душевые кабины lagard
Рассказы и очерки –
OCR Busya
«Димитр Димов «Собрание сочинений» том 4»: Прогресс; Москва; 1978
Аннотация
Настоящий том собрания сочинений выдающегося болгарского писателя, лауреата Димитровской премии Димитра Димова включает пьесы, рассказы, путевые очерки, публицистические статьи и выступления. Пьесы «Женщины с прошлым» и «Виновный» посвящены нашим дням и рассказывают о моральной ответственности каждого человека за свои поступки; драма «Передышка в Арко Ирис» освещает одну из трагических страниц последнего этапа гражданской войны в Испании. Рассказы Д. Димова отличаются тонким психологизмом и занимательностью сюжета.
Димитр Димов
Карнавал
После скучного бала остаток ночи мы провели в доме моего приятеля Б., где всегда собиралось общество, лишенное иллюзий. Нас было человек десять мужчин самого разного возраста – холодных, циничных и образованных, стряхнувших с себя всякую сентиментальность и полных иронического презрения ко всему, что не было частью нашего общего «я». Мы были преотвратительные мыслящие существа. В поздний час хозяин открыл сокровища своего бара – коллекцию разнообразных восхитительных напитков. Мы начали с виски, раскритиковали несколько сортов коньяка и перешли к ликерам, а тем временем у нас все больше развязывались языки. Светские сплетни повели нас от частных примеров человеческой глупости к более отвлеченным рассуждениям. И, может быть, оттого, что жизнь давно высушила наши сердца, мы затеяли дискуссию о любви. Мы рассказывали случаи из своей жизни, цитировали изречения мудрецов, ссылались па статистику, приводили в пример преступления и факты из области патологии, и все это высказывалось с немалой долей снобизма и предубеждения. Можно было подумать, что собрались помешанные, если бы каждый из собеседников верил хотя бы в десятую часть того, что говорил.
– Не люблю сентиментальщины, – сказал доктор X., стряхивая пепел с отворота фрака, – ненавижу умильные вздохи, копание в воспоминаниях, эти пошлые ассоциации между запахом цветущего боярышника и белым платьем какой-нибудь девственницы. Дух старится вместе с телом, и всякий сентиментальный возврат к прошлому похож на инфантильность. История, которую вы услышите, не подернутое грустью воспоминание. Она извлечена из жизненного опыта, это тема, которую я ставлю на обсуждение. Ведь мы ищем истину, не так ли?
Это случилось в те времена, когда женщины носили сложные прически и блузки с буфами на рукавах, а об элегантности мужчины судили по его бороде, рединготу, но крахмальным манжетам и трости с набалдашником из слоновой кости. Смешно, не правда ли? Но некогда я представлял собой именно такую карикатуру и прослыл неотразимым. Профессия давала мне возможность вращаться в высшем обществе, жить на широкую ногу, держать экипаж, слугу, холостяцкую квартиру… одним словом, я отвечал всем требованиям тогдашней моды. Среди прочего я состоял домашним врачом в одной семье, где были две сестры. Младшая – в сущности, только она представляла интерес – сочетала физическую привлекательность кокотки с почтенным именем своего отца. Она была не глупа, даже считалась особой мыслящей и с таким же увлечением читала Франси де Круасе, с каким теперь читают Де-кобра. С нею приятно было бы завести интрижку. Короче, она могла бы жить так, как требовал ее темперамент, и быть счастлива, но увы… легкие этого великолепного создания были изъедены туберкулезом! Это было известно только мне, и я, разумеется, хранил тайну, выполняя свой профессиональный долг. Не знаю, могла ли быть у женщины двадцати трех лет более горькая тайна, более безнадежная молодость! Ее звали Ани. Она выросла в богатой семье, воспитывалась в знаменитом колледже, жизнь уготовила ей роскошь, довольство и наслаждения, и все-таки она должна была умереть… Не могу себе представить ничего нелепее такой судьбы! Я встречал бедняков с отличным здоровьем, бодрых и крепких, столь же бессмысленно раздавленных жестокой нищетой.
Иногда я заставал Ани одну. Она принимала меня в своей комнате среди разбросанных книг и граммофонных пластинок с модными песенками. Ее игривые синие глаза смотрели на меня с горькой усмешкой, словно говорили: «Разве это не возмутительно? Я люблю жизнь, как никто на свете, а смерть так подло подстерегает меня…» Она провела долгие годы в знаменитых санаториях, до некоторой степени соблюдала режим, и недуг еще не бросил на ее лицо безобразную желтоватую тень смерти. Только глаза горели огнем постоянной лихорадки и смотрели с какой-то прозрачной, трепетной ясностью. Постепенно я стал замечать, что она ко мне неравнодушна. Когда я приходил, она своим поведением, тонким, лукавым кокетством давала мне понять, что я ей нравлюсь. Она принимала меня всегда с улыбкой, блестящая, элегантная, и остроумно подтрунивала надо мной, делая вид, что не сомневается в своем выздоровлении. Может быть, вы подумаете, что я отвечал ей взаимностью? Ничего подобного! Я был влюблен в Елену, старшую сестру, похожую на Елену троянскую – греческий профиль, тяжелые золотые волосы, царственные движения и такой же свободный нрав. Она развелась с мужем – незаметным архитектором – и теперь искала другого супруга, с более солидным положением в обществе. Но, ухаживая за Еленой, я видел все яснее, что больная Ани любит меня – то была подавленная безнадежная страсть, зревшая в глубине ее источенной недугом груди. У нее было поистине прекрасное тело, она была мила и пикантна, но я испытывал к ней легкое отвращение, отвращение, какое мы испытываем к трупу.
Однажды в пасмурный зимний день Ани вызвала меня к себе по телефону. Я пришел и застал ее одну перед камином. Пылающий огонь озарял ее лицо красноватым светом. Она была в красивом длинном платье из черного бархата, с белыми хризантемами на плече. Ее белокурые волосы изысканно контрастировали с одеждой, с тяжелыми золотыми браслетами на руках. На столике перед камином стояла бутылка ликера, рядом лежала пачка сигарет, Я ничуть не удивился – Ани всегда устраивала мне тонный прием. Но в ее более громком, чем обычно, голосе, в подчеркнутой небрежности движений я уловил женскую стыдливость, которая старалась переломить себя и обернуться самоуверенностью. Я предугадал ее поступок – рефлекс уходящей жизни. Она сказала, что у нее бронхит, но, в сущности, никакого бронхита у нее не было. Затем сообщила, что родители и сестра уехали в Вену. Наконец – и черт подери, на это способна только женщина, которая дошла до полного отчаяния, – она заявила, что любит меня и готова стать моей любовницей. Она произнесла это сдавленным голосом, покраснев до корней волос. Потом отвернулась и закрыла глаза рукой, словно вдруг поняла, как низко пала.
Мне стало жаль ее. Она была похожа на несчастное больное дитя. Я понимал, что совершу преступление, если даже из сострадания сделаю эту девушку своей любовницей, – любовницей, которая будет мучиться и ревновать, соперничая со здоровыми и сильными женщинами – ведь они станут оспаривать у нее добычу, брошенную ей как подачка. Нет, я не хотел отнимать таким образом остаток ее здоровья! Я подошел к бедняжке и, гладя ее волосы, стал убеждать ее, что она действительно достойна любви, по что мы встретились слишком поздно и сердце мое уже занято. Эти жалкие слова вызвали у нее горькую улыбку. Не сознавала ли она мучительней, чем когда-либо, уродство своей болезни? Не догадывалась ли, что в душе я ей только сочувствую? Это я-то, распущенный светский человек, вдруг заговорил о своей верности какой-то любимой! Одним романом больше – имело ли это для меня значение? Разве я был так уж добродетелен? Не спасался ли я, в сущности, от заразы, от ее изъеденных легких, от этого запаха тлена, который издавала ее грудь? И она разразилась безудержными рыданиями.
Тогда я подумал о ее жалкой, несчастной жизни, о болезни, которая точила ей грудь с детства. С самого нежного возраста она была вынуждена обнажаться перед врачами, которые обстукивали ее, прослушивали, просматривали через свои аппараты. И это раздевание под мужскими взглядами действовало на нее страшно, деморализующе, медленно убивало в ней чувство естественной стыдливости, женскую гордость, которая теперь не удержала ее от унизительного признания. Я вспомнил дорогие швейцарские санатории, эти роскошные преддверия смерти, где снег, солнце и усиленное питание возбуждали ее плоть и где она мучилась от одиночества, снедаемая мечтами о любви… Я подумал и о ее теперешнем положении. Ее недуг сохранялся в тайне, но, в сущности, это был секрет полишинеля, и молодые мужчины избегали ее, как прокаженную.
– Я потеряла стыд, потеряла стыд, – прошептала она тихо, овладев собою.
– Ани, – сказал я, – вы очаровательная, милая девушка.
– Уличная девка, которая сама предлагает себя.
В ее словах было столько горечи, что я пожалел ее больше, чем последнюю, самую убогую проститутку. И пожалуй, бывают такие минуты, когда сострадание равносильно любви, потому что я сказал вполне искренне:
– Ани, клянусь, если б я встретил вас годом раньше, если бы…
– Если бы не моя сестра, – бросила она резко и.
молчав, добавила: – Что ж, она великолепное здоровое животное.
– Но вы поправитесь и будете такой же здоровой.
– Так обманывают детей: я знаю, что умру. На меня потрачено столько денег, а болезнь берет свое… Я просто бесполезная заразная рухлядь, которой все брезгуют… Да, это так. Я взяла от жизни мало, ничтожно мало. В санатории режим и обязательное целомудрие доводили меня до белого каления. Ночью, вместо того чтобы спать, я курила и читала романы, а на рассвете открывала окно, чтобы сестра не догадалась. Там я завела любовника, одного англичанина, болвана, такого же больного, как я… Глупо, не правда ли? Но нет ничего отвратительней одиночества. Я поступала так потому, что любила жизнь, удовольствия…
Она улыбнулась и прибавила с горькой нежностью:
– Так же, как вы!..
Затем по примеру всех несчастных людей, которые ищут смысла и в величайшей бессмыслице, она принялась искать сомнительное наслаждение в своей болезни. Она сказала, что удовольствия жизни обретают полную силу, только когда над ними нависает смерть… Это открытие она сделала со своим любовником-англичанином. Может быть, я никогда ее не пойму. Иногда ей доставляет странное удовольствие думать о смерти, о гробе, о червях, которые будут глодать ее тело. И маленькие радости жизни приобретают тогда особую ценность.
Она говорила медленно, уверенно, словно это рассуждал философ. Ее белокурая головка все так же таинственно озарялась пламенем камина. Потом вдруг, как самоубийца, который потянулся за ядом, она взяла со столика сигарету. В это мгновение было бы величайшей жестокостью отнять у нее сигарету, подчеркнуть ее болезнь. Я этого не сделал, даже напротив, поднес ей огонь.
– Спасибо, – сказала она. И жадно глотнула табачный дым. – Вы любите удовольствия, и потому вы человечны. Другой на вашем месте осыпал бы меня упреками, замучил нравоучениями… Куда разумней жить один месяц полнокровной жизнью, чем пять лет таскаться по санаториям.
Она продолжала глотать табачный дым и рассуждать с болезненной логикой несчастного, отверженного существа. Докурив сигарету, она выпила несколько рюмок ликера подряд и села на диван среди подушек. От алкоголя ее глаза заблестели жадным, тоскливым, почти злым блеском. Ее руки выделялись на черном бархате платья мертвенной белизной, трагически выразительной, подчеркнутой накрашенными ногтями и браслетами. Потом, возможно вспомнив свой опыт с англичанином, она, уверенная в своей таинственной силе, в обаянии боли и страдания, улыбнулась и похлопала по дивану, приглашая меня сесть рядом, Я подчинился. Сострадание – даю вам слово, в первый миг только оно – заставило меня ее обнять. Мне показалось, будто я держу в руках роскошный спелый плод, источенный червями. Потом я почувствовал скорбный пламень ее тела, который проник в мое. И неожиданно подумал, что Ани гораздо чувственней, чем ее сестра, и гораздо желанней. Это ощущение вспыхнуло и потухло в путанице мыслей. В следующий миг, однако, вернулось знакомое легкое отвращение. От ее волос пахло тонкими духами, каким-то особым экстрактом, предназначенным для обольщения и часов любви. Но к этому благоуханию вдруг примешался – действительно или мне так показалось – слабый противный запах, запах разложения. И тогда ее духи показались мне благовониями, которыми мажут тела покойников, чтобы заглушить запах смерти. Но я не выпускал ее из объятий. Отвращение постепенно исчезало. Я потянулся к ее губам, но она отклонилась, чтобы уберечь меня от опасного поцелуя. В этом жесте была такая человечность, такое самоотречение… Бедняжка, она боялась меня заразить. В страсти этого осужденного на гибель существа была особая притягательная сила, что-то тоскливое и пронзительное, как грусть солнечного дня поздней осенью, когда цветы кажутся ярче оттого, что зелень умирает.
Но почему я ее желал? Отчего мне так захотелось покрыть ее лицо поцелуями? Может быть, этот внезапный порыв объяснялся просто состраданием к Ани, уже бессознательным? Мы сочувствуем, когда любим, и начинаем любить, когда способны к сочувствию. Может быть, я желал ее, как пожелал бы любую другую женщину, столь же красивую и соблазнительную? Может быть, наконец, я был взволнован оттого, что во мне уже поселилась тяга к покою, которую жизнь незаметно откладывает в нашем сознании. Светская среда, постоянное напряжение, тщеславная жажда одерживать верх, безумная погоня за новыми успехами, новыми удовольствиями – не породило ли все это скрытую усталость, неосознанное стремление к покою мертвецов? А несчастная Ани, изгнанная с пиршества жизни, шла к этому покою. Не привлекала ли она меня именно этим, и не был ли я трагической фигурой, пожелавшей добровольно участвовать в ее последней любовной игре, в ее danse macabre?
Или же, черт побери, во всем, что я испытывал, проглядывала тайная связь между любовью и смертью, – связь, которую у меня, пресыщенного светского человека, здоровый инстинкт не мог разорвать, та самая, что заставляет примитивные натуры убивать из ревности, а психопатов находить в убийстве сладострастие.
1 2