https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/nakladnye/
Я запрыгал от радости.
За лисенком пошли мама и я. Его владельцы жили в Андреевском поселке, в ту пору это была окраина Тюмени, за железной дорогой. Помню, что стоял теплый лиловый вечер. Мы шагали через множество рельсовых путей, от которых пахло просмоленными шпалами. Над стрелками уютно светились желтые и синие фонарики. Интересно и даже сказочно. Однако сказку перебивал страх. Я был трусоватое дитя, и мне казалось, что на нас может наскочить неожиданно подкативший паровоз. Поблизости не было ни одного локомотива, они добродушно пыхтели и пускали пар в отдалении, но я все равно тянул маму за руку: скорее…
А на обратном пути я уже не думал о страхе. На руках у меня сидело существо, похожее на остромордого щенка. Оно доверчиво тыкалось мне носом под мышку. Было тогда лисенку около двух месяцев.
Я предложил назвать рыжего приемыша Франтиком. Такое имя было у лисенка из книжки «Ребята и зверята», которую я очень любил. Скоро, правда, выяснилось, что Франтик не лисенок, а лисичка, но прежнее имя у нее так и осталось. С неделю я забавлялся и резвился с Франтиком постоянно. Как с настоящим щенком. Потом это, конечно, слегка наскучило. Тем более, что лисенок стал показывать зубки и несколько раз цапал меня за руки не шутя. Он рос. В конце октября отчим сказал, что «зверя» пора переселить на улицу, в конуру, где раньше обитала собака наших квартирных хозяев (мы снимали тогда комнатку в частном доме на Смоленской улице). Я пытался протестовать:
– Франтик замерзнет зимой!
Отчим ответил, что я говорю чушь. Лиса – дикий зверь, мех ее приспособлен к холодам. От морозов он становится лишь пушистее и гуще.
Эти слова зародили в моей душе первое подозрение, но я прогнал его. Разве может быть «такое»!
На цепи Франтик стал быстро дичать. Оно и понятно: даже собаки при такой жизни теряют добродушие, а здесь-то – лесное существо! Существо это быстро превратилось во взрослую лису. Оранжевый мех ее действительно стал густым и красивым, а характер сделался, как у сатаны. Когда кто-то приближался, Франтик скалил зубы и взлаивал – не по-собачьи, а сипло и дико. Я, конечно, теперь и не думал соваться к нему. Мама, чтобы покормить Франтика, придвигала к нему миску с остатками нашего супа и каши палкой. Однажды мама все же не убереглась и лисьи зубы вцепились ей в запястье. Помню руку залитую густой кровью, потом пропитанную йодом вату и марлю. И свои отчаянные слезы:
– Мама, а у тебя не будет заражения?!
Заражения не случилось, но с повязкой мама ходила долго. А для придвигания миски была найдена другая, более длинная и крепкая палка, которую Франтик измочалил яростными укусами.
В эту палку Франтик и вцепился последний раз в жизни, когда отчим пошел кончать его. К тому времени я знал, что судьба Франтика предрешена. И причиной было вовсе не его одичание. Отчим признался мне, что лисенка с самого начала выкармливали с этой целью – вырастить, снять шкуру и сдать на заготовительный пункт. У меня к Франтику не осталось никаких чувств, кроме страха, и все же я пытался слабо протестовать. Это же, мол, нечестно и несправедливо: взяли зверя вместо собаки, а теперь… Отчим только хмыкнул.
Мамы дома не было. Я не хотел видеть все «это», но какая-то сила вытолкнула меня на крыльцо. Отчим подошел к конуре, умело сунул в зубы вмиг остервеневшего Франтика палку, опрокинул его на бок. Наступил на лисью грудь громадным подшитым вАлёнком. Рыжий зверь на сером мартовском снегу задергал лапами. Я убежал в комнату, уткнулся в подушку и набросил на голову ватник.
Потом я услышал как отчим вошел и уронил на пол, что-то тяжелое. Сквозь ватную глухоту я разобрал его слова:
– Не реви, ему не было больно. Он будто уснул, вот и все…
Я вскочил, схватил шапку и с ватником на плечах убежал из дома, чтобы не видеть, как отчим снимает с Франтика шкуру.
– Будь ты проклят, сволочь фашистская, – шептал я, глотая слезы.
…Но вот ведь слабость человеческой натуры. Жалость к Франтику и ненависть к отчиму не мешали мне через день с аппетитом лопать пельмени из белой муки, которую отчим получил на базе в счет оплаты за лисий мех. А много позже (после новогодних «кроликов») у меня мелькнуло подозрение: может быть, и начинка пельменей не обошлась без Франтика? Впрочем, это лишь догадка.
Должен сказать, что за Франтика я злился на отчима не очень долго. Тем более, что продукты были нужны для усиленного питания мамы – ей вскоре предстояло отправиться в роддом.
Другая, более поздняя история, сохранила у меня непримиримость к отчиму навеки.
Я уже писал в какой-то повести, что он убил мою кошку. Но упоминал об этом коротко, несколькими строчками.
Он убил ее за то, что она пробиралась в кладовку и грызла там привезенную с охоты замороженную лосятину. Узнал, что за ней водится такой грех, и холодно сказал:
– Еще раз увижу – пришибу…
Ни я, ни мама не приняли этих слов всерьез (мало ли чем грозил «этот псих», когда накатывало скандальное настроение). Но он действительно поймал мою Муську и размозжил ей голову о косяк.
Мой братишка (его родной сын) со слезами схоронил кошку в логу, под сырыми пластами мартовского снега, когда я еще не вернулся после школьных занятий.
Я вернулся, и братишка рассказал…
Муську я любил и она меня любила. Играла со мной, встречала, когда приходил из школы, укладывалась рядом, когда ложился спать…
Мне был шестнадцатый год и я, кажется, последний раз плакал тогда ребячьими слезами. Отчиму я ничего не сказал. Я сидел на тахте и смотрел на стену, где висела двухствольная «тулка». Понятное дело, что отчим предусмотрительно спрятал в сундук, под ключ, коробку с боеприпасами, но у меня в тайнике за книгами лежали два охотничьих патрона.
Когда пришла мама, я сказал спокойно и убежденно:
– Я убью его.
В тот момент я знал, что смогу сделать это. По крайней мере, наведу стволы и нажму спуск.
И мама поняла, что я смогу.
Она не стала ударяться в панику и слезы. Не стала умолять меня «не делать глупостей» и пытаться помирить с отчимом. Ровно, неторопливо, устало даже она стала говорить, что будет после этого. Ну, моя сломанная судьба, колония, уголовное будущее – это понятно, я, видимо, к этому готов. Но без отца останется мой братишка. Простит он мне это? Ладно, пусть даже простит, но жизнь-то его будет скомкана. А ее, мамина жизнь?
Едва ли у нее в то время оставалась еще какая-то любовь к мужу – скандалисту и пьянице. Но вдовье нищенское существование и двое детей, один из которых в тюрьме, а второй – малолетка…
– Ладно… – сказал я. И заплакал снова…
С той поры отчим почти не говорил со мной. Я с ним тоже. Он смотрел на меня ощетиненно и воровато. А осенью, когда мне исполнилось шестнадцать, постарался даже «спихнуть» меня из дома:
– Пусть идет куда-нибудь в общежитие.
Я получил паспорт и должен был прописаться в своей квартире, как взрослый жилец, а отчим спрятал домовую книгу. В самом деле, что ли, думал, что я пойду искать общежитие? Я пошел в городскую прокуратуру. Меня приняли быстро и выслушали с пониманием. В тот же день отчим был вызван туда повесткой и, судя по всему, получил крепкую вздрючку. Потом он громко жаловался, что я «поступил не по-товарищески» и что можно был решить семейный спор, не вынося сор из избы. Я слушал молча и думал: «Ты ведь живешь только благодаря случаю: мама вовремя сказала нужные слова, а у меня хватило ума послушать. Могло быть иначе…» При этом я держал у груди и гладил кота по имени Рыжий – Муськиного сына. Знал, что этого моего любимца отчим не посмеет тронуть ни при каких условиях…
Потом я уехал в университет и с той поры бывал в Тюмени только на каникулах. Отношения с отчимом были ровные, он видел во мне теперь взрослого человека, журналиста. Порой мы даже распивали вместе бутылочку. Но Муську ему я так и не простил.
…Я понимаю, как далеко увели меня воспоминания от сюжета с охотой на воробьев. Но в этих воспоминаниях – те же чувства, с которыми я придумывал повесть «Облака возвращаются с запада». Ощущение печали, незаслуженных детских обид, голода и послевоенного неуюта.
Но ведь было и другое! Были радости детства и крепкие друзья, и это в те времена (да и потом, всю жизнь) казалось главным.
Я путаюсь теперь, пытаясь восстановить в памяти содержание ненаписанной повести. И вспомнить все не могу. Да это и неважно. Главное там было то, как из очень разных мальчишек послевоенной поры складывался крепкий дружеский экипаж, и как дружба эта была сильнее невзгод.
…Помню, что следующая глава должна была называться «Сумка». В мартовском талом снегу мы с Лёвкой нашли кирзовую полевую сумку – потрепанную и размокшую. В ней оказалась всего лишь одна тетрадка – толстая («общая») и почти чистая. Лишь две страницы были исписаны неизвестными нам стихами.
Мы присели на мокрую лавочку и сдвинули головы над тетрадкой.
– Стихи… Про что это?
Лёвка пожал плечами: читай мол, сам.
Почерк был с быстрым наклоном, некрасивый, но разборчивый. Мы с Лёвкой зашевелили губами…
Разные бывают облака.
У одних дорога нелегка,
А другие, улетев высоко,
Солнцем наливаются, как соком.
Им спокойно в синей высоте.
Только вижу я во сне не те.
Вижу те, что ветер днем и ночью
Гонит с неба, разрывает в клочья.
В сером небе не найти им места,
Не уйти от ярости норд-веста…
Потом были стихи про море, про волны, про одинокий маяк, но мы, быстро прочитав их, не сговариваясь, вернулись к первым, про облака. Они показалось самыми лучшими.
– Интересно, кто сочинил… – сказал Лёвка.
Я пожал плечами: разве узнаешь теперь?
Но мы узнали.
Не помню уже в деталях, как развивался сюжет, но оказалось, что тетрадка принадлежит девятикласснику Саше Баруздину – известному в школе баянисту, неизменному участнику школьных концертов. Зимой на Баруздина в сквере напала шпана, его крепко побили, сумку сорвали с плеча и убежали с ней. А потом, видимо выкинули за ненадобностью. Но это выяснилось не сразу. Может быть, никогда бы не выяснилось, если бы Баруздин не сделался вожатым отряда в нашем пятом классе.
Однажды в апреле наша «классная» Галина Григорьевна велела нам остаться после уроков и кого-то позвала из коридора. И вошел этот девятиклассник-баянист.
– Ребята! Это ваш новый вожатый Саша Баруздин, – сказала Галина Григорьевна своим круглым голосом. – Он будет заниматься с вами пионерской работой не только в учебное время, но и в каникулы. С теми, кто никуда не уедет из города…
Ребята зашумели: Баруздина все знали. Только звали его не Сашей, а Сандр о . Наверно, за черные волосы и нос с горбинкой, как у грузина.
– Привет, Сандро! – крикнул Ноздря.
– Носов! – сказала Галина Григорьевна. Почему-то все засмеялись. Сандро тоже…
(Потом в моей повести «Валькины друзья и паруса» появился вожатый с таким именем. Но он был не тот Сандро, не школьный – старше, опытнее. Так что одинаковость имен можно считать просто совпадением.)
Сандро никакой пионерской работы с нами не вел. Но иногда приходил к нам после уроков с баяном и пел песни. Чаще всего это были знакомые (и любимые нами) песни недавней военной поры. Но иногда – незнакомые. Чаще всего эти песни были про море. И вот однажды мы услышали спетые под незнакомую мелодию строчки про облака. Те самые, что в тетради.
На улице, когда Сандро шагал домой, Лёвка, Женька, Кнабе и я догнали его. (Сашки Регена с нами не было, он сильно кашлял и не ходил в школу).
Я протянул тетрадку: «Твоя?».
Сандро смутился, но не стал отпираться. Только спросил: «Где нашли-то?»
Я рассказал. Лёвка добавил:
– Сумка тоже у нас. Завтра принесем…
– Да сумка-то все равно утиль… – неловко сказал Сандро. – Я только вот что попрошу… – И замолчал.
– Что? – наконец поторопил его Кнабе, самый деликатный, но и самый нетерпеливый.
– Вы про тетрадку никому не говорите, ладно?
– Ладно, – согласился за всех Лёвка. И тут же спросил: – А эти стихи в тетрадке, ты сам сочинил, да?
– Да, – буркнул Сандро и тяжко засопел. – Только вы никому…
– Само собой, – сказал Женька. Но, видимо, его обещание показалось Сандро не слишком весомым. И он потребовал более прочной гарантии:
– Честное пионерское?
– Честное пионерское, – тут же сказал Кнабе, видимо, машинально. И виновато понурился на ходу. Сандро ждал того же от остальных. И Лёвка объяснил, пряча досаду под «одесской» тональностью:
– А мы не можем давать такое честное. Вы спросите: с какой стати? Есть причина? Так и да. Мы не вступали в славные ряды…
– Почему? – искренне удивился Сандро.
– Рылом не вышли, – сказал Женька.
Женьку в третьем классе, когда в пионеры принимали почти всех, не приняли за какое-то хулиганство. Я в ту пору болел скарлатиной, а потом вопрос о приеме никто больше не поднимал (о, неповоротливая система школьной бюрократии). Почему в пионерах не был Лёвка, я не знал. Но, возможно, именно эта «беспартийность» была одной из причин, которая соединяла в классе нас троих.
А ведь хотелось в пионеры!
Более поздним поколениям уже ничего не объяснишь и не докажешь. Стараниями нынешней публицистики пионеры давней поры представлены этакими болванчиками, вроде гипсовых горнистов в замусоренных скверах. Они слушались учительниц, старательно собирали металлолом, помогали старушкам, хором декламировали речёвки, хрипло трубили в помятые фанфары и не были способны к самостоятельным делам и суждениям. Из них воспитывали «верных ленинцев и помощников коммунистической партии». Кому теперь объяснять, что многое было вовсе не так? Кто станет это слушать в наше время, когда один за другим закрываются детские клубы и открываются казино и клубы «сексуальных меньшинств»?
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4 5