Положительные эмоции Wodolei.ru
.. Кроме того, мы оба немножко, по-школьному владели языком немецким. Жан знал его лучше, он учился в лицее, я - в Шкиде. Вот эти три языка и дали нам возможность не только понимать друг друга в элементарных вещах, но и вести разговоры, часто довольно продолжительные и сложные.
Например, хорошо запомнился мне рассказ Жана о том, как несколько лет назад он, совсем молоденький офицер, лейтенант запаса, отбывая действительную службу, стоял на постое в маленькой эльзасской деревушке, как у хозяйки дома ночью начались преждевременные роды и как ему, Жану, пришлось выступать в роли акушера.
Я уже говорил, что с первого дня полюбил Жана, почувствовал симпатию к нему. В нем было много французского, знакомого мне по литературе и, следовательно, экзотического, но было и много домашнего, какого-то своего, близкого, мальчишеского, такого, что напоминало мне моих друзей русских Гришу Белых, Жору Японца, Евгения Львовича Шварца, Даниила Ивановича Хармса... Прежде всего, привлекал к себе его юмор. Был ли это юмор "чисто французский" - не знаю, мне он был понятен. Ведь при всей своей внешней замкнутости, нелюдимости, даже мрачности я знал цену острому слову, меткой шутке, удачному розыгрышу.
Вот после обеда в "Лондонской" мы заказали кофе и просим принести пирожное "наполеон". Нам приносят два "наполеона". Но что это за наполеоны! - маленькие, в половину, если не в треть натурального роста.
- Трэ пти, - говорю я по-французски.
- Яволь. Цу кляйн, - по-немецки отвечает Жан и, осмотрев со всех сторон крохотного "наполеончика", добавляет с усмешкой: - Луи Бонапарт!
А вот как забавлялся я в свои двадцать шесть лет. Гулял как-то по Дерибасовской, забрел к букинисту и наткнулся там на старый, дореволюционного издания, самоучитель французского языка. Вечером не поленился, выучил из этого самоучителя наизусть длинную, на полстраницы, фразу. Обрывки ее помню до сих пор: "Pourquoi ne voulez vous pas me faire le plaisir... avec moi... dans la rue de l'Eglise?.."
По-русски эта фраза звучала приблизительно так:
"Почему вы не хотите доставить мне удовольствие сходить вместе со мной на Церковную улицу к сапожнику, которому я отдал на прошлой неделе в починку мои желтые полуботинки, купленные мною полтора года назад в Вене?.."
Фраза была гораздо длиннее. Много лет я помнил и произносил ее всю по-французски - теперь память уже не держит всех этих милых пустяков. Но хорошо помню, как пришел я на следующий день в обеденный час в ресторан. Жан уже сидел за столом, просматривал газету.
Здороваюсь, сажусь, беру салфетку и - с ходу, совершенно спокойно, развязным светским тоном обращаюсь к Жану:
- Pourquoi ne voulez vous pas me faire le plaisir... avec moi?..
Не забуду, как вытянулось лицо Жана, как замигали его глаза, как округло, картинно приоткрылся его рот, когда я, с акцентом, конечно, но все-таки на чистейшем французском языке, с соблюдением всех тонкостей французского синтаксиса, предложил ему прогуляться на Церковную улицу к сапожнику!..
8
Таким, как этой холодной зимой в Одессе, я его больше уже не видел. Тогда у него было неизменно отличное настроение. Все было прекрасно: ему предстояло ставить великолепный сценарий знаменитого писателя. С работой его при этом не торопили. Материально он был хорошо обеспечен, его зачислили в штат, он получал командировочные, суточные, номер в гостинице оплачивала студия.
Он ждал утверждения сценария, по утрам часа полтора-два занимался режиссерским вариантом "Любовников", а все остальное время писал письма жене и дочери, читал, гулял, бездельничал. Посильно и я помогал ему в этом. О моих недобрых предчувствиях, касающихся сценария, я ему, конечно, не говорил, как не сказал о них в свое время и Арагонам. А самому Жану, разумеется, и в голову не могло прийти, что такой сценарий могут не пропустить, не одобрить, зарезать.
Он, как и я, был беспартийный и говорил об этом разным людям несколько даже извиняющимся тоном. И всякий раз минуту спустя извлекал из бокового внутреннего кармана пиджака и показывал собеседнику красную книжечку МОПРа. Такие книжечки у нас в СССР имели в то время все школьники, все домохозяйки. Платили пять копеек в месяц (или в год?) в Международную организацию помощи рабочим, получали эти красные тонюсенькие членские билеты, засовывали их куда-нибудь в книгу или в ящик буфета и, скорее всего, навсегда забывали о их существовании. А Жан при каждом подходящем и неподходящем случае доставал свою красную книжку, хлопал ею об ладонь и с горделивой улыбкой объявлял:
- Ich bin ein Mitglied von Organisation der Internationale Rote Nilfe.
И просил меня перевести сказанное всем присутствующим. Я переводил:
- Товарищ Ло является членом МОПРа.
Вообще-то он был истинный француз, сын отечества, республиканец, у него было три свитера: темно-синий, малиново-красный и белый. Получилось это, конечно, случайно, но я, шутя, говорил ему, что он - ходячий трехцветный флаг Франции.
Мы много гуляли с Жаном, особенно когда дело пошло к весне. Я знал Одессу с нэповских времен, нежно любил ее, и мне доставляло радость знакомить и другого со всеми красотами и достопамятностями этого неповторимо прекрасного города. Мы бродили по Молдаванке, спускались в порт, ездили на трамвае в Аркадию и на четвертую станцию Большого Фонтана, где когда-то, в ранней юности, я провел два славных летних месяца.
Жан хорошо пел, знал много народных и других песен - уличных, воровских, солдатских. Одной такой песне - солдатской, маршевой - он научил и меня:
Adieu la vie.
Adieu I'amour,
Adieu toutes les femmes.
C'est pour la vie,
C'est pour toujours
De cette lutte infame...
В моем жалком переводе это звучит так:
Пропала жизнь.
Прощай, любовь!
Подруженька, прости!
Я - человек,
И целый век
Проклятье мне нести...
Жан уверял, что это очень старая песня, что, может быть, под ее барабанные ритмы шагали еще те гренадеры, которые держали когда-то путь через Смоленск на Москву. Под эти же ритмы шагали мы с Жаном по шпалам большефонтанной линии трамвая или где-нибудь в Дофиновке или в Ланжероне. Теперь, когда прошло еще несколько десятилетий, мы распеваем иногда эту песенку с моей дочкой Машей. Не дома, конечно, и не на улице, а очутившись под открытым небом - где-нибудь под Лугой или в эстонских заповедных лесах.
- En avant, marche! - командует Маша. Мы берем на плечи, как ружья, наши дорожные палки и, четко печатая шаг, во весь голос - не поем, а скорее орем:
Adieu la vie!
Adieu I'amour!
Adieu toutes les femmes...
...Пели мы с Жаном и "Карманьолу", чаще всего это бывало после двух-трех бутылок "пива брунет".
Вижу нас двоих солнечным мартовским или апрельским днем где-то у старого здания Биржи, неподалеку от памятника Пушкину. Идем, приплясывая, размахивая руками, и, не стесняясь, поем эту страшную и веселую песенку санкюлотов:
A ca ira, ca ira, ca ira.
Tous les bourgeois a la lanterne.
A ca ira, ca ira, ca ira.
Tous les bourgeois a la lanterne...
Конечно, мы не только пили, пели и балагурили. Мы родились в разных странах, говорили и думали на разных языках, но при этом не надо забывать, что мы были ровесниками. Он любил Гамсуна, я - тоже. Он влюблялся в Хемингуэя, я - тоже. Он знал и любил Бунина, моего давнего, еще с отроческих, шкидских лет, кумира. Он, как и я, очень огорчался, что в одесском художественном музее, где висело много полотен французов, не было импрессионистов...
9
...Мы ходили в знаменитые одесские пивные и кофейни, толкались на знаменитой одесской барахолке, ездили на кладбище, заходили в синагогу Бродского, в какое-то православное, кажется Михайловское, подворье и в тот черный католический костел, который возвышался тогда своей острой готической колокольней в центре города и который так ярко, с такой щемящей грустью изображен на последних страницах бунинских "Снов Чанга".
Однажды в порту мы разговорились с пожилым, очень колоритным одесским биндюжником. Прощаясь, он помахал нам рукой и сказал:
- Пока!..
До чего же удивился и обрадовался Жан.
- Пока??! Он сказать "пока"! In Marseille auch... Verstehen Sie... Марсей?
- Oui. Ich verstehe... Марсель. Город во Франции. Порт. Hafen.
- Да, да, Марсель. Кород. В Марсель все люди тоже говорить: "пока".
Он уверял меня, что "пока" - французское слово, марсельский диалект.
С языком у него вообще на каждом шагу случались казусы и курьезы.
- Когда я приехал в Москву, я в первый же день обратил внимание на слово "пектопа". Оно бросалось мне в глаза буквально на каждом углу. Я думал: что это такое? Средство от головной боли, прохладительный напиток, зубная паста? Наконец я не вытерпел и спросил у Леона Муссинака: что значит это пектопа? Оказалось, что это очень простое французское слово: ресторан.
В самом деле, попробуйте посмотреть на слово РЕСТОРАН глазами француза, человека, с детства привыкшего иметь дело с латинским алфавитом, и у вас это сочетание букв прочтется именно как таинственное ПЕКТОПА.
Впрочем, курьезы и казусы случались не только словесные. В Ленинграде, в "Октябрьской" гостинице, Жан, по стародавнему западноевропейскому обычаю, выставил с вечера в коридор свои запылившиеся в дороге, видавшие виды парижские туфли.
- Утром просыпаюсь от какого-то шума у дверей. Быстро облачаюсь в пижаму, выглядываю в коридор. У моих дверей - толпа. С удивлением и даже с ужасом рассматривают мои бедные башмаки. Что за идиот и с какой стати оставил их в коридоре?
Все это Жан рассказывал на трех языках, из которых только один не был ломаным. Говорить хорошо по-русски он так и не научился, и по-прежнему не самые умные из одесских молодых людей смотрели на него как на петрушку, на дурачка, подшучивали над ним, подтрунивали, даже издевались.
10
Встречался и водился он, конечно, не только со мной. Человека общительного, "истинного парижанина", его тянуло к людям. У него были в Одессе и приятели и приятельницы. Я тоже перезнакомился с некоторыми из них, кое у кого бывал, хотя никто, кроме Жана, мне по-настоящему интересен и мил не был. А то, что Жан по-прежнему оставался посмешищем у этих людей, меня не только огорчало, но, случалось, выводило из себя...
Запомнилась одна шумная одесская вечеринка в доме того инженера Ц., о котором выше я уже говорил. Этот поклонник и покровитель искусств, меценат и лукулл, происходил из старой одесской интеллигентной семьи - отец и дед его были адвокатами. Сам Ц. учился за границей, в Цюрихе, откуда вернулся вскоре после окончания гражданской войны. Когда мы познакомились, ему было уже за тридцать, нам он казался пожилым. Праздновали тогда, если не ошибаюсь, как раз день его рождения. Было много гостей - цвет одесской интеллигенции, из неодесситов удостоились чести быть приглашенными мы с Жаном.
Противно и даже гадко вспоминать этот одесский званый вечер. Вернее, не сам вечер, а то, чем и как этот вечер завершился. Поначалу-то все было хорошо и даже отлично. Угощение необыкновенно вкусное и обильное. Вина тоже изысканные - из Торгсина. После ужина танцевали. На патефоне крутились редкие в те годы заграничные пластинки. Но танцевали все-таки на одесский лад - вихляя ягодицами и дружно причмокивая:
- Чу-чу-чу-чу...
Над Жаном, над его ломаным языком смеялись и за столом и позже. Он мило отшучивался, улыбался и, сам того не замечая, продолжал коверкать русские слова.
Я в те годы не пил, воздерживался, - бывали у меня в жизни такие сухие периоды. Но на этот раз я позволил себе отступление от правила - дернул чего-то, что сильно меня оживило, развеселило. Настроение было чудесное, все нравилось, все или смешило, или умиляло, трогало. Забыв застенчивость, я принял приглашение молодой хозяйки, танцевал с нею фокстрот и тоже изображал, как и все остальные, паровоз: пыхтел, шипел и работал локтями, наподобие опять-таки паровозных шатунов...
Что было дальше - вижу смутно, сквозь хмельной туман. Помню, что, заблудившись в большой квартире, я забрел в полутемную комнатку, где на низенькой кушетке сидела пожилая седовласая дама - мать инженера Ц. Нацепив на нос черепаховое пенсне, старуха шила. На коленях у нее лежало что-то коричневое, кожаное... Пальто Жана Ло! Эта милая дама починяла, штопала, приводила в порядок потрепанное пальто моего дорогого французского друга! От умиления я готов был заплакать, готов был упасть на колени и целовать руки этой доброй женщины. Но тут появилась за порогом ее невестка, та миленькая курчавая молодая женщина, с которой я полчаса назад танцевал. Загадочно улыбаясь, она прошла на цыпочках по коридору, подмигнула мне почему-то и приложила пальчик к пухлым губам...
А потом... потом я вижу, как все - и хозяева и гости - сгрудились в прихожей. Гости уже оделись, но чего-то ждут, не прощаются и не уходят. Напряженная тишина. И вдруг тишина взрывается. Оглушительный хохот. Не хохот, а грохот. Я не сразу могу сообразить, в чем дело. Над чем смеются? Над кем? Увидел лицо Жана и понял: смеются опять над ним. Но на этот раз Жан не улыбается. Лицо его скривилось в какой-то гадливой гримасе. Он поднял руку, встряхивает ею. Рукав его серого клетчатого пиджака по самое плечо потемнел, он насквозь мокрый.
Только тут я начинаю понимать, что произошло. Милые шутники-одесситы зашили снизу рукав Жанова пальто. Сделала это по просьбе любимых детей старая мадам Ц., мать инженера, вдова присяжного поверенного. Вооружившись пенсне и наперстком, эта почтенная дама вдела в ушко самой толстой иголки самую прочную нитку и добросовестно, накрепко, мелкими добротными стежками прошила рукав кожаного реглана. В образовавшийся мешок налили несколько бутылок чего-то - кажется, пива. И в таком виде пальто снова осторожно водрузили на крючок вешалки.
Рассказывать и даже вспоминать обо всем этом стыдно, но, может быть, еще более стыдно вспомнить, как взорвался, как взвился, как рассвирепел я, когда понял всю низость того, что случилось. Кровь и хмель ударили мне в голову. Не помню слов, к каким я тогда прибегнул, но сказал я все, что думал - и о хозяине, и о хозяйке, и об их почтенной дуре мамаше, и об их остроумных весельчаках гостях. Кончилось тем, что бедному Жану пришлось успокаивать меня, пришлось взять меня под руку и силой тащить из этого гостеприимного дома.
На другое утро я зашел к нему в номер. Раздобыв где-то паровой утюг, Жан работал - отпаривал, гладил через полотенце свой серый парижский пиджак.
1 2 3 4 5
Например, хорошо запомнился мне рассказ Жана о том, как несколько лет назад он, совсем молоденький офицер, лейтенант запаса, отбывая действительную службу, стоял на постое в маленькой эльзасской деревушке, как у хозяйки дома ночью начались преждевременные роды и как ему, Жану, пришлось выступать в роли акушера.
Я уже говорил, что с первого дня полюбил Жана, почувствовал симпатию к нему. В нем было много французского, знакомого мне по литературе и, следовательно, экзотического, но было и много домашнего, какого-то своего, близкого, мальчишеского, такого, что напоминало мне моих друзей русских Гришу Белых, Жору Японца, Евгения Львовича Шварца, Даниила Ивановича Хармса... Прежде всего, привлекал к себе его юмор. Был ли это юмор "чисто французский" - не знаю, мне он был понятен. Ведь при всей своей внешней замкнутости, нелюдимости, даже мрачности я знал цену острому слову, меткой шутке, удачному розыгрышу.
Вот после обеда в "Лондонской" мы заказали кофе и просим принести пирожное "наполеон". Нам приносят два "наполеона". Но что это за наполеоны! - маленькие, в половину, если не в треть натурального роста.
- Трэ пти, - говорю я по-французски.
- Яволь. Цу кляйн, - по-немецки отвечает Жан и, осмотрев со всех сторон крохотного "наполеончика", добавляет с усмешкой: - Луи Бонапарт!
А вот как забавлялся я в свои двадцать шесть лет. Гулял как-то по Дерибасовской, забрел к букинисту и наткнулся там на старый, дореволюционного издания, самоучитель французского языка. Вечером не поленился, выучил из этого самоучителя наизусть длинную, на полстраницы, фразу. Обрывки ее помню до сих пор: "Pourquoi ne voulez vous pas me faire le plaisir... avec moi... dans la rue de l'Eglise?.."
По-русски эта фраза звучала приблизительно так:
"Почему вы не хотите доставить мне удовольствие сходить вместе со мной на Церковную улицу к сапожнику, которому я отдал на прошлой неделе в починку мои желтые полуботинки, купленные мною полтора года назад в Вене?.."
Фраза была гораздо длиннее. Много лет я помнил и произносил ее всю по-французски - теперь память уже не держит всех этих милых пустяков. Но хорошо помню, как пришел я на следующий день в обеденный час в ресторан. Жан уже сидел за столом, просматривал газету.
Здороваюсь, сажусь, беру салфетку и - с ходу, совершенно спокойно, развязным светским тоном обращаюсь к Жану:
- Pourquoi ne voulez vous pas me faire le plaisir... avec moi?..
Не забуду, как вытянулось лицо Жана, как замигали его глаза, как округло, картинно приоткрылся его рот, когда я, с акцентом, конечно, но все-таки на чистейшем французском языке, с соблюдением всех тонкостей французского синтаксиса, предложил ему прогуляться на Церковную улицу к сапожнику!..
8
Таким, как этой холодной зимой в Одессе, я его больше уже не видел. Тогда у него было неизменно отличное настроение. Все было прекрасно: ему предстояло ставить великолепный сценарий знаменитого писателя. С работой его при этом не торопили. Материально он был хорошо обеспечен, его зачислили в штат, он получал командировочные, суточные, номер в гостинице оплачивала студия.
Он ждал утверждения сценария, по утрам часа полтора-два занимался режиссерским вариантом "Любовников", а все остальное время писал письма жене и дочери, читал, гулял, бездельничал. Посильно и я помогал ему в этом. О моих недобрых предчувствиях, касающихся сценария, я ему, конечно, не говорил, как не сказал о них в свое время и Арагонам. А самому Жану, разумеется, и в голову не могло прийти, что такой сценарий могут не пропустить, не одобрить, зарезать.
Он, как и я, был беспартийный и говорил об этом разным людям несколько даже извиняющимся тоном. И всякий раз минуту спустя извлекал из бокового внутреннего кармана пиджака и показывал собеседнику красную книжечку МОПРа. Такие книжечки у нас в СССР имели в то время все школьники, все домохозяйки. Платили пять копеек в месяц (или в год?) в Международную организацию помощи рабочим, получали эти красные тонюсенькие членские билеты, засовывали их куда-нибудь в книгу или в ящик буфета и, скорее всего, навсегда забывали о их существовании. А Жан при каждом подходящем и неподходящем случае доставал свою красную книжку, хлопал ею об ладонь и с горделивой улыбкой объявлял:
- Ich bin ein Mitglied von Organisation der Internationale Rote Nilfe.
И просил меня перевести сказанное всем присутствующим. Я переводил:
- Товарищ Ло является членом МОПРа.
Вообще-то он был истинный француз, сын отечества, республиканец, у него было три свитера: темно-синий, малиново-красный и белый. Получилось это, конечно, случайно, но я, шутя, говорил ему, что он - ходячий трехцветный флаг Франции.
Мы много гуляли с Жаном, особенно когда дело пошло к весне. Я знал Одессу с нэповских времен, нежно любил ее, и мне доставляло радость знакомить и другого со всеми красотами и достопамятностями этого неповторимо прекрасного города. Мы бродили по Молдаванке, спускались в порт, ездили на трамвае в Аркадию и на четвертую станцию Большого Фонтана, где когда-то, в ранней юности, я провел два славных летних месяца.
Жан хорошо пел, знал много народных и других песен - уличных, воровских, солдатских. Одной такой песне - солдатской, маршевой - он научил и меня:
Adieu la vie.
Adieu I'amour,
Adieu toutes les femmes.
C'est pour la vie,
C'est pour toujours
De cette lutte infame...
В моем жалком переводе это звучит так:
Пропала жизнь.
Прощай, любовь!
Подруженька, прости!
Я - человек,
И целый век
Проклятье мне нести...
Жан уверял, что это очень старая песня, что, может быть, под ее барабанные ритмы шагали еще те гренадеры, которые держали когда-то путь через Смоленск на Москву. Под эти же ритмы шагали мы с Жаном по шпалам большефонтанной линии трамвая или где-нибудь в Дофиновке или в Ланжероне. Теперь, когда прошло еще несколько десятилетий, мы распеваем иногда эту песенку с моей дочкой Машей. Не дома, конечно, и не на улице, а очутившись под открытым небом - где-нибудь под Лугой или в эстонских заповедных лесах.
- En avant, marche! - командует Маша. Мы берем на плечи, как ружья, наши дорожные палки и, четко печатая шаг, во весь голос - не поем, а скорее орем:
Adieu la vie!
Adieu I'amour!
Adieu toutes les femmes...
...Пели мы с Жаном и "Карманьолу", чаще всего это бывало после двух-трех бутылок "пива брунет".
Вижу нас двоих солнечным мартовским или апрельским днем где-то у старого здания Биржи, неподалеку от памятника Пушкину. Идем, приплясывая, размахивая руками, и, не стесняясь, поем эту страшную и веселую песенку санкюлотов:
A ca ira, ca ira, ca ira.
Tous les bourgeois a la lanterne.
A ca ira, ca ira, ca ira.
Tous les bourgeois a la lanterne...
Конечно, мы не только пили, пели и балагурили. Мы родились в разных странах, говорили и думали на разных языках, но при этом не надо забывать, что мы были ровесниками. Он любил Гамсуна, я - тоже. Он влюблялся в Хемингуэя, я - тоже. Он знал и любил Бунина, моего давнего, еще с отроческих, шкидских лет, кумира. Он, как и я, очень огорчался, что в одесском художественном музее, где висело много полотен французов, не было импрессионистов...
9
...Мы ходили в знаменитые одесские пивные и кофейни, толкались на знаменитой одесской барахолке, ездили на кладбище, заходили в синагогу Бродского, в какое-то православное, кажется Михайловское, подворье и в тот черный католический костел, который возвышался тогда своей острой готической колокольней в центре города и который так ярко, с такой щемящей грустью изображен на последних страницах бунинских "Снов Чанга".
Однажды в порту мы разговорились с пожилым, очень колоритным одесским биндюжником. Прощаясь, он помахал нам рукой и сказал:
- Пока!..
До чего же удивился и обрадовался Жан.
- Пока??! Он сказать "пока"! In Marseille auch... Verstehen Sie... Марсей?
- Oui. Ich verstehe... Марсель. Город во Франции. Порт. Hafen.
- Да, да, Марсель. Кород. В Марсель все люди тоже говорить: "пока".
Он уверял меня, что "пока" - французское слово, марсельский диалект.
С языком у него вообще на каждом шагу случались казусы и курьезы.
- Когда я приехал в Москву, я в первый же день обратил внимание на слово "пектопа". Оно бросалось мне в глаза буквально на каждом углу. Я думал: что это такое? Средство от головной боли, прохладительный напиток, зубная паста? Наконец я не вытерпел и спросил у Леона Муссинака: что значит это пектопа? Оказалось, что это очень простое французское слово: ресторан.
В самом деле, попробуйте посмотреть на слово РЕСТОРАН глазами француза, человека, с детства привыкшего иметь дело с латинским алфавитом, и у вас это сочетание букв прочтется именно как таинственное ПЕКТОПА.
Впрочем, курьезы и казусы случались не только словесные. В Ленинграде, в "Октябрьской" гостинице, Жан, по стародавнему западноевропейскому обычаю, выставил с вечера в коридор свои запылившиеся в дороге, видавшие виды парижские туфли.
- Утром просыпаюсь от какого-то шума у дверей. Быстро облачаюсь в пижаму, выглядываю в коридор. У моих дверей - толпа. С удивлением и даже с ужасом рассматривают мои бедные башмаки. Что за идиот и с какой стати оставил их в коридоре?
Все это Жан рассказывал на трех языках, из которых только один не был ломаным. Говорить хорошо по-русски он так и не научился, и по-прежнему не самые умные из одесских молодых людей смотрели на него как на петрушку, на дурачка, подшучивали над ним, подтрунивали, даже издевались.
10
Встречался и водился он, конечно, не только со мной. Человека общительного, "истинного парижанина", его тянуло к людям. У него были в Одессе и приятели и приятельницы. Я тоже перезнакомился с некоторыми из них, кое у кого бывал, хотя никто, кроме Жана, мне по-настоящему интересен и мил не был. А то, что Жан по-прежнему оставался посмешищем у этих людей, меня не только огорчало, но, случалось, выводило из себя...
Запомнилась одна шумная одесская вечеринка в доме того инженера Ц., о котором выше я уже говорил. Этот поклонник и покровитель искусств, меценат и лукулл, происходил из старой одесской интеллигентной семьи - отец и дед его были адвокатами. Сам Ц. учился за границей, в Цюрихе, откуда вернулся вскоре после окончания гражданской войны. Когда мы познакомились, ему было уже за тридцать, нам он казался пожилым. Праздновали тогда, если не ошибаюсь, как раз день его рождения. Было много гостей - цвет одесской интеллигенции, из неодесситов удостоились чести быть приглашенными мы с Жаном.
Противно и даже гадко вспоминать этот одесский званый вечер. Вернее, не сам вечер, а то, чем и как этот вечер завершился. Поначалу-то все было хорошо и даже отлично. Угощение необыкновенно вкусное и обильное. Вина тоже изысканные - из Торгсина. После ужина танцевали. На патефоне крутились редкие в те годы заграничные пластинки. Но танцевали все-таки на одесский лад - вихляя ягодицами и дружно причмокивая:
- Чу-чу-чу-чу...
Над Жаном, над его ломаным языком смеялись и за столом и позже. Он мило отшучивался, улыбался и, сам того не замечая, продолжал коверкать русские слова.
Я в те годы не пил, воздерживался, - бывали у меня в жизни такие сухие периоды. Но на этот раз я позволил себе отступление от правила - дернул чего-то, что сильно меня оживило, развеселило. Настроение было чудесное, все нравилось, все или смешило, или умиляло, трогало. Забыв застенчивость, я принял приглашение молодой хозяйки, танцевал с нею фокстрот и тоже изображал, как и все остальные, паровоз: пыхтел, шипел и работал локтями, наподобие опять-таки паровозных шатунов...
Что было дальше - вижу смутно, сквозь хмельной туман. Помню, что, заблудившись в большой квартире, я забрел в полутемную комнатку, где на низенькой кушетке сидела пожилая седовласая дама - мать инженера Ц. Нацепив на нос черепаховое пенсне, старуха шила. На коленях у нее лежало что-то коричневое, кожаное... Пальто Жана Ло! Эта милая дама починяла, штопала, приводила в порядок потрепанное пальто моего дорогого французского друга! От умиления я готов был заплакать, готов был упасть на колени и целовать руки этой доброй женщины. Но тут появилась за порогом ее невестка, та миленькая курчавая молодая женщина, с которой я полчаса назад танцевал. Загадочно улыбаясь, она прошла на цыпочках по коридору, подмигнула мне почему-то и приложила пальчик к пухлым губам...
А потом... потом я вижу, как все - и хозяева и гости - сгрудились в прихожей. Гости уже оделись, но чего-то ждут, не прощаются и не уходят. Напряженная тишина. И вдруг тишина взрывается. Оглушительный хохот. Не хохот, а грохот. Я не сразу могу сообразить, в чем дело. Над чем смеются? Над кем? Увидел лицо Жана и понял: смеются опять над ним. Но на этот раз Жан не улыбается. Лицо его скривилось в какой-то гадливой гримасе. Он поднял руку, встряхивает ею. Рукав его серого клетчатого пиджака по самое плечо потемнел, он насквозь мокрый.
Только тут я начинаю понимать, что произошло. Милые шутники-одесситы зашили снизу рукав Жанова пальто. Сделала это по просьбе любимых детей старая мадам Ц., мать инженера, вдова присяжного поверенного. Вооружившись пенсне и наперстком, эта почтенная дама вдела в ушко самой толстой иголки самую прочную нитку и добросовестно, накрепко, мелкими добротными стежками прошила рукав кожаного реглана. В образовавшийся мешок налили несколько бутылок чего-то - кажется, пива. И в таком виде пальто снова осторожно водрузили на крючок вешалки.
Рассказывать и даже вспоминать обо всем этом стыдно, но, может быть, еще более стыдно вспомнить, как взорвался, как взвился, как рассвирепел я, когда понял всю низость того, что случилось. Кровь и хмель ударили мне в голову. Не помню слов, к каким я тогда прибегнул, но сказал я все, что думал - и о хозяине, и о хозяйке, и об их почтенной дуре мамаше, и об их остроумных весельчаках гостях. Кончилось тем, что бедному Жану пришлось успокаивать меня, пришлось взять меня под руку и силой тащить из этого гостеприимного дома.
На другое утро я зашел к нему в номер. Раздобыв где-то паровой утюг, Жан работал - отпаривал, гладил через полотенце свой серый парижский пиджак.
1 2 3 4 5