https://wodolei.ru/brands/Roca/gap/
- Остановитесь! - Она затормозила сама, резко, и, через меня перегнувшись, застучала костяшками пальцев по стеклу. - Дедушка!.. - закричала она. - Дедушка, остановитесь!
Я тоже всмотрелся, приспуская стекло: остановился большой дед с бородой, в шапке с ушами нарастопыр, опираясь на палку, в обтрепанном полупальто, явно перешитом из шинели.
- Дедушка, вы тут женщину не встречали, дедушка...
Дед, не двигаясь и не отвечая, исподлобья глядел на нее.
- Да чего ж ты не отвечаешь, а, дед? - спросил я с досадой.
- А пошли б вы к Евгенье Марковне, - сказал наконец дед устало. Надоен ли! - И отмахнул палкой, чтоб скорей проезжали мимо. - К Евгенье Марковне. Фьию! Я-то чую, где ночую. Пошли!
Аня отодвинулась от окна и убито поглядела на меня. Я слышал, какое прерывистое, жалкое у нее дыхание, ее лицо было совсем близко...
Винтовая лестница в квартиру моего молодого французского коллеги в провинции была без перил, узкая, а кругом белые-белые, гладкие стены... "Осторожно, закружится голова". Он хорошо говорил по-русски.
Лестница вздымалась, и мы бесконечно, все поворачиваясь, вонзались, поднимаясь вверх...
Дом был старый, похоже, шестнадцатого века, с улицы двухэтажный, на фасаде деревянные косые кресты. А тут ступени покрыты пластиком, и квартира современная, с компьютером, стоящим в кабинете на столе.
Я прошел вдоль книжных полок и заглянул в окно во двор. Как в яму...
Тут мы были не на втором - на четвертом этаже! Двор внизу был такой же, как и наши дворы, со строительным мусором, с почтовыми ящиками на всех дверях. Под нами из одного окна в другое была протянута веревка, на ней, обвиснув, сушились джинсы.
- Спокойно. Давайте спокойно, - сказал я, отодвигаясь наконец от нее. - Дорогие вы мои женщины, Аня, давайте спокойно... - И, стянув с головы свою нелепую вязаную шапочку, вытер изо всех сил шерстью лоб, изо всех сил замотал головой.
Потом натянул ее обеими руками на уши, эту рогатую вязанку с надписью Ski - лыжа, и тронул машину.
- Спокойно, прошу вас, пожалуйста! - помню, еще раз повторил я.
Теперь я двигался получше по проселку, хотя все так же взглядывал, сощурясь, влево. Становилось как-то все сумеречней, хотя вокруг белели снега. Темнело очень рано. Было, наверное, всего часа четыре или даже половина четвертого.
Я помню, как меня когда-то выбросило толчком из кузова: грузовик задом сползал к реке под пулями с горки, но я ведь только почувствовал, как тряхануло! И вот я уже стоял: я стоял на земле! Да. Это было чудо. Я не лежал, не упал, я стоял на земле!
Впереди виднелись дома поселка, кое-где огни в окошках. Четвертый дом, как показала пальцем баба Фая, это и была милиция.
Я остановил, не доезжая, машину, и, попросив бабу Фаю постеречь, мы пошли с Аней пустой улицей, платок цветастый она держала в кулаке и пыталась, не поспевая, приспособиться вприпрыжку к моему шагу.
- Так вы надеетесь, да?.. - Губы у нее сильно потрескавшиеся, а нос вздернутый забавно, и сережки как точки зеленоватые, вроде под цвет глаз.
Но я ответить не успел: у водоразборной колонки заплясали, увертываясь друг от друга, какие-то мальчишки взрослые с клюшками. Они рубили наотмашь непонятно кого длинными клюшками изо всех сил по лицу, по голове. И - враз разбежались. Двое остались лежать неподвижно на затоптанном снегу.
Было это, может, какие-то секунды, я понял, что стою, расставив руки, ее закрывая, она сзади прижимается ко мне.
Потом один начал медленно приподыматься. Он встал, качаясь, и поднял клюшку. Второй на коленях ощупывал лицо.
Да, верно: секунды. Когда глянул я, услышав голоса на крыльце, как сбегают, топоча, из милиции в незастегнутых шинелях, обернулся снова, было уже пусто. Лежала только клубком большая кошка, прибитая.
Толстый лейтенант, нагнув голову, тронул ее носком ботинка, наконец двумя пальцами в перчатке поднял за ногу. Это была кроличья шапка.
- Подонки, - сказал лейтенант, плюнув в снег. - Постойте... - Он поглядел на меня, на Аню. - У вас, кажется, машина? В больницу отвезете, у нас раненый. У нас "уазик" неисправный.
Он крикнул, сложив ладони рупором. Но человека уже вели, лицо у него было серое, рот открыт, он был в распахнутом светлом тулупе, с обмотанной кровавыми тряпками рукой. Сзади милиционер тащил по снегу за ремень зеленый ящик.
- Как отвезете, - распоряжался лейтенант, - так возвращайтесь, ваш вопрос мы разрешим.
Я хорошо помню, как меня опускали в узкую ванну. Потом добавляли, макая термометр, укрытый в деревяшке, тяжелую, такую зеленоватую воду. Она была теплая, доходила уже до подбородка. Это и был покой.
Я понял наконец, что умираю. А ведь во всем отделении госпиталя я был самый младший! Меня все называли "сынок". Я забился, расплескивая, я закричал.
Не надо. Нет! Считайте, что и предыдущее, до этого, фронт, я забыл. Такое чувство, что вовсе не со мной было. Или в моей другой жизни.
Но все ж таки... То, что навсегда:
Ночь. Вдруг очень близко автоматная очередь. Еще ближе отстреливаются, это винтовки, и тра-та-та-та-та из пулемета.
Дверь в палату нашу, лежачих, открыта, мы видим в коридорном окне, как уходит в небо осветительная ракета. Огненные трассы, грохочущий лай крупнокалиберного пулемета...
Кто-то бежит, теряя шлепанцы, по коридору в госпитальном белье, с гипсовой рукой-"аэропланом", он кричит, срываясь: "Победа! Победа! Победа!" Я смотрю, не могу встать.
Она опять сама села за руль, я рядом.
Человек в тулупе иногда постанывал сквозь зубы за спиной, он там умащивался возле Фаи, и крепко пахло оттуда овчиной, потом, снегом. Милиционер напоследок еще впихнул к нему на сиденье зеленый ящик на подшипниках.
Аня включила фары. В свете фар мельтешил быстро-быстро мелкий снег. Все молчали. Аня резко переключала скорость.
Сугробы по бокам уже мчались бешено навстречу, потом она свернула вправо в узкую, тоже расчищенную дорогу (о ней нам пояснял лейтенант).
Я видел ее профиль со злобно закушенной губой, курносый. Она пригнулась, стиснув яростно руль, и тут нас так встряхнуло, что я головой едва не стукнулся о крышу машины, а сзади охнул, застонал "тулуп".
- Да что ж ты делаешь! - крикнула Фая. - Человек больной!
- Человек... - пробормотала Аня, не поворачиваясь и не сбавляя скорость.
"Не надо, - хотел я сказать, - никто не виноват ведь". Но промолчал.
Потом была развилка, еще развилка.
"А он говорил близко", - подумал я о лейтенанте. Мы ехали теперь все медленней.
- Да-а, грехи наши, - вздохнула сзади баба Фая. - Ну, ну. Это ж тебя кто, а, Володя? Воло-дя!
- Нарекли Сергеем, - сквозь зубы отозвался "тулуп". - Попрошу не тыкать.
- Ну пусть Сергей, - согласилась Фая. - А чего ж это ты в штатском, а?
- Оттого, что не милиционер, - процедил Сергей.
- Все! Приехали, господа. Все!.. - с ненавистью сказала Аня, останавливаясь, потом дала задний ход, озираясь, придерживая одной рукой руль.
- Кто скажет, куда ехать? - наконец затормозив, спросила она неприятным голосом. Бревна впереди топырились как противотанковые ежи. Вот вас попросим, товарищ Сергей.
- Не знаю, - пробормотал Сергей. - Я не местный.
Аня потушила фары, чтоб не слепило, и, дернув дверцу, выглянула. Объездной колеи не видно было, хотя, может, и не ездили тут больше.
Я тоже распахнул дверцу. Мороз был слабый, но, правда, задувал ветер, и поле в сумерках дымилось снегом. Справа, далеко, оно подходило к темному перелеску. Что-то кучкой бежало туда по снегу.
- Собаки, - предположила Аня тихо, - одичавшие. Слышите лай?
Я кивнул.
- Анюта, - начала сзади баба Фая очень подобострастно. - Может, обратно к развилке, а?..
- Да, да! К раз-звилке, - сквозь зубы поддержал Сергей. - Поехали, поехали! К раз-звилке!
Голос у него был как будто знакомый, как и все эти тоскливые поля.
- Паспорт, - усаживаясь напротив, приказал опер. - Вы тут з-зачем?
Мы приехали с самого утра, поезд они называли "теплушкой": три-четыре вагона всего. Мордовия, Потьма, Явас, 70-й год.
Но был уже вечер. Теплушка ходила два раза в сутки: утром туда, вечером обратно. Вдоль всех лагерей.
- Если бы вас попросила женщина помочь привезти мужу на свиданье поесть, вы отказались бы, капитан?
Мы ехали заново от развилки - сугробы тянулись почти по плечи совсем близко с обеих сторон.
"Этот дурак, конечно, не опер. Молодой еще", - подумал я.
- Кровь. Смотрите, кровь течет! - зашептал он мне прямо в затылок. - Смотрите, опять кровь течет! Рыба...
Он там качался из стороны в сторону, прижимая обмотанную ладонь к животу.
- Нет рыбы, милый, ми-лый, потерпи, - прошептала быстро баба Фая. Нет рыбы, милый!
"Чокнулся, что ли?" - подумал я.
- Только лунку высверлил во льду, - пробормотал он, икая, - оп-пустил леску, хотел на ящик сесть, по-нимаете?! Клюнула! Тащу длинную, ка-ак змея, только она с зуб-б-бами! Вырвалась и - напрочь! По-нимаете?! Откусила мне пальцы напрочь! Понимаете?! Пальцы мои напрочь!
- Милый ты мой, ми-лый, потерпи!!
Мы уже въезжали в открытые ворота, над ними железная арка с надписью полукругом наверху.
- Это дом отдыха, - повернулась Аня. - Надпись видели? Где у вас врач? - крикнула она, приспуская стекло.
Мы застопорили у корпуса с черной буквой "В" на кирпичной стенке. Дверь открывалась туда, закрывалась, выходили, входили люди, было слышно, как там под баян поют "Подмосковные вечера".
- Понятно. - К нам наклонилась женщина в белом халате и накинутом сверху пальто, глядя издали на обмотанную руку. - Это четвертый случай, пирамин, - уточнила женщина. - Пойдемте, больной, сейчас сделают перевязку. Но только до больницы. А вы подождите, пока отдохните, спойте с нами.
Мы прошли. Большая люстра сияла у них под потолком, и было очень светло. На баяне играла женщина с припухлым, сосредоточенным лицом. По обе стороны от нее сидели старушки в платочках, пели.
- Помесь это, пирамин, - стараясь перекричать, объяснял мне сутулый человек в очках. - Американской рыбы пирайи и нашей миноги! Спускают в реку, знаете кто?!
Старушки, раскачиваясь слегка, румяные, как молодые, печально пели. Над ними стояли сзади бледные, в линялых ковбойках, лысоватые мужчины и тоже пели. Баба Фая подхватила вдруг с надрывом и так громко, а все равно печально:
Если б знали вы, Если б знали вы,
Как мне дороги Как мне дороги
Подмосковные вечера! Подмосковные вечера!
Неразборчивое что-то сказала рядом Аня и повернула назад к дверям. Я, помня о картошке в "бутонах", на худой случай шагнул за ней.
Снаружи стало будто морозней, стояла наша машина с непотушенными фарами, в их свете так же, как пыль, мельтешил снег.
- Уже не поют. - Я послушал. - Какой-то танец современный.
- Брейк, - буркнула Аня. - Смотрите, это кто?! - Вскрикнула: - Это крыса!
- Слишком большая. Может, кошка?
- Идемте отсюда, я боюсь. - Она потянула меня.
Мы шли по расчищенной от сугробов аллее, но непонятно куда. Только светилось что-то длинное, не очень высокое в конце, поперек.
Вблизи это оказались просто теплицы. Снег возле них подтаял, и из жидкой черной грязи проступала пучками прошлогодняя, совершенно живая, очень зеленая трава.
- Тут вот тихо, ох, - прижав ладони к щекам, сказала Аня. - Ну, слава Богу. Ну, постоим хоть немного! Пожалуйста, поцелуйте меня. Пожалуйста...
Кажется, это по эффекту Мельникова, кажется, так: для того, чтобы избавиться от аллергии, нужно собирать в баночку пыль. Собирают ее, вытирая все вещи в комнате, а когда наберется полная, врач из пыли делает укол. Но я до сих пор не пробовал такого, хотя верю, что может помочь.
Я помню, как меня начали исключать на собрании и одна дура, явно меня жалея, выступила и все твердила: "У него есть черты некоторой индивидуальности (она, понятно, хотела сказать индивидуализма), и это единственный его недостаток. Единственный".
Но я-то хорошо знаю: то, что считается обычно необыкновенным, сплошь и рядом совершеннейшая реальность. Да и что может быть непонятнее того, что происходит с любым в следующую минуту?
Недавно мне приснился сон: я иду по городу, это не Москва, а, кажется мне, город, где я родился, по улице с одноэтажными домами, рядом моя жена Галя, не Аня, и мы еще совсем-совсем молодые и обсуждаем вслух: как же мы будем жить, ведь у нас ничего нет? Но, правда, у нас есть пенсия, и пока мы будем жить на пенсию. Хоть на хлеб и на картошку.
После моей командировки, единственной, осенью 91-го года во Францию, у меня многое по утрам мешается в голове: где я? Ведь я действительно индивидуалист. Вчера я стоял голый во сне в сером и пустом метро. Надо уезжать - меня ждет мама. И отец... Какая мама? Где отец?.. И в этот момент бесшумно подошел длинный поезд.
Я еду наконец-то в вечернем метро. Народу совсем мало. Около девяти вечера, даже помню точно: двадцать часов тридцать шесть минут.
Мне жарко, я одет по-зимнему, хотя это август, на улице слякоть, моросит мелкий дождь.
Я расстегиваю молнию. Под курткой свитер, под брюками тренировки. Хорошо, что эту мягкую лыжную шапку и перчатки можно засунуть, и наконец засунул в карманы.
Рядом садится кто-то, я слышу возле локтя возню. Женщина держит на руках собачку, у которой лицо как человечье, как у маленькой обезьяны с очень большими, такими печальными глазами. Нос черненький, приплюснутый. Это боксер.
- А почему он грустный?
- Это девочка, ей укол сделали, знаете, ей всего два месяца.
- А сколько ж это будет по-человечьи?
Я смотрю на собачку, глаза ее помаргивают иногда.
- Ну, эта порода считается самой умной. Вот вы не поверите, у моей знакомой, знаете, собака, умирая, сказала: "Мама".
Я выхожу - моя остановка, киваю этой женщине на прощанье, она кивает мне.
Переход. Народу по-прежнему мало. Стоит у стенки человек с плакатом на палке. Он в военном зеленом бушлате, но ушанка гражданская. Он ничего не продает.
Как будто он кое-что знает, чего не знают другие, и улыбается про себя подслеповатыми глазами. На плакате вырезанная, наверно, из журнала икона, и печатными синими буквами вокруг: "Это Матерь Божия живая. Она нам поможет во всем".
В ушах гремит - я вскочил в поезд, вагон качает. Я ищу глазами людей одетых, как и я, по-зимнему. Но их нет.
В вагоне почему-то свет гаснет. Поезд с грохотом мчит в туннеле, я гляжу направо, потом налево:
1 2 3 4 5 6 7 8