https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Hansgrohe/
Кусок застрял у меня в горле, и я чуть не подавилась от волнения.
— Берите, берите блины с икрою, милочка, — внезапно услышала я над своим ухом хриплый, прокуренный старческий голос, — не стесняйтесь. Где вы еще этак-то поедите в нашем развратном Париже.
Я, вспыхнув, подцепила на вилку два блина, неловко уронила их на скатерть. Старуха улыбнулась. Ни тени смущения не отразилось на ее покрытом сетью мелких морщин, красивом лице. Она взяла блины прямо руками и шлепнула их мне на тарелку.
— Ешьте, детка, и плюньте на них на всех, — повела она взглядом вокруг. — Эта публика — дура. Она и продаст, не заметит. Я знаю их всех как облупленных. Этот Париж, вертеп, всех сгреб под одно крыло. Приютил.
Ее русская речь была великолепна. Чистый, ясный, без шепелявости и картавости, без чужестранного акцента, старый русский говор. Московский?.. Петербургский?.. Московский, скорее. «Великий» она произнесла как «великой».
Я послушно ела, с красным от смущенья лицом, уткнувшись в тарелку. Отец Николай произнес речь про вечную Россию, землю Божью. Встал, поднял бокал над опустошенным столом. Все съели, а вина еще было много.
— За нашу родную матушку землю! — Он, слегка хмельной, прослезился. Глаза людей за столом тоже увлажнились. Кто-то откровенно, не стыдясь, заплакал, чуть ли не в голос, уронив лицо в ладони. — За единую и неделимую Россию! За ее возрождение! За то, дорогие мои, родные… — слезы задушили его, — чтобы мы вновь увидели на русском троне великого, самодержавного правителя, монарха, Царя всея Руси! Ура!
— Ура-а-а-а!.. — раскатилось над столами. Эмигранты вскакивали, поднимали бокалы, чокались, плакали, целовались, обнимались. Островок Руси в море чужбины. Господи, при чем тут Царь. Красивая сказка для малых детей. Его же никогда в России больше не будет. А эти люди, что они, спятили, смотрят назад, а не вперед. Господи, как же они все одиноки.
Как же одинока я, Господи. И бедна.
Что придумать?! Что сделать?!
Знатная старуха, сидевшая рядом со мной, подняла свой бокал и протянула мне, чтобы чокнуться. Мы прозвенели застольным хрусталем, и звон истаял в общем гомоне и гаме.
— За Россию, — пробормотала я, чокаясь с аристократкой.
— За вас! — неожиданно сказала она и выпила бокал до дна. Поморщилась. — Кислое вино. А я люблю сладкое. Не мог Тюльпанов сладкого у благотворителей заказать. Вы удивились, что я выпила за вас?
— Разумеется, да, — кивнула я головой. — Вы же меня не знаете. Кто я такая для вас?
Старуха пронзительно поглядела на меня из-под серебряного шлема кудрявых седых волос. Ее взгляд оценивал. Исследовал. Проникал в меня. Изучал.
В один миг она поняла про меня больше, чем я сама за годы моей нищенской жизни в Париже.
Я не могла оторвать взгляда от ее старческой груди под батистовой кофточкой. Сверканье золотого фамильного крестика с мелкими каплями алмазов не заслоняло теперь от меня страшные шрамы, глядящие сквозь паутинную ткань. Война… революция… может быть, пытки… выстрелы… скорей всего, ее расстреливали, и она чудом спаслась… Моя подруга в России, врач, показывала мне однажды медицинский альбом: такие шрамы бывают, когда хирург вынимает глубоко засевшие в теле пули. Бедняга. Туго ей в те баснословные годы пришлось.
— Вы пишете? — вперила она в меня копьеносные глаза. Когда-то они были синими. Сейчас… трудно было определить их цвет. Если бы я была художницей и писала ее портрет, я зачерпнула бы кистью с палитры немного зеленого, смешала чуть с белилами, добавила бы венецианской лазури и разбавила бы мазком охры. Райки выцвели. Выжглись Солнцем чужбины. Вымерзли на скитальческих морозах.
— Смотря что? — Разговор начинал меня интересовать.
— Мне не нужна секретарша. Я спрашиваю о другом. У меня чутье. Вы пишете belle lettre?.. Стихи, прозу?..
— Да, а как вы догадались?
Я была изумлена. Неужели на моем лице это написано? Старуха искусный физиономист. Или пишущий человек уже настолько сумасшедший, что его в толпе сразу заметно.
— Это нетрудно. У вас глаза такие… романтичные. Несмотря на голодуху и жуткую нищету, в которой вы здесь живете. И на среднем пальце… вот здесь, — она взяла меня за руку, и я вздрогнула как от ожога — горячая, огненная была у нее рука, — такая характерная шишечка. Вздутие. Мозоль от ручки, от карандаша. Это бывает только у тех, кто много пишет. И что ж?.. Все в стол?..
— Да. Здесь, в Париже, — в стол, — потупилась я. — Кому во Франции нужен русский поэт?
— Ах, стихи… да, да, — старуха покачала головой. — Неистребимая романтика. Вздохи, слезы… лунная дорожка по воде морского залива…
Я выпрямилась, сдерживая легкую обиду.
— Не лунная дорожка, — сказала я твердо, глядя старухе прямо в глаза. — За мои стихи меня выслали из России. Меня ждала гибель в тюрьмах…
—.. или гибель в Париже, — докончила старуха. — Вы выбрали последнее.
— Именно.
— И это было правильно. Вы удрали от властей. Вы спасли себе жизнь. А значит, и вашим стихам. И вашим будущим детям. Вы ведь еще так молоды. — Она вздохнула завистливо. — Вы выйдете здесь замуж. И ваши детки уже станут французиками. И им на дух не будут нужны ваши стишки.
— Не совсем спасла, — улыбнулась я невесело. — Такая жизнь, которою я тут живу… я совсем не думала, что мой Париж, так любимый по книгам, окажется такой…
—.. сволочной. Все так думают. Мы, русские, думаем, что Франция — страна любви и счастья. Ан нет. Не тут-то было. Французский кнут дерет больнее русского.
— Это я уже знаю.
— Хотите разбогатеть?
Вопрос был задан в лоб, с разбегу. Я растерялась. И поначалу ничего не поняла.
— В каком смысле?
Старуха помолчала. Искоса взглянула на меня, и тут я увидела, какие озорные и молодые у нее глаза.
Она взяла бокал, налила в него остаток белого вина из бутыли и отпила глоток. Перстни на ее пальцах сверкнули и погасли.
Отец Николай уже начинал провожать съевших все до крошки гостей. Желал им по-русски доброго пути, доброго здравия, долгих лет жизни. Крестил любимцев. Целовал приведенных на праздник детей в щечку. Моя старуха смотрела на меня сквозь вино в бокале, прищурясь.
— Ну что ж, давайте знакомиться. Госпожа Иловайская-Романова, — сказал она и протянула мне руку. Я опешила: не знала, то ли мне пожимать руку, то ли целовать, то ли вообще вскакивать со скамейки и кланяться знатной барыне в пояс. — Можно просто — мадам Мари. Так будет проще для нас обеих.
— Меня тоже можно просто — Елена.
— Значит, Элен. Превосходно. Хотите написать книгу? Роман? Издать его в одном из лучших издательских домов Парижа? У Галлимар? У Фламмариона? В «Глобе»? У меня есть выходы на всех. За этим дело не станет. И разбогатеть? И стать знаменитой?
— Знаменитой… Я об этом не думала, мадам Мари. Я слишком тяжело живу.
— Тот, кто тяжело живет, должен думать об успехе в первую очередь. И вы, клянусь, думали. Только ни мне, ни себе не хотите в этом признаваться.
Я вспыхнула.
— Я бы дорого дала, если бы мне удалось вырваться из нищеты! Помогите мне, мадам Мари!
— Я и хочу вам это предложить. У вас смышленое лицо. Если вы окажетесь умницей, вы можете далеко пойти.
— О чем… — я запнулась. — О чем должна быть, по-вашему, книга, обреченная на успех?
Старуха пристально, орлиным взором поглядела на меня. В ее взгляде я прочитала ласковую насмешку, мгновенное воспоминание того, что вспоминать не под силу простому смертному, оценку моего простого вопроса; она словно оглядывала ту жизнь, что прожила, чтобы выхватить из нее памятью самый яркий эпизод. А может быть, она совсем не хотела, чтобы я писала роман из ее жизни? Может, она хочет предложить мне фантастическую выдумку? Love story? Жесткий детектив?
Она раскрыла сумочку, лежащую у нее на коленях.
— Вот мой адрес, — сказала она, протягивая мне визитку. — Рю Санкт-Петербург. Вы ведь уже отлично изучили Париж, неприкаянно бродя по нему взад-вперед? Я жду вас, Элен, завтра в полдень. Начнем работать. А после пообедаем вместе.
— Ну что вы, — сказала я, и снова предательская краска залила мои щеки. — Я приду к вам не голодная.
— Рассказывайте сказки, — махнула старуха рукой. — Продержитесь только до завтра, хорошо? У вас появилась в Париже перспектива.
Она подмигнула мне, взялась за ручки кресла, дернула их и, развернувшись, покатила прочь из обезлюдевшего зала.
На следующий день я явилась к мадам Мари ровно в полдень. Мои русские наряды все поистрепались, и я долго вертелась перед зеркалом, прибрасывая к себе то шарфик, то ленточку — в попытке расцветить бедняцкую серость изношенных платьев. Что за книгу она задумала написать моими руками? Не авантюра ли это? Если авантюра, тем лучше. Я жила такой тусклой жизнью, что мне смертельно хотелось ввязаться в Париже в историю.
Мне открыл слуга, пожилой лакей. Старуха приветствовала меня, сидя в неизменном кресле. В руках она держала чашку с дымящимся глинтвейном.
— Вы любите глинтвейн, Элен? — с ходу спросила она. — Базиль, принесите, прошу вас, глинтвейну моей подруге.
— Вы называете меня подругой?.. Мне неловко…
— Ах, вам неловко? — Старуха рассмеялась. — Да кто же такие люди друг другу на земле, как не друзья… и не враги? Или друзья, или враги. Третьего не дано. Так устроена наша жизнь, Элен. Сегодня мы с вами дружны. И позвольте мне делать то, что я хочу. Я — владелица своего «я». Мое «я» говорит мне, что мы с вами подруги. Дело же не в возрасте. Как вы думаете, сколько мне лет?
Я замялась.
— Я и сама не знаю. Иногда ночью проснусь, погляжу в зеркало. А оттуда на меня глянет красавица. Глаза… волосы… свежесть… Я и зеркало руками потрогаю. И себя ущипну. Все наяву. Щеки, брови… Лягу, радостная, потрясенная счастьем, спать. А наутро встану — опять ужас жизни.
«Сумасшедшая, — подумала я опасливо. — Зачем я сюда пришла?»
В то же время меня разбирало любопытство: что она расскажет мне? Смогу ли я, литератор, профессионал, написать — первый раз в жизни — художественный текст по чужим, чуждым мне рассказам? И вообще, как сложатся наши отношения? Может быть, она будет мне… платить за работу?.. Я ведь все-таки буду при ней и стенографистка, и машинистка, и сочинитель, и редактор, и корректор…
— Садитесь ко мне ближе, — повелительно сказала старуха. — Начнем, пожалуй! Эта история… — она взяла со стола пахитоску, зажигалку, раскурила, — не моя. Это история моей подруги. Она была красотка и шлюха. Ну да, шлюха. Вы же видели парижских шлюх?
Я кивнула.
— А сами… не подумывали взяться, из нищеты, за это древнее ремесло?
— Пока нет.
— Мне нравится ваше «пока». Оно говорит о многом. Прежде всего о том, что вы умны. Я не ошиблась в вас. — Ее глаза продолжали меня расстреливать. — Итак, записная книжка при вас, ручка тоже, вы пожираете меня глазами. Мадлен! Ее звали Мадлен! Она была потрясающая шлюха. Лучше не бывает. Весь Париж, и великосветский, и трущобный, был у ее ног. Вы, Элен, не знаете, что такое, когда все — у ваших ног?
— Откуда мне знать.
— А я это знаю. И Мадлен это знала! И она была не простая шлюха. Не банальная куртизанка одного из борделей, в изобилии рассыпанных по Парижу, как зерна для голубей. У нее было загадочное происхождение. Вообще, Элен, вся эта история пахнет легендой… вымыслом. Я не знала… — мадам глубоко затянулась, — верить ей или нет. Жизнь ее проходила на моих глазах, но ведь у нее за плечами был еще изрядный кусок жизни, недоступный моему зрению. И то, что я узнавала от нее, повергало меня в трепет. Мы все, эмигранты тех баснословных лет, жили в Париже жизнью не менее тяжелой, чем сейчас вы, молодые. А у Мадлен была вся изломанная судьба. Она была шпионкой.
— Шпионкой?.. — Я записывала быстро, старательно.
— Ну да. Этакой Мата Хари. Вы знаете о том, что Джульетта Гвиччарди, та самая, которой Бетховен посвятил «Лунную сонату», тоже была шпионкой?.. Крупной международной авантюристкой?..
— Знаю. Я музыкант. Я еще помню консерваторские лекции.
— Вы неоценимы, Элен. Так вот, о происхождении Мадлен и о появлении ее в Париже ходили легенды и слухи… и я вынуждена была верить им. Иначе бы эта женщина перестала верить мне. Мы были два близких сердца. Мы были две сердечных подруги. Мы были одно.
— Одно?.. — Перо дрогнуло в моей руке.
Старуха курила пахитоску. Глаза ее блуждали по гардинам, по старинным фотографиям, развешанным по стенам комнаты, по пюпитру рояля, где в беспорядке были навалены старые ноты. Она пребывала сейчас далеко от меня.
— О Боже… — прошептала она, и глаза ее наполнились слезами… — Мадлен… Зачем ты не послушалась меня тогда… зачем я так любила тебя…
Она протянула руку с пахитоской, стряхивая пепел в медную позеленелую пепельницу, и я увидела, как косой солнечный луч, ударивший в окно, высветил у нее на безымянном пальце железное обручальное кольцо.
— Зачем ты условилась с Князем встретиться на балу у герцога Феррарского… лучше было назначить свидание сразу на вокзале Сен-Лазар… под часами…
— Мадам Мари, — я осторожно потрогала ее за руку, она вздрогнула и очнулась. — Расскажите мне все с самого начала. Кто эта Мадлен? Как она жила в Париже? В какие истории она попадала?
— В невероятные, — сказала старуха твердо, овладев собой. Пелена забытья и слез исчезла с ее глаз. Она выпрямилась в кресле, загасила пахитоску и обернула ко мне лицо.
— Записывайте! В те годы Париж кишел заговорами, как тараканами. Мир делился, кроился, рвался на части. Мадлен, как женщину редкой красоты, недюжинной сообразительности и быстрой реакции, завербовал к себе на шпионскую работу некий барон Черкасов, связанный напрямую с крупной денежной европейской мафией, с масонскими ложами…
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
— Берите, берите блины с икрою, милочка, — внезапно услышала я над своим ухом хриплый, прокуренный старческий голос, — не стесняйтесь. Где вы еще этак-то поедите в нашем развратном Париже.
Я, вспыхнув, подцепила на вилку два блина, неловко уронила их на скатерть. Старуха улыбнулась. Ни тени смущения не отразилось на ее покрытом сетью мелких морщин, красивом лице. Она взяла блины прямо руками и шлепнула их мне на тарелку.
— Ешьте, детка, и плюньте на них на всех, — повела она взглядом вокруг. — Эта публика — дура. Она и продаст, не заметит. Я знаю их всех как облупленных. Этот Париж, вертеп, всех сгреб под одно крыло. Приютил.
Ее русская речь была великолепна. Чистый, ясный, без шепелявости и картавости, без чужестранного акцента, старый русский говор. Московский?.. Петербургский?.. Московский, скорее. «Великий» она произнесла как «великой».
Я послушно ела, с красным от смущенья лицом, уткнувшись в тарелку. Отец Николай произнес речь про вечную Россию, землю Божью. Встал, поднял бокал над опустошенным столом. Все съели, а вина еще было много.
— За нашу родную матушку землю! — Он, слегка хмельной, прослезился. Глаза людей за столом тоже увлажнились. Кто-то откровенно, не стыдясь, заплакал, чуть ли не в голос, уронив лицо в ладони. — За единую и неделимую Россию! За ее возрождение! За то, дорогие мои, родные… — слезы задушили его, — чтобы мы вновь увидели на русском троне великого, самодержавного правителя, монарха, Царя всея Руси! Ура!
— Ура-а-а-а!.. — раскатилось над столами. Эмигранты вскакивали, поднимали бокалы, чокались, плакали, целовались, обнимались. Островок Руси в море чужбины. Господи, при чем тут Царь. Красивая сказка для малых детей. Его же никогда в России больше не будет. А эти люди, что они, спятили, смотрят назад, а не вперед. Господи, как же они все одиноки.
Как же одинока я, Господи. И бедна.
Что придумать?! Что сделать?!
Знатная старуха, сидевшая рядом со мной, подняла свой бокал и протянула мне, чтобы чокнуться. Мы прозвенели застольным хрусталем, и звон истаял в общем гомоне и гаме.
— За Россию, — пробормотала я, чокаясь с аристократкой.
— За вас! — неожиданно сказала она и выпила бокал до дна. Поморщилась. — Кислое вино. А я люблю сладкое. Не мог Тюльпанов сладкого у благотворителей заказать. Вы удивились, что я выпила за вас?
— Разумеется, да, — кивнула я головой. — Вы же меня не знаете. Кто я такая для вас?
Старуха пронзительно поглядела на меня из-под серебряного шлема кудрявых седых волос. Ее взгляд оценивал. Исследовал. Проникал в меня. Изучал.
В один миг она поняла про меня больше, чем я сама за годы моей нищенской жизни в Париже.
Я не могла оторвать взгляда от ее старческой груди под батистовой кофточкой. Сверканье золотого фамильного крестика с мелкими каплями алмазов не заслоняло теперь от меня страшные шрамы, глядящие сквозь паутинную ткань. Война… революция… может быть, пытки… выстрелы… скорей всего, ее расстреливали, и она чудом спаслась… Моя подруга в России, врач, показывала мне однажды медицинский альбом: такие шрамы бывают, когда хирург вынимает глубоко засевшие в теле пули. Бедняга. Туго ей в те баснословные годы пришлось.
— Вы пишете? — вперила она в меня копьеносные глаза. Когда-то они были синими. Сейчас… трудно было определить их цвет. Если бы я была художницей и писала ее портрет, я зачерпнула бы кистью с палитры немного зеленого, смешала чуть с белилами, добавила бы венецианской лазури и разбавила бы мазком охры. Райки выцвели. Выжглись Солнцем чужбины. Вымерзли на скитальческих морозах.
— Смотря что? — Разговор начинал меня интересовать.
— Мне не нужна секретарша. Я спрашиваю о другом. У меня чутье. Вы пишете belle lettre?.. Стихи, прозу?..
— Да, а как вы догадались?
Я была изумлена. Неужели на моем лице это написано? Старуха искусный физиономист. Или пишущий человек уже настолько сумасшедший, что его в толпе сразу заметно.
— Это нетрудно. У вас глаза такие… романтичные. Несмотря на голодуху и жуткую нищету, в которой вы здесь живете. И на среднем пальце… вот здесь, — она взяла меня за руку, и я вздрогнула как от ожога — горячая, огненная была у нее рука, — такая характерная шишечка. Вздутие. Мозоль от ручки, от карандаша. Это бывает только у тех, кто много пишет. И что ж?.. Все в стол?..
— Да. Здесь, в Париже, — в стол, — потупилась я. — Кому во Франции нужен русский поэт?
— Ах, стихи… да, да, — старуха покачала головой. — Неистребимая романтика. Вздохи, слезы… лунная дорожка по воде морского залива…
Я выпрямилась, сдерживая легкую обиду.
— Не лунная дорожка, — сказала я твердо, глядя старухе прямо в глаза. — За мои стихи меня выслали из России. Меня ждала гибель в тюрьмах…
—.. или гибель в Париже, — докончила старуха. — Вы выбрали последнее.
— Именно.
— И это было правильно. Вы удрали от властей. Вы спасли себе жизнь. А значит, и вашим стихам. И вашим будущим детям. Вы ведь еще так молоды. — Она вздохнула завистливо. — Вы выйдете здесь замуж. И ваши детки уже станут французиками. И им на дух не будут нужны ваши стишки.
— Не совсем спасла, — улыбнулась я невесело. — Такая жизнь, которою я тут живу… я совсем не думала, что мой Париж, так любимый по книгам, окажется такой…
—.. сволочной. Все так думают. Мы, русские, думаем, что Франция — страна любви и счастья. Ан нет. Не тут-то было. Французский кнут дерет больнее русского.
— Это я уже знаю.
— Хотите разбогатеть?
Вопрос был задан в лоб, с разбегу. Я растерялась. И поначалу ничего не поняла.
— В каком смысле?
Старуха помолчала. Искоса взглянула на меня, и тут я увидела, какие озорные и молодые у нее глаза.
Она взяла бокал, налила в него остаток белого вина из бутыли и отпила глоток. Перстни на ее пальцах сверкнули и погасли.
Отец Николай уже начинал провожать съевших все до крошки гостей. Желал им по-русски доброго пути, доброго здравия, долгих лет жизни. Крестил любимцев. Целовал приведенных на праздник детей в щечку. Моя старуха смотрела на меня сквозь вино в бокале, прищурясь.
— Ну что ж, давайте знакомиться. Госпожа Иловайская-Романова, — сказал она и протянула мне руку. Я опешила: не знала, то ли мне пожимать руку, то ли целовать, то ли вообще вскакивать со скамейки и кланяться знатной барыне в пояс. — Можно просто — мадам Мари. Так будет проще для нас обеих.
— Меня тоже можно просто — Елена.
— Значит, Элен. Превосходно. Хотите написать книгу? Роман? Издать его в одном из лучших издательских домов Парижа? У Галлимар? У Фламмариона? В «Глобе»? У меня есть выходы на всех. За этим дело не станет. И разбогатеть? И стать знаменитой?
— Знаменитой… Я об этом не думала, мадам Мари. Я слишком тяжело живу.
— Тот, кто тяжело живет, должен думать об успехе в первую очередь. И вы, клянусь, думали. Только ни мне, ни себе не хотите в этом признаваться.
Я вспыхнула.
— Я бы дорого дала, если бы мне удалось вырваться из нищеты! Помогите мне, мадам Мари!
— Я и хочу вам это предложить. У вас смышленое лицо. Если вы окажетесь умницей, вы можете далеко пойти.
— О чем… — я запнулась. — О чем должна быть, по-вашему, книга, обреченная на успех?
Старуха пристально, орлиным взором поглядела на меня. В ее взгляде я прочитала ласковую насмешку, мгновенное воспоминание того, что вспоминать не под силу простому смертному, оценку моего простого вопроса; она словно оглядывала ту жизнь, что прожила, чтобы выхватить из нее памятью самый яркий эпизод. А может быть, она совсем не хотела, чтобы я писала роман из ее жизни? Может, она хочет предложить мне фантастическую выдумку? Love story? Жесткий детектив?
Она раскрыла сумочку, лежащую у нее на коленях.
— Вот мой адрес, — сказала она, протягивая мне визитку. — Рю Санкт-Петербург. Вы ведь уже отлично изучили Париж, неприкаянно бродя по нему взад-вперед? Я жду вас, Элен, завтра в полдень. Начнем работать. А после пообедаем вместе.
— Ну что вы, — сказала я, и снова предательская краска залила мои щеки. — Я приду к вам не голодная.
— Рассказывайте сказки, — махнула старуха рукой. — Продержитесь только до завтра, хорошо? У вас появилась в Париже перспектива.
Она подмигнула мне, взялась за ручки кресла, дернула их и, развернувшись, покатила прочь из обезлюдевшего зала.
На следующий день я явилась к мадам Мари ровно в полдень. Мои русские наряды все поистрепались, и я долго вертелась перед зеркалом, прибрасывая к себе то шарфик, то ленточку — в попытке расцветить бедняцкую серость изношенных платьев. Что за книгу она задумала написать моими руками? Не авантюра ли это? Если авантюра, тем лучше. Я жила такой тусклой жизнью, что мне смертельно хотелось ввязаться в Париже в историю.
Мне открыл слуга, пожилой лакей. Старуха приветствовала меня, сидя в неизменном кресле. В руках она держала чашку с дымящимся глинтвейном.
— Вы любите глинтвейн, Элен? — с ходу спросила она. — Базиль, принесите, прошу вас, глинтвейну моей подруге.
— Вы называете меня подругой?.. Мне неловко…
— Ах, вам неловко? — Старуха рассмеялась. — Да кто же такие люди друг другу на земле, как не друзья… и не враги? Или друзья, или враги. Третьего не дано. Так устроена наша жизнь, Элен. Сегодня мы с вами дружны. И позвольте мне делать то, что я хочу. Я — владелица своего «я». Мое «я» говорит мне, что мы с вами подруги. Дело же не в возрасте. Как вы думаете, сколько мне лет?
Я замялась.
— Я и сама не знаю. Иногда ночью проснусь, погляжу в зеркало. А оттуда на меня глянет красавица. Глаза… волосы… свежесть… Я и зеркало руками потрогаю. И себя ущипну. Все наяву. Щеки, брови… Лягу, радостная, потрясенная счастьем, спать. А наутро встану — опять ужас жизни.
«Сумасшедшая, — подумала я опасливо. — Зачем я сюда пришла?»
В то же время меня разбирало любопытство: что она расскажет мне? Смогу ли я, литератор, профессионал, написать — первый раз в жизни — художественный текст по чужим, чуждым мне рассказам? И вообще, как сложатся наши отношения? Может быть, она будет мне… платить за работу?.. Я ведь все-таки буду при ней и стенографистка, и машинистка, и сочинитель, и редактор, и корректор…
— Садитесь ко мне ближе, — повелительно сказала старуха. — Начнем, пожалуй! Эта история… — она взяла со стола пахитоску, зажигалку, раскурила, — не моя. Это история моей подруги. Она была красотка и шлюха. Ну да, шлюха. Вы же видели парижских шлюх?
Я кивнула.
— А сами… не подумывали взяться, из нищеты, за это древнее ремесло?
— Пока нет.
— Мне нравится ваше «пока». Оно говорит о многом. Прежде всего о том, что вы умны. Я не ошиблась в вас. — Ее глаза продолжали меня расстреливать. — Итак, записная книжка при вас, ручка тоже, вы пожираете меня глазами. Мадлен! Ее звали Мадлен! Она была потрясающая шлюха. Лучше не бывает. Весь Париж, и великосветский, и трущобный, был у ее ног. Вы, Элен, не знаете, что такое, когда все — у ваших ног?
— Откуда мне знать.
— А я это знаю. И Мадлен это знала! И она была не простая шлюха. Не банальная куртизанка одного из борделей, в изобилии рассыпанных по Парижу, как зерна для голубей. У нее было загадочное происхождение. Вообще, Элен, вся эта история пахнет легендой… вымыслом. Я не знала… — мадам глубоко затянулась, — верить ей или нет. Жизнь ее проходила на моих глазах, но ведь у нее за плечами был еще изрядный кусок жизни, недоступный моему зрению. И то, что я узнавала от нее, повергало меня в трепет. Мы все, эмигранты тех баснословных лет, жили в Париже жизнью не менее тяжелой, чем сейчас вы, молодые. А у Мадлен была вся изломанная судьба. Она была шпионкой.
— Шпионкой?.. — Я записывала быстро, старательно.
— Ну да. Этакой Мата Хари. Вы знаете о том, что Джульетта Гвиччарди, та самая, которой Бетховен посвятил «Лунную сонату», тоже была шпионкой?.. Крупной международной авантюристкой?..
— Знаю. Я музыкант. Я еще помню консерваторские лекции.
— Вы неоценимы, Элен. Так вот, о происхождении Мадлен и о появлении ее в Париже ходили легенды и слухи… и я вынуждена была верить им. Иначе бы эта женщина перестала верить мне. Мы были два близких сердца. Мы были две сердечных подруги. Мы были одно.
— Одно?.. — Перо дрогнуло в моей руке.
Старуха курила пахитоску. Глаза ее блуждали по гардинам, по старинным фотографиям, развешанным по стенам комнаты, по пюпитру рояля, где в беспорядке были навалены старые ноты. Она пребывала сейчас далеко от меня.
— О Боже… — прошептала она, и глаза ее наполнились слезами… — Мадлен… Зачем ты не послушалась меня тогда… зачем я так любила тебя…
Она протянула руку с пахитоской, стряхивая пепел в медную позеленелую пепельницу, и я увидела, как косой солнечный луч, ударивший в окно, высветил у нее на безымянном пальце железное обручальное кольцо.
— Зачем ты условилась с Князем встретиться на балу у герцога Феррарского… лучше было назначить свидание сразу на вокзале Сен-Лазар… под часами…
— Мадам Мари, — я осторожно потрогала ее за руку, она вздрогнула и очнулась. — Расскажите мне все с самого начала. Кто эта Мадлен? Как она жила в Париже? В какие истории она попадала?
— В невероятные, — сказала старуха твердо, овладев собой. Пелена забытья и слез исчезла с ее глаз. Она выпрямилась в кресле, загасила пахитоску и обернула ко мне лицо.
— Записывайте! В те годы Париж кишел заговорами, как тараканами. Мир делился, кроился, рвался на части. Мадлен, как женщину редкой красоты, недюжинной сообразительности и быстрой реакции, завербовал к себе на шпионскую работу некий барон Черкасов, связанный напрямую с крупной денежной европейской мафией, с масонскими ложами…
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15