полотенцедержатель
Василий Андреев
Волки
Андреев Василий
Волки
Василий Андреев
ВОЛКИ
ГЛАВА ПЕРВАЯ.
Ваньки Глазастого отцу, Костьке-Щенку, не нужно было с женой своей, с Олимпиадою, венчаться.
Жили же двенадцать лет невенчанные, а тут, вдруг, фасон показал.
Граф какой выискался!
Впрочем, это все Лешка-Прохвост, нищий тоже с Таракановки, поднатчик первый, виноват:
- Слабо, - говорит, - тебе, Костька, свадьбу сыграть!
Выпить Прохвосту хотелось, ясно.
Ну, а Щенок "за слабо в Сибирь пойдет", а тут еще на взводе был.
- Чего - слабо? Возьму, да обвенчаюсь. Вот машинку женкину продам и готово!
А Прохвост:
- Надо честь-честью. В церкви, с шаферами. И угощение чтобы.
Олимпиады дома не было. Забрал Щенок ее машинку швейную ручную, вместе с Прохвостом и загнали на Александровском.
Пришла Олимпиада, а машинку "Митькою звали"! Затеяла было бузу, да Костька ей харю расхлестал по всем статьям и объявил о своем твердом намерении венчаться, как и все прочие люди.
- А нет - так катись, сука, колбасой!
Смех и горе! Дома ни стола ни стула, на себе барахло, спали на нарах, в изголовьи - поленья-шестерка, как в песне:
На осиновых дровах
Два полена в головах и вдруг - венчаться!
Но делать нечего. У мужа - сила, у него, значит, и право. Да и самой Олимпиаде выпить смерть захотелось. И машинка все равно уж улыбнулась.
Купили водки две четверти, пирога лавочного с грибами и луком, колбасы собачьей, огурцов. Невеста жениху перед венцом брюки на заду белыми нитками зашила (черных не оказалось) и отправились к Михаилу архангелу. А за ними таракановская шпана потопала.
Во время венчания шафер, Сенька-Чорт, одной рукою венец держал, а другой брюки поддерживал - пуговица одна была и та оторвалась.
Гости на паперти стреляли - милостыню просили.
А домой как пришли - волынка.
Из-за Прохвоста, понятно.
Пока молодые в церкви крутились, Прохвост, оставшийся с Олимпиадиной маткою, Глашкой-Жабою, накачались в доску: почти четверть водки вылокали и все свадебное угощение подшибли. Горбушка пирога осталась, да огурцов пара.
Молодые с гостями - в дверь, а Прохвост навстречу, с пением:
Где ж тебя черти носили?
Что же тебя дома не женили?
А старуха Жаба на полу кувыркается: и плачет и блюет.
Невеста - в слезы. Жених Прохвосту - в сопатку, тот - его. Шпана - за жениха, потому он угощает. Избили Прохвоста и послали настрелять на пирог.
Два дня пропивали машинку. На третий Олимпиада опилась. В Обуховской и умерла. Только-только доставить успели.
Щенок дом бросил и ушел к царь-бабе, в тринадцатую чайную. А с ним и Ванька.
--------------
Тринадцатая чайная всем вертепам вертеп, шалман настоящий: воры всех категорий, шмары, коты, бродяги и мелкая шпанка любого пола и возраста.
Хозяин чайной - Федосеич такой, но управляла всем женка его, царь-баба Анисья Петровна, из копорок, здоровенная, что заводская кобыла.
Весь шалман держала в повиновении, а Федосеич перед нею, что перед богородицей, на задних лапках.
С утра до вечера, бедняга, крутится, а женка из-за стойки командует, да чай с вареньем дует без передышки, - только харя толстая светит, что медная сковородка.
И не над одним только Федосеичем царь-баба властвовала.
Если у кого из шпаны или из фартовых деньги завелись, лучше пропей на стороне или затырь так, чтобы не нашла, а то отберет.
- Пропьешь, - говорит, - все равно. А у меня они целее будут, захочешь чего, у меня и заказывай. Хочешь, пей!
Водку она продавала тайно, копейкою дороже, чем в казенках.
Ванька-Селезень ширмач, один раз с большого фарту не хотел сдать царь-бабе деньги - насильно отобрала.
Он даже - в драку, но ничего не вышло. Да и где ж выйти-то? Сила у него пропита, здоровье тюрьмою убито, а бабища в кожу не вмещается.
Набила ему харю, только и всего.
Так царь-баба царствовала.
Одинокие буйства прекращала силою своих тяжелых кулаков или пускала в ход кнут, всегда хранящийся под буфетом.
Если же эти меры не помогали - на сцену являлся повар Харитон, сильный, жилистый мужик, трезвый и жестокий, как старовер.
Вдвоем они как примутся чесать шпану: куда - куски, куда - милостыня!
Завсегдатаи тринадцатой почти сплошь - рвань немыслимая, беспаспортная, беспарточная; на гопе у Макокина и то таких франтов вряд ли встретишь.
У иного только стыд прикрыт кое-как.
Ванька-Глазастый, родившийся и росший со шпаною, не предполагал, что еще рванее таракановских нищих бывают люди.
В тринадцатой - рвань форменная.
Например - Ванька-Туруру.
Вместо фуражки - тулейка одна; на ногах зимою - портянки, летом - ничего; ни одной заплатки, все - в клочьях, будто собаки рвали.
А ведь первый альфонс! Трех баб имел одновременно: Груньку-Ошпырка, Дуньку-Молочную и Шурку-Хабалку. Перед зеркалом причесывается, не иначе.
Или, вот, "святое семейство": Федор Султанов с сыновьями: Трошкою, Федькою и Мишкою-Цыганенком.
Эти так: двое стреляют, а двое в чайной сидят - выйти не в чем. Те придут, эти уходят. Так, посменно и стреляли. А один раз - обход. "Святое семейство" разодралось - кому одеваться?
Вся шпана задним ходом ухряла, а они дерутся из-за барахла. Рвут друг у дружки. Всю четверку и замели.
Или еще, король стрелков, Шурка-Белорожий. В одних подштанниках и босой стрелял в любое время года. В Рождество и Крещенье даже. "Накаливал" шикарно.
Другой вор позавидует его заработку. Еще бы не заработать! Красивый, молодой и в таком ужасном виде. Гибнет же человек! В белье одном. Дальше нижнего белья уж ехать некуда. Не помочь такому - преступление.
А стрелял как!
Плачет в голос, дрожит, молит спасти от явной гибели:
- Царевна! Красавица! Именем Христа-спасителя умоляю: не дайте погибнуть! Фея моя добрая! Только на вас вся надежда!
Каменное сердце не выдержит, не только женское, да если еще перед праздником.
А ночью к Белорожему идет на поклон шпана.
Поит всех, как какой-нибудь Ванька-Селезень, первый ширмач с фарту.
Костька-Щенок Ваньку своего отдал Белорожему на обучение.
Пришлось мальчугану босиком стрелять, или, как выражался красноречивый его учитель: "симулировать последнюю марку нищенства".
- Ты плачь! По-настоящему плачь! - учил Белорожий, - и проси, не отставай! Ругать будут - все равно проси! Как я! Я у мертвого выпрошу.
Действительно Белорожий у мертвого не у мертвого, а у переодетого городового (специально переодевались городовые для ловли нищих), три копейки на пирог выпросил.
Переодетый его заметает, а он ему:
- Купи, дорогой, пирога и бери меня. Голодный! Не могу итти.
Тот было заругался, а Белорожий на колени встал и панель поцеловал:
- Небом и землею клянусь и гробом родимой матери - два дня не ел!
Переодетый три копейки ему дал и отпустил. Старый был фараон; у самого, поди, дети нищие или воры, греха побоялся, отпустил.
Ванька следовал примерам учителя: клянчил, плакал от стыда и холода. Подавали хорошо. Отца содержал и себе на гостинцы отначивал.
Обитатели тринадцатой почти все и жили в чайной.
Ночевали в темной, без окон, комнате. На нарах - взрослые, под нарами - плашкетня и те, кто позже прибыл. Комната - битком, все в повалку. Грязь невыразимая. Вошь темная, клопы, тараканы. В сенях кадка с квасом и та с тараканами. В нее же, пьяные, ночью, по ошибке, мочились.
Только "фартовые" - воры, в кухне помещались с поваром.
Им, известно, привилегия.
"Четырнадцатый класс" - так их и звали.
Выдающимися из них были: Ванька-Селезень, Петька-Кобыла и Маркизов Андрюшка.
Ванька-Селезень ширмач, совершавший в иной день по двадцати краж. Человек, не могущий равнодушно пройти мимо чужого кармана. Случалось, закатывался в ширму, забыв предварительно "потрекать", т.-е. ощупать карманы - так велико было желание украсть.
- Ширма - жизнь моя! Любую шмару на ширму променяю! - философствовал по вечерам Селезень, напаивая, с фарта, шпану: кажется, отруби мне руки - ногами "втыкать" стану, ног не будет - зубами задуюсь.
Селезень - естественный вор.
Хлебом не корми, а дай украсть.
"Брал" где угодно, не соображаясь со стремой и шухером.
На глазах у фигарей и фараонов залезал в карман одинокого прохожего.
Идет по пятам, слипшись с человеком. Ребенок и тот застремит.
А где "людка" - толпа - будет втыкать и втыкать пока публика не разойдется или пока за руки не схватят.
Однажды он "сгорел с делом", запустив одну руку в карман мужчины, а другую в карман женщины. Так с двумя кошельками: со "шмелем" и с "портиком" в руках повели в участок.
У Знаменья это было, на литургии преждеосвященных даров.
Петька-Кобыла ширмач тоже, но другого покроя. Осторожен. Зря не ворует - не лезет в густую, как Селезень. Загуливать не любит. С фарта и то наровит на чужое пить. Из себя кобел коблом. Волосы - под горшок, но костюм немецкий. И с зонтиком всегда. Фуражка фаевая, купеческая.
Трусоват, смирен. Богомол усердный. С фарта свечки ставил Николаю угоднику. В именины не воровал.
Маркизов Андрюшка - домушник. Хорошие дельцы, в роде Ломтева Кости и Миньки-Зуба с Маркизовым охотно на дела идут. Сами приглашают - не он их.
Маркизов человек жуткий.
Не пьет, а компанию пьяную любит; не курит, а папиросы и спички всегда при себе. Первое дело его, в юности еще: мать родную обокрал, по-миру пустил. "Шмар", случалось, брал "на малинку".
Вор безжалостный, бесстыдный.
На дело всегда с пером, с финкою, как Колька-Журавль из-за Нарвской.
"Засыпается" Маркизов с боем. Связанного в участок и в сыскное водят.
--------------
В тринадцатую перебрались новые лица: Ганька-Калуга и Яшка-Младенец.
Не то нищие, не то воры или разбойники - не понять.
Слава о них шла, что хамы первой марки и волынщики.
Перекочевали они из живопырки "Манджурия".
Калуга "Манджурию" эту почти единолично (при некотором участии Младенца) в пух и прах разнес. Остались от "Манджурии" стены, дверь, окна без рам и стул, что под боченком для кипяченой воды у дверей стоял.
Остальное - каша.
Матвей Гурьевич, хозяин трактира, избитый, больше месяца в больнице провалялся, а жена его - на сносях она была - от страха до времени скинула.
И волынка-то из-за пустяков вышла.
Выпивала манджурская шпана. Взяли на закуску салаки, а хозяин одну рыбку не додал.
Калуга ему:
- Эй ты, сволочь! Гони еще рыбинку. Чего отначиваешь?
Тот - в амбицию:
- А ты чего лаешься? Спроси, как человек. Сожрал, поди, а требуешь. Знаем вашего брата!
Калуга вообще много не разговаривает.
Схватил тарелку с рыбою и Гурьевичу в физию.
Тот заблажил. Калуга его - стулом.
И пошел крошить.
Весь закусон смешал, что карты: огурцы с вареньем, салаку с сахаром и т. д.
Чайниками - в стены. Чай с лимоном - в граммофон.
Товарищи его на что ко всему привычные - хрять.
Один Младенец остался.
Вдвоем они и перекрошили все на свете.
Народ как начал сбегаться - выскочили они на улицу; Калуга боченок с кипяченой водой сгреб и дворнику на голову - раз!
Хорошо - крышка открылась и вода чуть тепленькая, а то изуродовать мог бы человека.
Калуга видом свирепый: высокий, плечистый, сутулый, рыжий, глаза кровяные, лицо точно опаленное. Говорит - рявкает сипло. Что ни слово мать.
Про него еще слава: в Екатерингофе или в Волынке где-то вейку зарезал и ограбил, но по недостаточности улик оправдался по суду.
И еще: с родной сестренкою жил как с женою. Сбежала сестра от него.
Калуга силен, жесток и бесстрашен.
Младенец ему под стать.
Ростом выше еще Калуги, мясист. Лицо ребячье: румяное, белобровое, беловолосое.
Младенец настоящий!
И по уму дитя.
Вечно хохочет, озорничает, возится, не разбирая с кем: старух, стариков мнет и щекочет, как девок, искалечить может шутя.
Убьет и хохотать будет. С мальчишками дуется в пристенок, в орлянку.
Есть может сколько угодно, пить - тоже.
Здоровый. В драке хотя Калуге уступает, но скрутить, смять может и Калугу. По профессии - мясник. Обокрал хозяина, с тех пор и путается.
Калуга по специальности не то плотник, не то кровельщик, картонажник или кучер - неизвестно.
С первого дня у Калуги столкновение произошло с царь-бабою.
Калуга заговорил на своем каторжном языке: в трех словах пять матерей.
Анисья Петровна заревела:
- Чего материшься, франт? Здесь тебе не острог!
Калуга из-под нависшего лба глянул, будто обухом огрел, - да как рявкнет:
- Закрой хлебало, сучья отрава! Не то кляп вобью!
Царь-баба мясами заколыхалась и присмирела.
Пожаловалась после своему повару.
Вышел тот, постоял, поглядел и ушел.
С каждым днем авторитет царь-бабы падал.
Калуга ей рта не давал раскрыть.
На угрозы ее позвать полицию свирепо орал:
- Катись ты со своими фараонами к чертовой матери на легком катере.
Или грубо балясничал:
- Чего ты на меня скачешь, сука? Все равно я с тобою спать не буду.
- Тьфу, чорт! Сатана, прости меня, господи! - визжала за стойкою Анисья Петровна, - чего ты мне гадости разные говоришь? Что я потаскуха какая, а?
- Отвяжись, пока не поздно! - рявкал Калуга, оскаливая широкие щелистые зубы. Говорю: за гривенник не подпущу! На чорта ты мне сдалась, свиная туша? Иди, вот, к мяснику, к Яшке. Ему по привычке с мясом возиться. Яшка-а! - кричал он Младенцу: бабе мужик требуется. Ейный-то муж не соответствует. Чево?.. Дурак! Чайнуху заимеешь. На-паях будем с тобой держать!
Младенец глуповато ржал и подходил к стойке:
- Позвольте вам представиться с заплаткой на ...
Крутил воображаемый ус. Подмигивал белесыми ресницами. Шевелил носком ухарски выставленной ноги, важно подкашливал:
- Мадама! Же-ву-при пятиалтынный! Це, зиле, але журавле. Не хотится-ль вам пройтить-ся, там, где мельница вертится?..
- Тьфу! - плевалась царь-баба. Погодите, подлецы! Я, ей-богу, околоточному заявлю.
- Пожалуйста, Анись Петровна, - продолжал паясничать Младенец. Только зачем околоточного? Уж лучше градоначальника. Да-с. Только мы эту усю полицию благородно помахиваем-с. Да-с. И вас, драгоценнейшая, таким-же образом. Чего-с? Щей? Не желаю.
1 2 3 4 5 6