https://wodolei.ru/catalog/vanny/120cm/
– Большевик и – зеленый?
– Да. Довольно побаловались. Хорошего понемножку… Ведь рано или поздно, все равно ваша возьмет.
– Чья «наша»?
– Да мужиков…
Мне понравилась его откровенность. Я дал ему браунинг и винтовку и, платя его же монетой, сказал:
– Вы знаете, мы не только вешаем, но и грабим.
– Коммунистов?.. Так им и надо.
– Почему надо?
Он нахмурился.
– Я поверил им, как дурак… А они все наврали. Подлецы. Никому жить не дают. В свой карман норовят, – и только.
9 июля.
Груша приходит ночью, – босыми ногами пробирается по тропинкам. Меня волнует блеск ее глаз. Меня волнует ее молодое тело. В ней избыток неистраченных сил, неутолимая, почти звериная жажда. Покоем дышит земля. Тихо светится Млечный путь. Спят, как дети, «бандиты». А в нас – палящий огонь.
Но Груша чужая. Мне чужд ее наивный язык: «Касатик… Соколик…» Я вспоминаю Ольгу. И мне кажется, что это не Груша, а Ольга обнимает меня, что это не Груша, а Ольга ищет моего поцелуя. Ольга… Где дно колодца, разделившего нас?
10 июля.
«И произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое землетрясение. Такое землетрясение! Такое великое!»… Но гармоники «наяривают» малиновым звоном, и парни горланят разухабистые частушки; но у околицы дерутся беловолосые, конечно, вшивые мальчуганы; но курится самогонка; но потрескивает и каплет смолой лучина; но матерная ругань висит топором. Те же расковырянные поля, те же неезженые проселки. А главное, там же «зимуют раки». Над этими «раками» я бьюсь давно и бесплодно… Где «молнии, громы и голоса»? Их нет. Есть вседержавная, всемужицкая, всероссийская порка, та самая, какая была при царе. И из-за этого пролились моря крови?..
Отец Груши, Степан Егорыч, «середняк» – прежде зажиточный, а теперь полуразоренный крестьянин. Я спросил его, почему деревня не поддержала «белых»? Он задумался:
– Многоуважаемый, как бы это тебе получше растолковать? Тут не только в баловстве дело. Ты вот что пойми. Я гол, как сокол, и у меня паутина над образами. Зато сам себе барин. А придут генералы, может быть, и я разживусь, да не хозяином в своей хате, а холуем на барском дворе. Во то-то оно и есть.
– Но ведь тебя по-прежнему порют?
– Порют. Да кто порет-то? Ведь свои. Свой брат, фабричный или мужик… Мы их гадов, небось, одолеем. А бар, пожалуй, не одолеть…
Не в помещичьей ли усадьбе «зимуют раки»?
11 июля.
Иван Лукич ходил к Духовщине. Он докладывает:
– Я вошел и говорю: – «Товарищи, руки вверх!»…
Мужики попадали на колени, а заведующий ключи мне сует: – «Вот ключи, господин атаман»… Я приказал выбрасывать товар в окно: ситец, гвозди, кожу, подошвы. Потом говорю мужикам: – «Бери, ребята… Все ваше». Они не верят: боятся. Я одному дал по шее: – «Бери, дубина… Дарю». Стали расхватывать, подводы грузить. А заведующий, партийный работник, стоял-стоял, да как бросит шапку на пол: – «Эх, елки зеленые, чем я хуже других?»… И тоже стал подводу грузить. Коммунисты?.. Знаю я их. Все они таковы.
Он принес миллиард советских рублей. Я положил их в денежный ящик. У ящика часовой. Я опасаюсь «бандитов». Не доглядишь, у своих украдут. Я мог бы тоже сказать: «Зеленые? Знаю я их… Все они таковы».
12 июля.
Груша мне говорит:
– А когда Ржев будешь брать?
– Ржев?
– Ну да. Ведь не век же на печи прохлаждаться…
– На печи?..
Она смеется.
– Чем не печь? Живете, как в раю у Христа. Все у вас есть: и лошади, и коровы, и овцы, и самогонка. Кушаете, как баре, на скатертях. Отдыхаете, как купчихи, на шубах… Ишь, как этот одноглазый отъелся…
– Федя?
– Ну да, который вешатель твой.
– А тебе, Груша, завидно?
– Не завидно, а православные ждут.
– Ждут чего?
– Когда на Москву пойдешь.
Я смотрю на нее. Вот она рядом со мной, босоногая, в розовой кофте. В черных глазах ни тени смущения: надо идти на Москву.
– А почему мужики не идут?
– Силы их нету.
– Ну и у нас ее нет.
– У тебя?.. У тебя силы нет?..
Она хочет и не умеет сказать. Она верит: для нее со мной все возможно. Ведь судьба «назначила меня к бою».
13 июля.
Я к вечеру возвращаюсь в лагерь. Садится солнце, в лесу сгущается мрак. Издали доносятся голоса. На поляне, под «акулькиным» кленом, костер. Толпятся «бандиты». Полыхают красные языки.
– Егоров!
Он подбрасывает поленьев в огонь. Потом, не торопясь, подходит ко мне.
– В чем дело, Егоров?
–Товарища провокатора жгем.
– Что?
Я взглянул. Я только теперь заметил, что у клена стоит человек. Он привязан. Я узнаю Синицына, крестьянина из Можар. Сквозь дым белеются голые плечи. Торчит взлохмаченная, черная, закинутая вверх борода.
– Мерзавцы!..
– Никак нет, господин полковник. Что же с ним, с окаянным делать? Запороть, так время уйдет. Повесить, так людям зазорно будет… Вот и жгем помаленьку.
Я отвернулся. Я ушел без оглядки в поле. Уходя, я услышал:
– Бороду, Федя, бороду ему подпали.
14 июля.
Федя любит животных. Он с любовью ухаживает за лошадьми, с любовью доит коров. «Бессловесная тварь» ему друг. Он подобрал в деревне щенка, Каштанку, и за пазухой отнес его в лагерь. Щенок крохотный, белый, с желтыми подпалинами и брюхом. Он неуклюже ползает по траве и тычется носом в Федин сапог. Федя, как нянька, берет его на колени. Он вычесывает блох своим гребешком и, вычесав, с мылом моет его. Тихо и знойно. Федя поет по-лесному, по-псковски:
Как на горке, на горы,
Там дяруцця комары,
Два дяруцця,
Два смяюцця,
Два убитыи ляжаць…
15 июля.
Меня разбудил летний дождь. Светает. По лесу идет тихий шорох. Все влажно. Все хмуро. Я встаю. У палатки спит часовой. Спят вповалку и остальные «бандиты». Им «кап што»… Они давно не знают тревог. Я вдыхаю запах дождя. Я радуюсь его невнятному шуму, я пью густой и прохладный воздух. В забытье впадает душа. И вот опять, – нет лагеря, нет меня, нет «бандитов», нет леса. Есть вечная и единая, благословенная, жизнь. И где-то есть Ольга.
16 июля.
Груша закрыла руками лицо и хохочет. Трясутся плечи, волнуется высокая грудь. Я спрашиваю:
– Груша, чего?
Она захлебывается от смеха.
– Вот уморушка… Вот так умора… Вешатель то твой, Федя Мошенкин этот…
– Ну?
– Кандибобером ходит… Аграфеной Степановной величает, ленту мне давеча подарил… А сегодня пристал, серебряный целковый сует. А я его раз по щекам… Так и покатился, сердечный.
– Груша, зачем?
Она перестала смеяться и строго смотрит мне прямо в глаза:
– Зачем?.. Разве я гулящая девка?.. А что с тобой я гуляю, так не моя в том вина…
– А чья же?
Она молчит. Вот и соперник у меня: Федя.
17 июля.
Вреде ходил за Калугу и под Алексиным взорвал комиссарский поезд. Он вернулся с добычей: много денег, много бриллиантов и три трофея, – пулемет, печать «Губ-чека» и орден Красного Знамени. Федя доволен: «Была манишка и записная книжка, а теперь и попросить на чаек не грех». Я послал его в Москву за валютою. Валюту я раздам окрестным крестьянам. Они, конечно, зароют ее в лесу.
У палатки Иван Лукич спорит с Вреде. Он курит и говорит:
– Вы вот думаете, что вы поручик. А поручиков давно уже нет. Были и быльем поросли.
Вреде сердится:
– А вы большевик.
– Ну так что же, что большевик?.. У вас труха в голове: честь, Россия, народ… А мне плевать на ваши идеи. Я беру жизнь, как она есть, без прикрас.
– Россия – прикраса?
– Да, и Россия прикраса. Вы не думайте о ней вовсе, а делайте свое дело. Муравейник велик. Мы, муравьи, каждый свою соломинку тащим.
– Вы какую?
– Пока ту же, что вы. А время придет, порознь пойдем.
Вреде насмешливо замечает:
– Вы, разумеется, в Коминтерн?
– Не в Коминтерн. Коминтерн – лавочка. В Коминтерне канальи… Я хутор куплю. А вы… Вы из бывших людей. Слопают вас.
– Кто слопает?
– Да такие, как я.
Вреде обиделся и уходит. В знойном воздухе предчувствуется гроза. Жалобно, скучая без Феди, повизгивает Каштанка.
18 июля.
Иван Лукич опять спорит с Вреде. Я слышу его семинарский бас:
– Белые просто дрянь. И пора вам, ваше благородие, это понять.
Вреде, как всегда горячится:
– Белые дрянь? Превосходно… Но почему? Потому, что грабили, расстреливали, пороли? А зеленые? Разве не грабят?.. Вот я ограбил поезд. Не порют?.. Вот вы выпороли вчера Каплюгу. За что?.. За пьянство. Разве за пьянство можно пороть?.. Не расстреливают?.. Да, конечно, потому что жгут на кострах… Почему же вы ругаете белых?
– Я не ругаю. Я говорю, что они мертвецы, что от них трупом воняет: его высочествами да золотопогонными генералами. А зеленые дело другое. Зеленые строят новую жизнь.
– Совдепскую?
– Нет, свою. Ну, а если даже совдепскую? Чем совдеп хуже земской управы?..
Длится нудный, нескончаемый спор. О чем они спорят?.. Белые мертвецы, но и зеленые не ангелы божий, но и красные поваленные гроба. Новая жизнь?.. Она строится где-то. Но где? Но кем? Но какая?.. Где всадник с мерой в руке?..
19 июля.
Я сегодня не мог уснуть. Затрепетал в орешнике ветер. Задрожала и заколыхалась палатка. Загудел вершиною клен. Потом все умолкло. Но вот разверзлись, как уголь, черные небеса. Бледным пламенем, опоясался лес, и еще темнее стало в чаще. И сейчас же грозно загрохотали раскаты, и сильно и мягко застучал теплый дождь. Из темноты вышел Егоров:
– Илья пророк, батюшка, колесницей грохочет. За Иудой гоняется в облаках.
– Почему за Иудой?
– А как же? Знать, Иуда снова из ада бежал. Вот господь за ним и посылает Илью. Уж Илья ему спуску не даст.
Он крестится двуперстным крестом и долго молчит. Потом зевает.
– Дождик-то, дождик… Эка, прости господи, благодать!
Я говорю:
– А Синицын?
– Что-ж Синицын?.. Синицын без покаяния помер. Теперь с Иудой, в аду.
20 июля.
Мокеич – старый «бандит», четыре года скрывающийся в лесу. Я послал его на разведку. Он был во Ржеве и в Вязьме. В Вязьме «то поймали, но он бежал из „Че-ка“. У него „карточка“ в синяках, на спине фиолетовые рубцы и один из пальцев отрублен. Его „выспрашивали“, как он говорит. Он докладывает, что красные готовятся к наступлению. Вот уж поистине, стрелять из пушек по воробьям. Нас двадцать семь человек. Правда, нас завтра может быть несколько тысяч. Но несколько тысяч крестьян не войско. Но из нашей, тлеющей, искры не возгорится бурное пламя, не разольется всероссийский пожар. „Старики“ находят, что следует „покедова что“ обождать. Я ждать не хочу, но против рожна не попрешь. Мокеича лечит Егоров. Он поит его самогонкой и растирает рубцы „целебной травой“. Мокеич охает. Он клянется, что отрубит не один, а сто один палец… Он принес московскую прокламацию. В ней сказано: „В Ржевском уезде бесчинствует шайка бандитов, наемников Антанты и белогвардейцев. Товарищи, Республика в опасности! Товарищи, все на борьбу с бандитизмом! Да здравствует РСФСР!..“ Я читаю вслух это воззвание. Егоров слушает и плюет:
– И не выговоришь: Ресефесер… Чего таиться? Говорили бы, дьяволы, прямо: Антихрист.
21 июля.
Груша нашла портрет Ольги. Ольга в белом кружевном платье стоит под зонтиком на дорожке. Я люблю этот домашний, такой простой и такой похожий портрет. Это – Сокольники. Это – невозвратимые дни.
– Она кто же будет тебе? Сестра?
– Нет, Груша, у меня нет сестры.
– Значит, невеста?..
Она вспыхнула. По лицу пробежала тень.
– Невеста иль не невеста, а что барыня, так видать… Куда уж мне, коровнице, с ней тягаться?..
– Груша…
– Верно, в хоромах живет, золотые наряды носит, серебряными каблучками стучит…
– Груша, молчи…
– Знаю я… Любиться со мной, с мужичкой, а в жены взять барыню, ровню… Эх, барин, ведь так?..
Что могу я ответить? Я молчу. Она разгадала мое молчание:
– Стало быть, скучаешь о ней…
И вдруг говорит очень тихо:
– Ну что ж… Уж такая, видно, моя судьба…
22 июля.
Груша запыхалась, – бегом бежала от самых Столбцов:
– Каратели пришли… С пулеметами… Человек полтораста…
– ЧОН?
– Да… Старика Кузьму, – помнишь, у которого те трое стояли, – сейчас к Иисусу, разложили, стали плетьми пороть. Порют, а он «Отче наш» читает… Начальник ихний как заорет на него: – «Чего молишься, старый хрыч?.. Сознавайся…» Отпороли. Кузьма дотащился домой, на полати залег и сына позвал, Мишутку. «Мишутка, – говорит – это ничего, что выпороли меня, пущай и совсем запорют, а ты винтовку бери, бей их, бесов. Убьют тебя. Серега пойдет». А каратели – шасть по дворам, коров, овец, лошадей, даже собак считают, оружия ищут, все допытываются, кто тех гадов убил. Стон на деревне стоит. Сказывают, всех стариков пороть будут, а молодых так в Сибирь ушлют… Господи, неужто погибнем, как мухи?..
Ее глаза горят сухим блеском. Губы сжаты. Она с тревогой ждет моего ответа… Она знает его заранее.
– Груша, жди меня ночью у Салопихинского ключа.
Она поняла. Она обрадовалась и шепчет:
– Бей их. Бей… Чтобы ни один живым не ушел, чтобы поколеть им всем, окаянным…
23 июля.
Я отобрал пятнадцать самых надежных «бандитов» и разделил их на два отряда. Одним командую я, другим Вреде. Я пройду в Столбцы от Салопихинского ключа. Вреде – с большой дороги. В 2 часа ночи мы выступаем.
Я оставил своих людей во ржи и один, межою, иду в деревню. Ярко, перед рассветом, сверкают звезды. У околицы часовой.
– Кто идет?
– Не видишь, ворона?
Я в шлеме и красноармейской шинели. На рукаве кубики – командный состав.
– Где штаб полка?
– Направо, у церкви, товарищ.
Не деревня, а сонное царство. Спят «каратели», спят и крестьяне, – готовятся к поголовной порке. Мне вспоминается отец Груши: «Да кто порет-то? Ведь свои… Свой брат, фабричный или мужик…» На завалинке, у церковного дома, огонек папиросы. Я вынимаю наган.
– Здесь штаб полка?
– Здесь. А ты кто такой?
– Товарищ.
– Товарищ?.. Документы есть?
Звякнули шпоры, – он встал. Тогда я говорю:
– Руки вверх!
Я увидел, как он схватился за шашку. Но я выстрелил в грудь, в упор. Выстрелив, я вхожу в сени. Скрипнула дубовая дверь, желтым светом ослепило глаза. На кроватях – «товарищи-командиры». Их трое. На столе самогонка. Я опять говорю:
– Руки вверх!
Я стреляю на выбор, слева, по очереди и в лоб. Я целюсь медленно, внимательно, долго. Но уже на улице шум. Это Вреде. Это Егоров. «Ура!.. Ура!.. Ура!..» Я выхожу на крыльцо. По деревне мечутся люди, без винтовок, в одном белье. Во все горло поют петухи.
1 2 3 4 5 6 7 8