https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/dushevye_peregorodki/iz-stekla/
Марина Серова
Побег из ада
Секретный агент Багира Ц
« Никогда не говори «никогда». Побег из ада»: Эксмо-Пресс; Москва; 2002
ISBN 5-04-009827-8
Марина Серова
Побег из ада
Пролог Угли осеннего костра
Смуглый бородатый человек с гладко выбритым костистым черепом подошел вплотную к высокому светловолосому парню с разбитым в кровь лицом и вывернутыми за спину руками и спросил:
— Путынцев твая фамилия, мнэ сказалы? Пачты Путын, да?
Тот что-то ответил, однако его слова были заглушены почти добродушным — с оттенком иронии — рокотом бородатого:
— Нэ оправдывайся, малчик. Твою гребаную Россию вэсь мир дрючить собрался. Ми только пэрвая ласточка. А дальше будэт веселей. Думаешь, замкнете кольцо вокруг Грозного, и все — кончилось теплое лэто, да? Так у вас говорится, малчик?
Светловолосый парень медленно поднял голову и посмотрел налившимися кровью глазами в ухмыляющееся бородатое лицо. В глазах и всем облике русского не было ни страха, ни кошмарного, раздирающего мозг предчувствия чего-то неотвратимого и еще более ужасного, чем сама смерть.
Такие лица, как у этого пленного солдата, вероятно, были у мучеников в подвалах инквизиции.
Русский мальчик был слишком измучен, выжат и опустошен, его тело слишком онемело и как будто остыло от сгребшей его когтистыми лапами боли, чтобы еще и бояться. Из этого тела — капля за каплей — уходила жизнь.
Очень больно. Но уже не страшно. На любого человека может лавиной хлынуть всепоглощающее ощущение страха, а потом ужас перегорает и издыхает синеватым дымком, как умирающие под колким ночным дождем угли осеннего костра. Это когда после десятой рюмки одиннадцатая идет как вода и человек падает под стол — только не до утра. Навсегда.
И уже все равно.
То же самое было и с Сашей Путинцевым. Можно сказать, что он уже умер, и только душа продолжала сопротивляться и поддерживала в теле последнюю искорку жизни.
— Вашу Россию собрался дрючить весь мир, — повторил чернобородый, и деланное добродушие прорвалось в его голосе хриплой клокочущей злобой, как невинный на первый взгляд гнойник прорывается желто-зеленым и словно разбухающим на глазах гноем. Противно. Но еще противнее тот гной, что назревает в прогорклой и слепой от жестокости душе. — Ты думаешь, что вам памогут Штаты… пришлют сюда своих мыротворцев?
Слова чернобородого падали тяжело и неумолимо точно, словно раз за разом били в одну и ту же измочаленную, выцветшую мишень. Но все равно — совершенно зря он тратил свое красноречие: Саша уже ни на что не реагировал.
Он умер.
Правда, ноги его еще шли, а полуослепшие от крови глаза еще что-то видели, когда его одним коротким, без замаха, тычком втолкнули в небольшую камеру. Стены ее были не кирпичными и не каменными — металлическими. Мягкие матовые блики легли на металл, когда потоки рассеянного вечернего света ворвались сюда вместе с гортанным говором, коротким стоном русского и глухим стуком тяжелых, военного образца, ботинок.
И этот металл был не железо. Свинец. Тот самый, что не поддается действию кислот и непроницаем для множества видов излучений. Свинец… свинцовая камера.
Зачем?
В камере находился еще один человек. Когда распахнулась дверь, он пошевелился и закрыл глаза сухой морщинистой рукой.
По угловатым чертам его вытянутого смуглого лица, длинному горбатому носу, некогда черным, а теперь выцветшим, неопределенного цвета глазам, а также длинной седой бороде можно было определить, что он кавказец. Аксакал. И само нахождение его в таком малопочтенном месте являлось не то чтобы нарушением кавказских обычаев, но и прямым попранием всех традиций. Плевком в душу того народа, к которому принадлежал тот старик.
— Видыщ этого дагестанского пса? — проговорил чернобородый и рывком поднял голову Путинцева так, чтобы мутный взгляд русского коснулся съежившейся фигуры старого узника. — Он призывал народ к капитуляции перед твоими сородычами. Русские захватылы его сэло, и он прэдал нас. Он останется с тобой вот в этом мэсте. Старик, у тебя случайно нет в жилах славянской кровы?
Тот повел головой и надтреснуто проскрипел что-то неразборчивое и безнадежное.
— Ну, твое счастье, еслы так. А то сам увидищ, что будэт с тэм, у кого эта кровь есть. — И чернобородый что-то отрывисто крикнул стоящим за его спиной таким же, как он, бородатым людям в армейском камуфляже, и тотчас же в камере вспыхнул свет.
— Смотри, почтэнный, — насмешливо проговорил боевик и исчез в дверном проеме. Дверь — тяжелая, металлическая — гулко и увесисто хлопнула, да так, что по всей камере поплыл звенящий резонирующий звон.
Старик поднял голову и с искоркой интереса посмотрел на сползшего вниз по стене Сашу. Хотя в этом остром и живом, несмотря на преклонные годы, взгляде светился не столько интерес, сколько сострадание и жалость.
— Ты русский, да, сынок? — медленно выдавили тонкие старческие губы. — Как же это ты попал в плен… к этим зверям?
Старик хорошо говорил по-русски, без акцента, разве что несколько дольше, чем то принято в русском языке, растягивал гласные. Ответа он не получил. Старик горестно вздохнул, закряхтел и попытался подняться, но старые ноги аксакала, прошедшие тысячи километров горных троп, отказали: дагестанец только дернулся, словно его ткнули оголенным электрическим проводом, и без сил опустился на свое место. Вероятно, свое последнее место в этой жизни.
— Эх… война, — пробормотал он уже на своем родном языке, — у меня младшему внуку, наверно, столько же, сколько тебе… Суки.
Последнее слово расшевелило в русском пареньке едва тлеющие жизненные силы. Потому что старик снова перешел на русский язык.
— А тебя-то за что? — спросил Путинцев и сам ужаснулся тому, как звучит его голос. Пискляво, дрожаще, неловко, словно глубоко в горле застрял старый засохший кактус и теперь мешал дышать и говорить. — Ты же вроде… не…
— Э-э-э, сынок, разве они разбирают, кто есть кто? Разве они мусульмане? Разве они чтут Коран? Разве они вообще люди? Если среди этих отродий шайтана ходят и совсем черные, похожие на обезьян… и арабы… и даже твоей крови. Беловолосые. С голубыми глазами. Как немцы, с которыми я воевал полвека назад. И только аллах ведает, кто хуже — те или эти.
Саша хотел что-то ответить, но голова закружилась так, что с болезненным уханьем запрокинулось в глазах серо-голубое, с клочками седеющих туч небо. И ему уже не суждено было понять, что не небо он вовсе видит, а низко нависший над его фигурой свинцовый потолок с белыми полосами тускло сочащегося из угла света маломощной лампочки.
И тут в неподвижном воздухе что-то порвалось. И старик, и умирающий русский почувствовали это так же явно, как если бы это был ломающий угрюмую неподвижность безнадежного оцепенения порыв ветра. Свежего ветра с русских равнин. Которые там, так близко, за линией фронта.
Что-то сдвинулось с места — что-то изменилось. Старик глубоко втянул спертый воздух, и по легким поползло саднящее жжение. Он поднял руку и почувствовал такую ватную слабость во всем теле, какую не чувствовал даже в прошлом году, когда лежал при смерти, а заботливая родня все-таки выходила главу семейства.
И тут его взгляд упал на русского. Упал и подернулся будоражащим суеверным ужасом.
Потому что с Сашей происходило что-то необъяснимое и страшное. Его тело, такое слабое и анемичное, словно бы лишенное костей и сухожилий, вдруг дернулось, запрокинулось и изогнулось, а потом внезапно выпрямилось с испугавшей старика пружинистой, упругой, нечеловеческой силой.
Прерывистые конвульсии — словно в эпилептическом припадке — сотрясали тело несчастного, и Саша с силой ударился затылком в серую свинцовую стену. Еще и еще. Удары были такими мощными, что мягкий металл подался и образовал на своей поверхности несколько вмятин, хорошо видных даже человеку со слабым зрением.
И тут началось самое жуткое. Словно невидимая кисть прошлась по коже русского… на ней засерели грязно-пепельные пятна, быстро темнеющие и расползающиеся по молодой коже. Вот они захватили все лицо и шею, руки скрючились и почернели, как обугленные, и стали выглядеть так, словно они принадлежали негру.
Старик протянул руку к корчащемуся и усыхающему буквально на глазах русскому… но тут будто кинжал сверкнул перед мутными полуслепыми глазами.
Старик-дагестанец упал, ударился головой о стену — покатился, словно тряпичная кукла, набитая опилками, и застыл.
Оскал старого, почти беззубого рта черным провалом взирал на потолок…
* * *
— Ты посмотри, Руслан, как будто обгорел парень. А старик тоже копыта откинул. Значит, и на него подействовало?
Произнесший эти слова пригладил взъерошенные светлые волосы. Потом пристально посмотрел сначала на труп старика-дагестанца, лежавший на полу камеры, затем на часы, в стекле которых отражалась часть широкого славянского лица, и добавил:
— Хотя нет. Смотри, он чистенький. Никаких этих… следов. От страха скопытился, не иначе.
— Да, впечатляет. Значит, не зря нам…
— Звонят, кажется, — перебил говорившего его собеседник и извлек из-под светлого пиджака мешковатого покроя мобильный телефон: — Да, я слушаю. Да. Что? Удачно ли прошло? Ну… наверно, удачно. Только старик тоже готов. Хоть и кавказец. Повторить на молодом? Ясно. Есть у меня один вариант. Совсем без башни человек. Да, на игле. Психостимуляторами по вене двигается. Делать?
Глава 1 Вызов
Весь вечер я занималась тем, что совершенствовала свое и без того немалое (об этом я могу говорить без всякой ложной скромности) искусство кулинара. На этот раз я чудодействовала над креветками.
У нас в России не особенно ценят их специфические вкусовые качества, да и во многом все упирается в утилитарный финансовый вопрос: на картошку бы денег хватило, не то что там на всякие деликатесы.
Ну да ладно, к бедным слоям населения меня отнести едва ли можно, несмотря на то что на официальном месте своей работы — в Комитете солдатских матерей, где я числилась в должности юрисконсульта, — моя зарплата составляла далеко не астрономическую сумму. Полторы тысячи. И не долларов, как могло бы показаться иному прочитавшему о моих экспериментах с креветками, а самых что ни на есть родных «деревянных».
А на креветки и крабы были, скажем так, другие источники дохода.
Но приготовить одно из своих любимых блюд так, как я того хотела, мне было не суждено. Обычно это делается так: очистить креветки, извлечь мясо, затем на сковороду вылить масло и обжарить на несильном огне измельченный чеснок, а через некоторое время положить к нему креветки. Посолить, поперчить, добавить уксус, муку и оставить томиться несколько минут.
А затем претворить в жизнь вторую часть кулинарного действа: приготовленные креветки, смешанные с чесноком, выложить в глубокую посуду, посыпать мелко порубленной зеленью кориандра, базилика и мелиссы, а также добавить тертый мускатный орех.
Чтобы устроить совсем уж незабываемый пир души и тела, готовое блюдо следует залить белым вином.
Вот такие тонкости.
Но я не успела выдержать всю рецептуру, как говорится, от корки до корки: в самый ответственный момент, когда мне следовало бы положить в обжаренный чеснок мясо креветок, раздался звонок в дверь. Я пожала плечами и продолжила работу. Такого не бывает, чтобы ко мне приходили в девять часов вечера без предварительного звонка — никогда. Наверно, это чья-то глупая шутка.
Скорее всего по подъезду бегают хулиганистые мальчишки и коротают свой досуг, названивая в квартиры жильцов.
Но когда в дверь позвонили вторично, я была вынуждена признать, что кто-то на самом деле упорно тщится ворваться в мое обиталище.
Что ж, делать нечего. Я наскоро выложила мясо креветок в сковороду, прошла в прихожую и, вздохнув, начала открывать дверь, уже запертую на ночь на несколько замков, потому как гостей я сегодня не ждала.
— Кто там?
— Юленька, это я… Екатерина Ивановна, — раздался за дверью дрожащий женский голос, в котором явно слышались звенящие истерические нотки, так, словно его обладательница балансировала на грани жестокого нервного срыва. — Открой, пожалуйста… я тебя сегодня весь день искала… не знаю, что делать… Господи, не понимаю…
Этот бессвязный набор слов, произнесенный непослушными губами измученной женщины, говорил о том, что произошла какая-то беда. Быть может, даже непоправимое горе.
— Да, да, конечно, тетя Катя… одну секунду.
Я быстро открыла дверь.
На пороге стояла невысокая полная женщина лет сорока пяти, с широким круглым лицом и серыми глазами. Это была моя соседка по площадке, Екатерина Ивановна Баловнева.
До того момента я знала ее как человека, судьба которого полностью соответствовала его фамилии. Баловень. Баловень судьбы. Всякий раз, когда мне приходилось ее видеть, на этом круглом лице было написано добродушное, полнокровное довольство жизнью.
Нет, нельзя сказать, что ей жилось так уж легко — да кому вообще легко в наше время, даже «новым русским»! — но она никогда не унывала, а в серых глазах отражалась великодушная готовность преодолеть все трудности, десятками выползающие из вязкой рутины быта, и все-таки жить хорошо и весело, несмотря ни на что. Ее квартира всегда была полна гостей — ее друзей и знакомых, сослуживцев ее мужа, работающего в небольшой частной фирме, наконец, друзей ее детей.
И вот — первый раз за все время, что я ее знала, — на ее круглом добром лице было написано отчаяние. Откровенное, всепоглощающее. Нельзя даже сказать, что она была бледна — потому что назвать бледностью эту мертвящую пепельную серость, словно ожог, словно ядовитый мох расползшуюся по лицу, было нельзя.
Серые глаза ничего не выражали.
1 2 3