https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/100na70/
Он скончался на четвертые сутки; нам об этом не сообщили.
5
Я никогда не рассказывал жене о своей службе в армии. Многие любят хвастаться этим, но лично мне нечем гордиться. Вспоминаю своих товарищей, низкорослых, сутулых, увечных – кто без глаза, кто без пальца. Было даже трое туберкулезных, таких, как я. Вторая-третья категории запаса. Работали в поле, в деревне – вот и призвали. В общем, всякая шваль, как называл нас наш командир. И солдатами не были, и жили не солдатской жизнью – толком и рассказать нечего. Многие, услышав про «кавалерию», делали круглые глаза и покатывались со смеху. После этого у меня и вовсе пропадала охота говорить.
Иногда мне вспоминался погибший Кобаяси. Не когда я рассказывал о своей службе, а как-то вдруг, в минуты одиночества. Но время шло, и те годы, казалось, совсем истерлись из памяти. Странная штука – память. Люди склонны забывать все дурное. Может быть, оттого, что такие воспоминания причиняют им боль. И потому, когда жена, рассказав о восторгах дочери, потрогавшей лошадиные губы, добавила: «Не то, что ты!» – мне сделалось неприятно. Ведь в военное время мы даже не были с ней знакомы. Тогда я был женат на матери своей старшей дочери. С ней мы расстались вскоре после войны, я женился во второй раз, но только моя первая жена знала о том, что мне довелось пережить, и не упускала случая, особенно незадолго до разрыва, с презрением поведать посторонним о моей «службе». Новой жене я ничего не говорил о своем прошлом… Вопрос Токонами всколыхнул осевшие на дне памяти переживания: лошади напоминали мне о былом. Вот почему я так растерялся, не зная, что ответить ему. Выходит, черную кровь, струящуюся по лицу погибшего фронтового товарища – впрочем, не слишком ли громко сказано о нас, обозных ездовых, так и не понюхавших настоящего фронта? – лишь присыпало долгим снегом времени…
6
Всю эту зиму я пробездельничал, только и делал, что гулял. Когда выдавалась минутка, я шел к дому Маттани – посмотреть на лошадей, – но с хозяйками не заговаривал.
У коновязи, переливающейся серебром в лучах солнца, спокойно стоят серая и гнедая. Мать и дочь со смехом бросают в них снежками. В такие минуты мне очень хочется окликнуть их. Эта серая, единственная на конюшне, – не с ней ли играла тринадцать лет назад моя дочь? Может, она, Ханако?… Но нет, этой, пожалуй, не больше двадцати. Значит, не она, вздыхаю я. А на другой день снова думаю: все-таки она, только очень одряхлевшая. Я знаю, ее редко выводят на улицу. Как ее зовут? Но мать с дочерью держатся так, что мне, постороннему, неловко приставать к ним с расспросами. Отца теперь нет, все тяготы легли на материнские плечи: скоро хлопотная пора – летний сезон. Надо за зиму хорошенько откормить лошадей. Маттани просто с ног сбились, готовясь к лету. А мать, наверное, еще терзают тяжкие думы о будущем дочери, пожертвовавшей учебой. Я не раз представлял, как захожу к ним на двор, и все же любопытство было не столь велико, чтобы заговорить с ними.
Вот уже третью зиму мы живем вдвоем с кухаркой. Жена и дочь – в Токио. Девочка учится в третьем классе школы второй ступени и лишь изредка приезжает сюда, в городок. Это специальная муниципальная школа для калек, в Сэтагая. Благодаря отчаянным стараниям матери она научилась ходить на костылях, но все же частенько ей приходится добираться до школы на коляске. Жена не может оставить ее ни на час.
На днях я приезжал в Токио, по делам, и зашел домой, но никого не застал. Жена с дочерью ушли в больницу. Я сразу уехал обратно, а в тот же вечер жена позвонила мне.
– Тебе что-нибудь было нужно? – спросила она.
– Да нет, ничего, – ответил я, – просто хотелось взглянуть на дочь, раз уж приехал в Токио. А что говорят врачи?
– Сколько есть болезней – все собрались в нашем ребенке. Так сказал доктор. – Жена вздохнула. – У нас уже нет сил, ни у меня, ни у нее…
Это был обычный осмотр, но теперь у дочери начались нелады с почками. Атрофировался нерв мочеиспускательного канала, и в школе ей приходилось носить мочеприемник. Кроме того, недоразвитые ноги уже не выдерживали подросшее тело, органы работали не так, как должны работать. Ребенок растет, и вместе с телом растут недуги. Да, кажется, так говорила жена, мучительно переживавшая эти страдания дочери. Когда я время от времени приезжал в Токио, у меня возникало желание увидеть собственное дитя. Но дочь выползала навстречу, с трудом волоча свое почти взрослое тело. И я, бросив все на жену, снова сбегал в горы.
Местные говорят, зима в этом году выдалась снежная. Бывало, снег валил по два, по три дня подряд. По ночам разбушевавшийся ветер рвет дверь. В такие ночи бесполезно садиться за стол: ничего не напишешь, только потратишь время впустую, одолеваемый невеселыми думами. Нынешняя жена моложе меня на четырнадцать лет. Выходит, через двенадцать лет, когда мне исполнится семьдесят, ей будет пятьдесят шесть, а она по-прежнему должна заботиться о двадцатисемилетней калеке дочери. Не уверен, что я проживу больше семидесяти, хотя кто это может знать? Попав в армию, я думал, что найду свою смерть на чужбине, куда меня пошлют вместе с моими конями. Ведь погибли же те, кого отправили всего неделю назад! Вышедший из Симоносэки транспорт разбомбили уже у Тайваня, и он затонул. Солдаты были при лошадях, в трюме, никто не успел спастись. Пока я ждал своей очереди, меня демобилизовали. Так я остался в живых. То, что я еще жив сегодня, в свои пятьдесят шесть, – дар небес. А уж дотянуть до семидесяти – и подавно. Это, конечно, так, но, если я умру, что будет с женой и калекой дочерью? Тринадцать лет назад, когда дочери пересаживали материнскую кость, чтобы она могла ходить на костылях, я не поехал в больницу. Сбежал, сославшись на неотложные дела. Я был эгоистичным отцом. Говорят, и вдали от людей человек тянется мыслями к людям; ну а мне же, наверное, самому хотелось насладиться ниспосланным мне даром небес – жизнью. Не выношу трудностей. Я бегу от них, зажмурив глаза. Смог ли бы я пожертвовать ради кого-нибудь собственной костью?…
7
В середине февраля неожиданно потеплело, и снег начал стремительно таять. Но оттепель длилась недолго, в последней декаде опять ударил мороз. Впрочем, конец февраля здесь почти так же суров, как конец января – самое холодное зимнее время. Горы оделись снегом до самых подножий. Полянки в лесных чащобах, где проплешинами повытаяла земля, снова засеребрились.
После полудня серые облака поредели и выглянуло бледное солнце. Надев теплое пальто и сапоги, я вышел на улицу. Само собой, направился к дому Маттани – и вдруг остановился. Между лиственничной рощей и питомником с подстриженными маленькими сосенками, на занесенной снегом дороге, где пролегли две колеи, отпечатались следы лошадиных копыт. Следы были совсем свежие и вели вперед: несомненно, лошадь прошла здесь недавно. Отпечатки такие четкие, что понятны даже мне, неопытному следопыту. Вот она передними копытами зарывалась в снег, а вот пятилась задом. Видно, радехонька, что вырвалась из тесной конюшни на волю. Постой-ка, ведь лошадь не может бродить сама по себе! Кто-то должен ее вести. Мать? Или дочь? Я с новым интересом осмотрел дорогу, пытаясь обнаружить другие следы – человека. Ну да, вот они. Явно женские. Размер примерно 9,5. Резиновые рифленые подошвы отпечатались поверх колеи, словно их хозяйка подражала скользящему по проволоке акробату; кое-где они сбивались в сторону – и снова возвращались на колею. Пожалуй, все-таки дочь. Судя по следам, она не могла уйти далеко. Странно. Дочь почти никогда не выводит сама лошадей, а сегодня вдруг отправилась на прогулку. Вон оно как. Наверное, совсем застоялись лошадки за долгую снежную зиму, вот и выводят их по одной погулять.
Я зашагал быстрее. Вскоре следы привели к развилке и свернули вправо, где спускался в долину отлогий, поросший соснами склон. Снег здесь лежал нетронутый. Лишь следы лошади и человека перечеркивали целину четырьмя пунктирными линиями. Я поспешил туда. Сосновый бор сменился лиственничным лесом. Дорога вела вниз, но, если идти прямо, попадешь на холмы Минамигаока, где растут красные сосны. Говорят, вскоре эти земли отойдут во владения наследного принца, под загородную виллу. А дальше – развалины казарм авиаотряда, луга, где теперь пасут скот. Но куда подевались девушка и лошадь? Ну же, где они? Я снова прибавил шагу. Вокруг ни единого человеческого жилища. У дубов и каштанов поломаны ветви, кора на стволах ободрана; обуглившиеся от удара молнии, чудом уцелевшие огромные сосны возвышаются над обнаженным лесом. С гигантских корневищ вспархивают черные птицы…
Пустынная, безлюдная дорога. Куда же все-таки исчезли девушка и лошадь? Сердце нетерпеливо стучало. Голый лиственничный лес кончился, я вышел на холм, поросший пихтами. Глазам внезапно открылась равнина. Вот они. Лошадь и человек. Но… там не один человек! Девушка, которую рисовала моя фантазия, едет верхом. А ведет лошадь мать. Дочь едет, мать ведет. Две фигурки в серебристом просторе – блеклая черно-красная картинка на белой бумаге. Я замер, затаив дыхание.
На девушке алый свитер и что-то вроде шаровар. Вид гордый, волосы небрежно заколоты на затылке; повод держит с важностью. Мать изредка оглядывается на дочь и, снова опустив голову, бредет дальше. Ремень недоуздка туго натягивается. Небо опять хмурится. Серые тучи застилают солнце, оно съеживается в крохотный оловянный шарик и уже не излучает сияния, но равнина по-прежнему светится белизной. Лошадь темно-гнедая. Время от времени девушка поводом посылает ее вперед. Мать, не поспевая, торопится следом, горбясь и вытянув шею. Они уходят все дальше и дальше – на запад.
1 2
5
Я никогда не рассказывал жене о своей службе в армии. Многие любят хвастаться этим, но лично мне нечем гордиться. Вспоминаю своих товарищей, низкорослых, сутулых, увечных – кто без глаза, кто без пальца. Было даже трое туберкулезных, таких, как я. Вторая-третья категории запаса. Работали в поле, в деревне – вот и призвали. В общем, всякая шваль, как называл нас наш командир. И солдатами не были, и жили не солдатской жизнью – толком и рассказать нечего. Многие, услышав про «кавалерию», делали круглые глаза и покатывались со смеху. После этого у меня и вовсе пропадала охота говорить.
Иногда мне вспоминался погибший Кобаяси. Не когда я рассказывал о своей службе, а как-то вдруг, в минуты одиночества. Но время шло, и те годы, казалось, совсем истерлись из памяти. Странная штука – память. Люди склонны забывать все дурное. Может быть, оттого, что такие воспоминания причиняют им боль. И потому, когда жена, рассказав о восторгах дочери, потрогавшей лошадиные губы, добавила: «Не то, что ты!» – мне сделалось неприятно. Ведь в военное время мы даже не были с ней знакомы. Тогда я был женат на матери своей старшей дочери. С ней мы расстались вскоре после войны, я женился во второй раз, но только моя первая жена знала о том, что мне довелось пережить, и не упускала случая, особенно незадолго до разрыва, с презрением поведать посторонним о моей «службе». Новой жене я ничего не говорил о своем прошлом… Вопрос Токонами всколыхнул осевшие на дне памяти переживания: лошади напоминали мне о былом. Вот почему я так растерялся, не зная, что ответить ему. Выходит, черную кровь, струящуюся по лицу погибшего фронтового товарища – впрочем, не слишком ли громко сказано о нас, обозных ездовых, так и не понюхавших настоящего фронта? – лишь присыпало долгим снегом времени…
6
Всю эту зиму я пробездельничал, только и делал, что гулял. Когда выдавалась минутка, я шел к дому Маттани – посмотреть на лошадей, – но с хозяйками не заговаривал.
У коновязи, переливающейся серебром в лучах солнца, спокойно стоят серая и гнедая. Мать и дочь со смехом бросают в них снежками. В такие минуты мне очень хочется окликнуть их. Эта серая, единственная на конюшне, – не с ней ли играла тринадцать лет назад моя дочь? Может, она, Ханако?… Но нет, этой, пожалуй, не больше двадцати. Значит, не она, вздыхаю я. А на другой день снова думаю: все-таки она, только очень одряхлевшая. Я знаю, ее редко выводят на улицу. Как ее зовут? Но мать с дочерью держатся так, что мне, постороннему, неловко приставать к ним с расспросами. Отца теперь нет, все тяготы легли на материнские плечи: скоро хлопотная пора – летний сезон. Надо за зиму хорошенько откормить лошадей. Маттани просто с ног сбились, готовясь к лету. А мать, наверное, еще терзают тяжкие думы о будущем дочери, пожертвовавшей учебой. Я не раз представлял, как захожу к ним на двор, и все же любопытство было не столь велико, чтобы заговорить с ними.
Вот уже третью зиму мы живем вдвоем с кухаркой. Жена и дочь – в Токио. Девочка учится в третьем классе школы второй ступени и лишь изредка приезжает сюда, в городок. Это специальная муниципальная школа для калек, в Сэтагая. Благодаря отчаянным стараниям матери она научилась ходить на костылях, но все же частенько ей приходится добираться до школы на коляске. Жена не может оставить ее ни на час.
На днях я приезжал в Токио, по делам, и зашел домой, но никого не застал. Жена с дочерью ушли в больницу. Я сразу уехал обратно, а в тот же вечер жена позвонила мне.
– Тебе что-нибудь было нужно? – спросила она.
– Да нет, ничего, – ответил я, – просто хотелось взглянуть на дочь, раз уж приехал в Токио. А что говорят врачи?
– Сколько есть болезней – все собрались в нашем ребенке. Так сказал доктор. – Жена вздохнула. – У нас уже нет сил, ни у меня, ни у нее…
Это был обычный осмотр, но теперь у дочери начались нелады с почками. Атрофировался нерв мочеиспускательного канала, и в школе ей приходилось носить мочеприемник. Кроме того, недоразвитые ноги уже не выдерживали подросшее тело, органы работали не так, как должны работать. Ребенок растет, и вместе с телом растут недуги. Да, кажется, так говорила жена, мучительно переживавшая эти страдания дочери. Когда я время от времени приезжал в Токио, у меня возникало желание увидеть собственное дитя. Но дочь выползала навстречу, с трудом волоча свое почти взрослое тело. И я, бросив все на жену, снова сбегал в горы.
Местные говорят, зима в этом году выдалась снежная. Бывало, снег валил по два, по три дня подряд. По ночам разбушевавшийся ветер рвет дверь. В такие ночи бесполезно садиться за стол: ничего не напишешь, только потратишь время впустую, одолеваемый невеселыми думами. Нынешняя жена моложе меня на четырнадцать лет. Выходит, через двенадцать лет, когда мне исполнится семьдесят, ей будет пятьдесят шесть, а она по-прежнему должна заботиться о двадцатисемилетней калеке дочери. Не уверен, что я проживу больше семидесяти, хотя кто это может знать? Попав в армию, я думал, что найду свою смерть на чужбине, куда меня пошлют вместе с моими конями. Ведь погибли же те, кого отправили всего неделю назад! Вышедший из Симоносэки транспорт разбомбили уже у Тайваня, и он затонул. Солдаты были при лошадях, в трюме, никто не успел спастись. Пока я ждал своей очереди, меня демобилизовали. Так я остался в живых. То, что я еще жив сегодня, в свои пятьдесят шесть, – дар небес. А уж дотянуть до семидесяти – и подавно. Это, конечно, так, но, если я умру, что будет с женой и калекой дочерью? Тринадцать лет назад, когда дочери пересаживали материнскую кость, чтобы она могла ходить на костылях, я не поехал в больницу. Сбежал, сославшись на неотложные дела. Я был эгоистичным отцом. Говорят, и вдали от людей человек тянется мыслями к людям; ну а мне же, наверное, самому хотелось насладиться ниспосланным мне даром небес – жизнью. Не выношу трудностей. Я бегу от них, зажмурив глаза. Смог ли бы я пожертвовать ради кого-нибудь собственной костью?…
7
В середине февраля неожиданно потеплело, и снег начал стремительно таять. Но оттепель длилась недолго, в последней декаде опять ударил мороз. Впрочем, конец февраля здесь почти так же суров, как конец января – самое холодное зимнее время. Горы оделись снегом до самых подножий. Полянки в лесных чащобах, где проплешинами повытаяла земля, снова засеребрились.
После полудня серые облака поредели и выглянуло бледное солнце. Надев теплое пальто и сапоги, я вышел на улицу. Само собой, направился к дому Маттани – и вдруг остановился. Между лиственничной рощей и питомником с подстриженными маленькими сосенками, на занесенной снегом дороге, где пролегли две колеи, отпечатались следы лошадиных копыт. Следы были совсем свежие и вели вперед: несомненно, лошадь прошла здесь недавно. Отпечатки такие четкие, что понятны даже мне, неопытному следопыту. Вот она передними копытами зарывалась в снег, а вот пятилась задом. Видно, радехонька, что вырвалась из тесной конюшни на волю. Постой-ка, ведь лошадь не может бродить сама по себе! Кто-то должен ее вести. Мать? Или дочь? Я с новым интересом осмотрел дорогу, пытаясь обнаружить другие следы – человека. Ну да, вот они. Явно женские. Размер примерно 9,5. Резиновые рифленые подошвы отпечатались поверх колеи, словно их хозяйка подражала скользящему по проволоке акробату; кое-где они сбивались в сторону – и снова возвращались на колею. Пожалуй, все-таки дочь. Судя по следам, она не могла уйти далеко. Странно. Дочь почти никогда не выводит сама лошадей, а сегодня вдруг отправилась на прогулку. Вон оно как. Наверное, совсем застоялись лошадки за долгую снежную зиму, вот и выводят их по одной погулять.
Я зашагал быстрее. Вскоре следы привели к развилке и свернули вправо, где спускался в долину отлогий, поросший соснами склон. Снег здесь лежал нетронутый. Лишь следы лошади и человека перечеркивали целину четырьмя пунктирными линиями. Я поспешил туда. Сосновый бор сменился лиственничным лесом. Дорога вела вниз, но, если идти прямо, попадешь на холмы Минамигаока, где растут красные сосны. Говорят, вскоре эти земли отойдут во владения наследного принца, под загородную виллу. А дальше – развалины казарм авиаотряда, луга, где теперь пасут скот. Но куда подевались девушка и лошадь? Ну же, где они? Я снова прибавил шагу. Вокруг ни единого человеческого жилища. У дубов и каштанов поломаны ветви, кора на стволах ободрана; обуглившиеся от удара молнии, чудом уцелевшие огромные сосны возвышаются над обнаженным лесом. С гигантских корневищ вспархивают черные птицы…
Пустынная, безлюдная дорога. Куда же все-таки исчезли девушка и лошадь? Сердце нетерпеливо стучало. Голый лиственничный лес кончился, я вышел на холм, поросший пихтами. Глазам внезапно открылась равнина. Вот они. Лошадь и человек. Но… там не один человек! Девушка, которую рисовала моя фантазия, едет верхом. А ведет лошадь мать. Дочь едет, мать ведет. Две фигурки в серебристом просторе – блеклая черно-красная картинка на белой бумаге. Я замер, затаив дыхание.
На девушке алый свитер и что-то вроде шаровар. Вид гордый, волосы небрежно заколоты на затылке; повод держит с важностью. Мать изредка оглядывается на дочь и, снова опустив голову, бредет дальше. Ремень недоуздка туго натягивается. Небо опять хмурится. Серые тучи застилают солнце, оно съеживается в крохотный оловянный шарик и уже не излучает сияния, но равнина по-прежнему светится белизной. Лошадь темно-гнедая. Время от времени девушка поводом посылает ее вперед. Мать, не поспевая, торопится следом, горбясь и вытянув шею. Они уходят все дальше и дальше – на запад.
1 2