https://wodolei.ru/catalog/vanny/kombi/
Текст предоставлен автором
«Красная луна»: Дятловы горы; Нижний Новгород; 2007
ISBN 5902933269, 9785902933267
Аннотация
Ультраправое движение на планете — не только русский экстрим. Но в России оно может принять непредсказуемые формы.
Перед нами жесткая и ярко-жестокая фантасмагория, где бритые парни-скинхеды и богатые олигархи, новые мафиози и попы-расстриги, политические вожди и светские кокотки — персонажи огромной фрески, имя которой — ВРЕМЯ.
Три брата, рожденные когда-то в советском концлагере, вырастают порознь: магнат Ефим, ультраправый Игорь (Ингвар Хайдер) и урод, «Гуинплен нашего времени» Чек.
Суждена ли братьям встреча? Узнают ли они друг друга когда-нибудь?
Суровый быт скинхедов в Подвале контрастирует с изысканным миром богачей, занимающихся сумасшедшим криминалом. Скинхеда Архипа Косова хватают на рынке во время стычки с торговцами и заталкивают в спецбольницу. Главный врач, Ангелина Сытина, делает его своим подопытным кроликом — и вкручивается в орбиту, очерченную свастикой и кельтским крестом…
Жестокость рождает смерть.
Может быть, смерть — пространство новой любви для тех, у кого выхода нет?
ЕЛЕНА КРЮКОВА
КРАСНАЯ ЛУНА
Моим детям
АНГЕЛИНА
Тишина. Мои руки подняты вверх. Десять пальцев растопырены. Они горят. Пылают — десять свечей. Десять языков огня.
Отойди от меня! Ты, кого я отвергла!
И ты, кого я ненавижу.
И ты, кого я люблю.
Подойди ко мне ты, в кого я верю.
Ты — мое зеркало. Ты — моя ставка. Я ставлю тебя на кон — и выиграю жизнь. Жизнь-то у человека одна. Ты веришь в то, что будет за гробом?! Я — нет. Может быть, я несчастна, и счастлив тот, кто верит в вечную жизнь?!
Я счастлива. Моя кровь слишком горяча. Мои глаза слишком длинны, руки слишком влажны и подвижны. Я беру, осязаю, краду, наслаждаюсь, вонзаю зубы, раздуваю ноздри. У жизни слишком животная природа, чтобы века напролет разглагольствовать о душе.
Слишком пахнет грозой в душном и грязном воздухе. Слишком напрягся мир — мышца жаждет, чтобы в нее всадили пулю, вонзили нож. Живая кровь — вот чего не хватает миру, захлебнувшемуся в клюквенном соке. Созерцание фальшивой крови порождает неистовую жажду настоящей. Я слишком настоящая, слишком живая, слишком пламенная, чтобы врать самой себе. У меня румяные щеки, длинные глаза, потные подмышки, они зверино пахнут, я моюсь под холодным душем, чтобы смыть запах зверя, запах жизни, хожу в сауну, прыгаю зимой в прорубь, душусь изысканными духами, обливаюсь с ног до головы парфюмами и мажусь дезодорантами, и все равно запах жизни так силен, что мужчины чувствуют его на расстоянии — они ощущают его не обонянием, а сущностью. Сущность — вот что жжет и пылает. Наша жадная сущность неистребима.
И те, кто обладает сущностью, должны истребить тех, в ком ее нет, кто пуст, как выпитая бутылка. Выпитые бутылки выбрасывают на помойку, не правда ли?! Может быть, это вы их сдаете в прием стеклопосуды?!
Ты, в кого я так истово верю, — подойди ближе, не бойся. Женщина не кусается. Женщина обнимает и вбирает, ты тонешь в ней. Она выпивает тебя до дна — ты слишком крепкая водка, чтобы смаковать тебя, долго держать во рту.
У тебя широкие скулы. У тебя тяжелый железный подбородок. У тебя раскосые светлые глаза. Ты умный, ты властный и жестокий, может быть, ты хитрый, и это хорошо. У тебя гладкая кожа, ты раздуваешь ноздри, ты отлично знаешь, чего хочешь. Тебе кажется — ты хочешь того, чего хотят все. Тебе кажется: ты чувствуешь то, что чувствуют все.
А может, ты ошибаешься?!
Я кладу руки на твои плечи. Ты чувствуешь мои губы? Мой живот? Ты чувствуешь мои мысли? Неужели ты читаешь их, ты, неграмотный, грубый, слепой, черствый? Ты чувствуешь мою душу? А разве у меня есть душа? Думаешь, я беременна душой? Я давно ее родила. И она живет отдельно от меня. Я гляжу тебе в глаза. Ты — это не я, но ты становишься мною. Я выпью тебя и закушу тобой — за твою победу. За то, чтобы ты победил и вознесся.
Счастье женщины — в том, чтобы победил сильнейший?!
Что же ты будешь делать потом, после победы?
Торжествовать?!
Торжествовать буду я.
Потому что это будет МОЯ ПОБЕДА.
И пусть потом я… пусть потом я буду…
Пусть потом я заплачу, брошу голову на руки… выгнусь в судороге отчаянного крика!.. искусаю в кровь губы… пусть потом, позже я прокляну себя… захохочу над собой, как сумасшедшая… пусть потом я умру, умру… пойму, что все, что я делала, — гроша ломаного не стоит… пусть потом я пойду по миру, продам себя за копейку, разломлю на куски и разбросаю, как черствые корки, голодным зимним птицам… это все потом!.. потом, потом… а сейчас я сильная, как ты. Я жестокая — как ты. Я холодная и властная — как ты. В нашем мире кто не силен — тот проиграл. А я не хочу проиграть. Я хочу выиграть. Выиграть — что?!
Нет, я не плачу… Ха-ха!.. Я — смеюсь. Я смеюсь над собой. Я слишком высокого роста, чтобы плакать над смертью муравья. И мне не нужно косметики, я и так чересчур ярка. Я сверкаю так, что меня видно издали.
Я помогу тебе взять власть. И ты будешь держать ее крепко. Сжимать обеими руками. Пока не задушишь.
Ты знаешь, человек за все, за все на свете платит очень дорого. Даже если он платит копейку. Копейка, выпачканная в крови, обскачет по цене египетский изумруд. Плати за меня живыми изумрудами. Плати за меня бешеными деньгами. Плати за меня властью. Просроченный товар — гнилой товар. Я твой товар и твой купец. Плати за меня — жизнью.
Он стоял перед ней на коленях, уткнув голову ей в живот. Она была нага. Штор на окне не было. На крестовине рамы была распята черно-звездная, сизая от инея зимняя ночь. Она когтила пальцами, как громадная птица, его голову, больно впивалась в волосы, ласкала лицо. Он закинул шею. Глядел на нее. «Ты сделала все, чтобы я…» Она положила ладонь ему на горячие губы. Он тоже был голый, как и она, и от его тела шел жар, как от костра.
Я ВЕДУ ТЕБЯ ВЫШЕ. ВСЕ ВЫШЕ. ЭТА ЗЕМЛЯ УЖЕ ТВОЯ. ПОЧТИ ТВОЯ. ЕЩЕ НЕМНОГО. ЕЩЕ НАПРЯЧЬСЯ. ЕЩЕ ВНУШИТЬ. ЕЩЕ ПРОЛИТЬ КРОВИ. ЕЩЕ…
Он приблизил губы к развилке ее ног. Коснулся ртом красной соленой раковины. Она выстонала: «Еще…» Над ее головой, над ее мрачно-красным атласным телом, над темно-красными, цвета погибшего заката, космами, разбросанными по тускло блестевшим плечам, по ледяно-голой спине, между перекладинами оконной крестовины всходила красным нимбом, закрывая белый мир, огромная красная Луна.
КЕЛЬТСКИЙ КРЕСТ. НОРД
«Группа крови на рукаве,
твой порядковый номер на рукаве…»
Виктор Цой
— А-а-а-а-а!.. А-а-а-а-а!.. Держи его!.. Держи его!..
Он же его насмерть забил, насмерть…
Держи его, братцы, уйдет!.. Убег уже!..
Темь. Свалка. Гогот. Дикий крик. Неистово, сладко-погибельно, оглушительно матерятся те, кто вытягивает шеи, наблюдает издали; задние наседают; толпа давится и давит, напирает, бежит, ужасает сама себя, водоворот злобы охватывает всех, захлестывает волной, — на вечернем рынке, разлегшимся фруктово-мясным, тряпочно-сальным мертвым китом посреди Москвы, бритые подростки в черных рубахах и черных кожаных куртках, размахивая тяжелыми железными цепями, жестоко пиная в бока, в ребра поверженным огромными черными башмаками «Camelot», бьют чернокудрявых, крючконосых, смуглявых южных торговцев. Продавцов с Кавказа. Из Туркмении. С Каспия. С Сыр-Дарьи. И китайцев тоже бьют, и корейцев — всех раскосых; всех, кто смугл и широкоскул; у кого глаза и брови чернее ночи; всех — нерусских.
Насмерть бьют.
Эй, вы!.. С-с-с-суки… Вы, гады!.. вы… ответите…
А-а, а-а, а-а, а-а… парни, он мне башку цепью прошиб!.. Найдите… отомстите… и матери… матери передайте…
Все, сдох, ты, чурка?!..
Бежим, кореша!.. Щас сюда сявок с автоматами нагонят!..
Толпа катит. Толпа рычит. Из толпы, как молнии, вылетают ослепительные крики.
Вал катится — вал не остановить.
Лица. Во тьме — лица. Они тоже режут тьму огнями. Клубок лиц и тел то сматывается, то разматывается. И мрак прошивает длинная прерывистая лента огня. Трассирующие пули. Разрешено применять оружие?! Стреляют!
В них стреляли — а они били. Кастетами. Цепями. Камнями. Ботинками. Ножей у них в руках не было, и вдруг кто-то пронзительно завопил в толпе:
Ножи! Гля, ребя, у них же ножи! Разбегайся!
А сзади стреляли, стреляли, стреляли и надсадно орали:
Ложись! Ложись, мать-перемать!.. Стоя-а-а-ать!..
И толпа повалилась на землю, рассыпалась на черные людские комки, покатившиеся в разные стороны, а сторон не было, потому что вокруг были прилавки, и люди лезли на прилавки и ящики, на деревянные лари и картонные коробки, падали грудью на железные скобы, взбирались на крыши фургонов, залезали под навесы, — а сзади все стреляли, и те, кто бил, те, в черных куртках, протискивались, с обнаженно-озверелыми, бледно-беззащитными лицами сквозь клубящуюся толпу: убежать!.. удрать!.. не даться в руки!.. уйти во что бы то ни стало!.. — и не могли уйти: падали под выстрелами, их ловили, они отбивались, как отбивается зверь, попавший в капкан, — шла охота на тех, кто вздумал убивать, и те, кто был оголтелым охотником, сам стал добычей.
Пашка!.. Па-а-ашка!.. Сюда!.. Голову прячь!..
На землю!.. Уполза-а-ай!..
Они ползли, как ползут на брюхе побитые собаки, по мерзлому, заледенелому, посыпанному грязной солью снега асфальту. Люди в пятнистых куртках, с автоматами наперевес, настигали мальчишек в черных кожанках и черных массивных, как утюги, сапогах со шнуровкой. Мальчишки швыряли прочь велосипедные цепи. Визжали, как щенки. Вжимали головы в плечи.
Лысые головы. Бритые головы.
Мальчишки с гладкими, как яйцо, бритыми налысо головами тщетно пытались убежать с зимнего ночного Черкизовского рынка. Их настигали. Их ловили.
Их ловили, чтобы они больше никогда…
Архип!.. Архипка!.. Что ж ты, мать твою, а…
Гниды!.. Я все равно…
Его толкнули в спину. Повалили на снег. Заломили руки за спину. Защелкнули наручники. Какие же, мать их, наручники холодные. Как лед.
Он лежал животом, лицом вниз на твердом, как лист железа, ледяном асфальте, покрытом коркой драгоценно, опалово блестевшего черного льда, и ощущал щекой черный холод лютой земли. Кто такая земля была ему? Он на земле был один. Он был сирота. У него не было никого. Уже — никого — на земле — не было. Время, смерть, одиночество. Одиночество в семнадцать лет — оскал улыбки, в зубах — сигарета. Одиночество в двадцать с хвостом — это уже жестокий принцип жизни. И черта ли, господа, в этой жизни. Жизни просто нет, господа. Есть — след военного сапога на снегу. Наступи сапогом на морду ниггера и чурки. Отпечатай на его роже свою подошву. Посвети его отлетающей душонке в кромешной тьме своей яркой лампочкой — лысой головой.
Ты убил! Ты убил, сука! Ты убил троих! Тех, что вон там валяются! У тех ларьков!
Я?! Я?!
А что, хочешь сказать, что не ты?!
Нас тут много! И мы вам еще покажем! Всем покажем! Бей черных! Бей ниггеров! Бей косых! Бей жидей! Бей всех, кто бьет нас! Спасай Рос…
Кого, кого «спасай», козявка?!.. По ушам не хочешь?! А по зубам?! Н-на! Н-на! Н-на еще! Еще заикнись!.. В машину его!..
Когда его заталкивали в черное, тесное, душное пространство приземистой железной повозки, он почувствовал, что по его лодыжке течет липкое, горячее. Запоздалая боль в икре резанула, прошила его. Подстрелили. Они все-таки его подстрелили. Его везут в тюрьму. В тюрьму, куда же еще.
Его привезли туда, где он ни разу в жизни не был. Казенные стены, разбитые плафоны под потолком. Пахло хлоркой, тараканьим мором. Запах пустоты. Запах ужаса. Его втолкнули в тесную каморку. Он поднял глаза и увидел перед собой частые стальные соты решетки. Вошли люди. Он понял — они будут его бить.
И его били.
Били долго.
Он сжимал зубы. Он, защищая живот и пах руками, катался по полу. Когда-нибудь он все-таки должен был потерять сознание.
Он так и застыл недвижимо — в позе младенца в утробе матери, в черных, густо намазанных черным обувным кремом, роскошных модных зимних ботинках английской фирмы «Camelot», в перепачканной кровью тельняшке, — черную кожаную куртку с него скинули, пнули под лавку, — с пятнами и потеками крови на бычье-упрямой, бритой беззащитной голове.
* * *
ПРОВАЛ
А-а, а-а, а-а. А-а, а-а, а-а.
Моя денежка… моя денежка.
Моя красная, моя медная денежка. А-а, какая же ты красивая! А и что я могу на тебя купить?.. А и звезду с неба могу я на тебя купить, только та алмазная звезда мне, царь-государь, не нужна. Не нужна — и весь сказ!
Брожу босой, снег режет ноги косой. А и под щиколотки мороз скосит — меня не спросит! Стой, ты! Хочешь, правду скажу?.. Не бойся правды. Правда — это Око мира. Око зрит, да не моргает, все про нас знает. А правда — она всегда одна. Одна, как крест на груди! Нашего царя скинут, скинут, из России душу вынут!.. и по миру пустят гулять, побираться, сидеть у иноземных храмов с протянутой рукой… Тот, кто жиреет, — пуще зажиреет! Тот, кто тощой, — станет совсем нищой! О-ох, о-ох, о-ох… Будет война. Старухи хлеб сушат, бездомные в отбросах копаются, галки да вороны над золотыми да над красными куполами кружатся — значит, будет война!
И война, добрый человек, будет стра-а-ашная, стра-а-ашная… ибо врежется одна железная птица в град-камень, другая железная птица — в град обреченный, а третья… третья…
Наш народ ни хлебом не корми, ни медом не корми. Наш народ — Духом Святым корми!.. — а он-то и Дух Святой не проглотит. Не хочет благодать жрать, хочет лютым голодом мориться. Эх, голову закину — а надо мной — купола! Вон их, девять куполов-то, храма Покрова… площадь Красная, прекрасная… На дынном куполе — красотка сидит, о любви говорит. Ты не слушай ее. Все врет она, хоть маслом ее залей, хоть в вине искупай, хоть водки в глотку плесни.
На лимонно-золотом куполе — черная ворона сидит, о смерти говорит. Накаркает, берегись!.. такая наша жись… А и ты не слушай ее: дура птица, одно слово, дура! И о смерти птица ничегошеньки не знает, ибо ее могила — синее небо!
На полосатом, как татарский халат, куполе — царь-рыба сидит, крючок в губе ее торчит, отпустить молит. И ты, и ты все живое — не мучь! Отпусти!
На сапфирово-синем куполе — старуха сидит, о хлебе говорит. Мало, мол, хлеба будут печь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9