
Но тут мои раздумья были самым нелепым образом прерваны. Несчастный Джек, не выдержав казни, которую я ему учинил, содрал с калитки проволоку и вломился на кладбище. Я услыхал его ликующий победоносный лай и душераздирающее мемеканье козочек, понял, в чем дело, и, не выбирая дороги, перемахивая через могильные бугры, кинулся к месту побоища. И пока бежал, услыхал самое неожиданное и даже, пожалуй, самое страшное - негодующий, визгливый старушечий голос:
- Куда? Куда? Уходи! Пошел! Ах ты непотребная! Ах ты фулиган этакий! Уйди! Брысь? Кому говорю? Уйди!..
Подбежал и вижу: тщедушная старушонка в сером городском плаще и в ситцевом белом платочке, размахивая, как палицей, клюкой, храбро наступает на моего Джека. А тот, огрызаясь и отбрехиваясь от нее, боком идет в атаку на полумертвых от страха козочек, которые сбились в кучу, притиснулись к забору и так жалобно плачут, так мелко и часто дрожат, будто их только что из проруби вытащили.
Не знаю, чем бы все это кончилось, не успей я схватить собаку за ошейник. Козочки тотчас метнулись врассыпную, а старухи, будто и не удивившись моему появлению, с ходу набросились на меня.
- Твоя? да? - гневно вопросила она, указывая клюкой на Джека.
Извинившись, я сказал, что собака действительно моя, но что она молодая, глупая, щенок еще.
- Да? Глупая? Щенок? Сам ты щенок! Фулиган ты, я тебе скажу! Ты что же это?.. Ты подумал, в кое ты место собаку привел?! Нахал ты, гражданин, вот ты кто!
1 2 3


А-П

П-Я