https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/70x70/
Владислав Крапивин
Сказки Севки Глущенко
ЧТО ТАКОЕ СТИХИЯ
На дальнем-дальнем Севере, где круглое лето днем и ночью светит солнце, а всю зиму – полярное сияние, жители строят дома из оленьих шкур. Очень просто. Берут они длинные шесты, втыкают их по кругу в землю или в снег, а вверху связывают вместе. Получается как бы скелет шалаша, но называется он не «скелет», а «каркас». На каркас набрасывают шкуры. Вот и готов дом.
За меховыми стенами крякает мороз и топчутся олени – роют снег, чтобы добыть на ужин мох; вверху через круглое отверстие заглядывают озябшие звезды, а холод не попадает: его прогоняет горячий дым от костра, который горит посреди шалаша.
Наверно, в таком доме тепло и уютно, и всё это напоминает сказку про Снежную королеву.
Одно непонятно: откуда северные жители берут шесты? В тундре только ползучие кустарники растут. Видимо, приходится запрягать в нарты оленей или собак и ездить за жердинами в тайгу…
Севке проще. Ему для шалаша нужен всего один шест, и ездить за ним никуда не надо. Еще в сентябре его подарил Севке Гришун.
Гришун учится в ремесленном училище и держит голубей. У него несколько шестов, которыми он этих голубей гоняет. Гришун совсем большой, он курит и ругается иногда совершенно жуткими словами. Но когда Севка подошел и спросил, можно ли взять один шест для важного дела, Гришун не пригрозил надавать по шее и никак не обозвал. Он сказал:
– Бери и уматывай на фиг, не путайся под сапогами…
Счастливый Севка втащил тонкую жердь в свое окно и уложил за кроватью вдоль плинтуса.
С тех пор Севка часто строил шалаш. Конечно, не в далекой тундре, а прямо в комнате, на кровати. Когда мамы не было дома.
В деревянном старом доме стояла тишина. Но не сильная, не до звона в ушах. За дощатой стенкой бубнила еле слышно Севкина соседка – четвероклассница Римка Романевская. Она учила правила по русскому языку. Эти правила она целыми днями долбила. Один раз Севка пошел в уборную в конце двора и слышит из-за дверцы:
«Мягкий знак после шипящих согласных в конце слова ставится у существительных женского рода… Мягкий знак после…» Севка стоял, стоял, переминаясь с ноги на ногу, а потом не выдержал:
– Эй ты, существительное женского рода! Скоро вылезешь? Мне тоже надо!
Но нахальная Римка сказала, что не скоро, и Севке пришлось идти за угол…
Кроме Римкиного бормотанья слышался очень далекий и приглушенный голос тети Даши Логиновой. Это уже не в доме, а на дворе. Тетя Даша ругала сына, первоклассника Гарика, и, конечно, грозила выпороть. Но это не страшно. Пока тетя Даша кричит, от беды далеко. А вот когда она становится молчаливой и решительной – держись, Гарик.
Отчетливо щелкали ходики, а в комнате Ивана Константиновича еле слышно играло радио. Эти звуки не прогоняли вечернюю тишину, а вплетались в нее, и тишина делалась спокойной и доброй.
И всё было хорошо. Жаль только, что мама придет еще не скоро.
Севка вытащил шест и положил его концами на спинки широкой маминой кровати. Потом накинул на него старый полушубок и свое одеяло. Подоткнул края под матрац.
В таком шалаше хорошо придумываются всякие приключения. Но сейчас придумывать не хотелось. Не такое было настроение. Севка достал из «Пушкинского календаря» маленькую мамину фотографию и с ней забрался в свое укрытие.
В той части шалаша, где крышей служил полушубок, стояла теплая мохнатая темнота. А вытертое одеяло просвечивало, и мелкие дырки сверкали, как электрические звездочки. Севка пристроил фотографию во вмятине подушки и сделал в шалаше щелку, чтобы луч от лампочки падал на мамино лицо.
И получилось, что он вдвоем с мамой.
Было немножко грустно и все-таки хорошо. Севка будто даже мамин голос услышал. Как она поет песню о тонкой рябине.
Севкина мама часто пела, когда что-нибудь делала дома. Чистит картошку, или зашивает продранные Севкины штаны, или белит известкой печку-плиту – и поет. Но это негромко, для себя. А иногда (правда, это нечасто бывало), если приходили гости, мама пела для всех, и все ее хвалили. А в давние времена, еще до войны, когда Севка был крошечным и они жили в Ростове, мама пела на концертах. За это ей однажды подарили книгу «Пушкинский календарь». Там на гладком листе было написано черными чернилами: «Татьяне Федоровне Глущенко за активное участие в художественной самодеятельности. Нач. кл. Сергиенко». «Нач. кл.» – значит начальник клуба моряков.
В сорок первом году, когда эвакуировались из Ростова, мама взяла «Пушкинский календарь» с собой. Потому что Севка очень любил эту книгу. Гладкие белые листы в начале и в конце книги он изрисовал разными картинками (очень уж хорошая была бумага!), с удовольствием разглядывал портреты и рисунки, узнавал на страницах знакомые буквы и цифры. А потом по стихам Пушкина мама учила его читать.
Тяжелый календарь в твердых коричневых корках был самой давней семейной вещью у Севки и мамы. Самой своей. Да еще большой потрепанный чемодан, с которым Севка и мама приехали в сибирские края. Все остальные вещи появились потом, постепенно: кровать, старый сундук, стол, две табуретки, рассохшийся фанерный шкаф, зеркало, посуда и всё другое, что необходимо людям, когда они живут на одном месте.
Появились и кое-какие книги, но всё равно «Пушкинский календарь» был самый любимый. Иногда Севка читал его один, а иногда с мамой. Благода-ря календарю и маме он узнал еще до школы очень важные вещи. Не только про Пушкина, но и про многое другое. Оказывается, цари были очень плохие люди. Они грабили и угнетали народ. Цари защищали помещиков, которые издевались над бедняками. Эти помещики били крестьян кнутами и прутьями и продавали их, будто коров или лошадей. Наконец народ не выдержал, и случилась революция. Царя, помещиков и всяких буржуев свергли. Пушкин тоже был за революцию, но он до нее не дожил, потому что один гад по имени Дантес смертельно ранил его на дуэли.
Пушкин умер десятого февраля 1837 года… А ровно через сто лет и один день родился на белый свет Севка Глущенко.
Это число в «Пушкинском календаре» мама обвела красным кружочком. Но Севка не любил стра-ницу со своим днем рождения. Там была напечатана маска Пушкина. Маску сделали, когда Пушкин умер, и она была с закрытыми глазами. И еще одну страницу – где Пушкин в гробу – Севка не любил. Страшновато было смотреть, а самое главное – очень жаль Пушкина. Ну почему, почему он не успел выстрелить первым?
Севка, уже который раз в жизни, пожалел Пушкина, разозлился на подлого буржуя Дантеса и по-двинул к себе «Календарь». Стал его листать. Свет из щели упал на восемьдесят третью страницу. Там была похожая на фотокарточку картинка: Пушкин стоял на скалистом берегу, плащ у него развевался, а перед ним кипели волны. Под картинкой были стихи, которые Севка очень любил. Вернее, любил их начало. Стихотворение было большое и не совсем понятное, но первые строчки – печальные и гор-дые – Севке нравились так, что каждый раз щипало в глазах.
Прощай, свободная стихия!
Последний раз передо мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой.
Мама объяснила, что Пушкин это написал, когда уезжал от моря и прощался с ним.
Севка тоже однажды уехал от моря. Но это было очень давно, и море Севке запомнилось плохо. Что-то серовато-синее, встающее неоглядной стеной. Но всё равно Севка его любил. Море – это была стихия. Севка однажды спросил у мамы, что такое стихия, и она объяснила. Стихия – это что-то громадное и сильное: бушующий ветер, гроза, землетрясение. И море…
И стихи Пушкина – тоже стихия:
«Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…»
«Мчатся тучи, вьются тучи, невидимкою луна осве-щает снег летучий…»
«Ужасный день! Нева всю ночь рвалася к морю против бури…»
И если даже стихи не про бурю, не про ветер и море, стихия в них всё равно чувствуется, только она спокойная. Море ведь тоже бывает спокойным, но оно и тогда могучее…
Севка пошептал про себя четыре строчки про стихию, хотел еще полистать «Календарь» и услышал, что на улице, за двойными рамами с треснувшим стеклом, тоже просыпается стихия. Нарастал резкий ветер. Стекло начало потихоньку дребезжать, быстрый воздух свистел в сучьях тополей, которые росли у кирпичной стены пекарни.
Сразу было понятно, что ветер этот пронзительный и, наверно, завтра он принесет снег. Снег – это здорово, это веселая зима, санки, близкий Новый год. Он, этот сорок шестой год, будет очень хороший, потому что первый год без войны, так все говорили. Но пока от ветра делалось неуютно. Тоск-ливо даже. И мама не скоро придет, у нее в Заготживсырье опять собрание, и она должна печатать протокол. Она часто задерживается – то на этих дурацких собраниях, то на сверхурочной работе, на которую все должны ходить, хотя «сидишь в конторе как пень и делать абсолютно нечего».
Севка тревожился. Ходить поздно вечером по улицам опасно. Бывает, что нападают бандиты с финками, отбирают у прохожих деньги, продовольственные карточки и одежду. Иногда маму провожает с работы капитан Иван Константинович Кан, который живет в комнате за левой стенкой, – он возвращается домой из пехотного училища и заходит за мамой в Заготживсырье. Но сегодня он до утра на дежурстве.
Севка поворочался в своем шалаше, чтобы прогнать неспокойные мысли. Они, конечно, не про-гнались, они любят привязываться, когда человек один-одинешенек. Может, пойти к Романев-ским? Иногда там весело и даже покормить могут (а то свою порцию пшенной каши Севка слизнул сразу после школы, и в животе опять пусто). Но кажется, Соня еще не пришла, у нее шесть уроков во вторую смену, а бестолковая Римка всё долбит свои правила…
Севка выбрался из-под полушубка и подошел к окну.
Бумага, которая закрывала щель в стекле, оторвалась, от окна дуло. Пробившийся с улицы воздух стекал с подоконника, льдисто холодил сквозь чулки Севкины ноги. Но Севка не ушел. Сел на табурет, попытался натянуть на коленки штаны из гимнастерочной ткани, сунул ладони под мышки, спрятал подбородок в растянутый воротник тонкого хлопчатобумажного свитера и стал смотреть, какая за окнами ночь.
Ночь была с луной. Минуты две Севка размышлял, почему луна бывает разная: иногда громадная, будто стол в комнате Романевских, а порой – малюсенькая, с пятак. Сейчас луна была величиной с мячик. И очень яркая. Она висела неподвижно, потому что не было ни облачка. Если есть облака, луна всегда катится им навстречу – словно колобок, за которым гонится волк. Но сейчас резкий ветер выскреб небо – как метлой из жестких прутьев (такой метлой тетя Лиза в школе чистит крыльцо от слежавшегося снега и ледяных крошек; этой же метлой иногда награждает по спинам тех, кто носится сломя голову и мешает работать). Ветер этот дергал и мотал корявые черные ветки тополей.
Если долго смотреть, может показаться, что кто-то в ветках суетится, вертится. Может быть, разбойники или даже какие-нибудь страхилатины – например Баба Яга. В прошлом году Севка, если был вечером один, побаивался смотреть в чащу веток. А сейчас не боится, потому что никаких Баб Яг (или как – «Бабов Ягов»?) на свете совершенно не бывает. Поэтому сейчас и сказка начала придумываться не страшная. Будто в тополиных ветках поселились обезьяны. Не такие, как в Африке, а специальные – северные. У них густой мех, добрые желтые глаза, и сами они добродушные и дружелюбные. И у них есть детеныш – маленький обезьянчик (или обезьяненок? или обезьяныш?). Когда выпадет снег, он прыгнет сверху в мягкий сугроб и приковыляет к Севке в гости. Он пушистый, ласковый и веселый. И они с Севкой…
Что они будут делать, Севка не придумал. Что-то случилось. Всё осталось прежним – луна, ветки, скрежет и подвывание ветра, но Севка напрягся – с радостным ожиданием. Будто уловил еле слышный сигнал. Нет, это был совсем неслышный сигнал, даже непонятно что. Но Севка уже знал: идет мама.
С минуту он сидел с радостью и беспокойством – не ошибся ли? Но потом уже явно уловил мамины шаги на лестнице. Захлопали двери – в сенях, в коридоре. Вот мамин голос – она весело поздоро-валась с тетей Аней Романевской. И теперь уже у двери…
Севка дернулся, чтобы кинуться к порогу… и остался на табурете. Он был сдержанный человек, Севка. По крайней мере, старался быть сдержанным. И когда мама вошла, он только улыбнулся ей навстречу.
– Севёныш! Ты зачем у окна? Тебя всего просквозит!
– Не просквозит, я тут недолго… – Севка неторопливо встал, подошел, тронул щекой мамин рукав.
На улице еще не было снега, но северный ветер пропитал жесткое сукно льдистым воздухом, и от мамы пахло веселой зимой.
Мама торопливо разматывала пушистый платок. Севка поднял на нее глаза:
– А ты почему так рано? Говорила – собрание…
– Собрание получилось короткое… А ты что, не рад, что я пришла?
– Наоборот, – солидно сказал Севка. – Просто удивился.
Мама оглядела комнату:
– Я смотрю, ты тут поработал. Опять на кровати сооружение.
– Сейчас уберу.
– Вот-вот, убирай… А я печку растоплю, сварю макароны на молоке…
– И с сахаром, – облизнулся Севка.
Скоро печка гудела, стреляла, потрескивала и свистела, будто она топка скоростного паровоза. А кастрюля на плите пфыкала, как паровой котел. Мама кинула в нее целую охапку сухих трескучих макаронин (Севка ухватил одну и сунул в рот, как папиросу).
Печная дверца была приоткрыта, чтобы усилить тягу. Севка присел перед ней, стал смотреть на огонь и толкать в щель кусочки коры и щепочки. Вечер обещал быть прекрасным.
Но мама разбила Севкины мечты. Она со вздохом проговорила:
– За уроки ты, конечно, не брался…
– Ну, мама… – осторожно сказал Севка. – Ну можно же завтра.
– Знаю я это «завтра». Будут сплошные кляксы… Пока варятся макароны, садись и сделай хотя бы упражнение по письму.
– О Господи, ну что это за жизнь такая, – сокрушенно произнес Севка, надеясь разжалобить маму. – Только сел человек погреться…
– Если человек будет канючить, он не получит подарок…
– Какой? – Севка пружинисто встал.
– Какой просил.
– Ручку? – осторожно спросил Севка.
1 2 3 4