https://wodolei.ru/catalog/vanni/Roca/haiti/
Перебравшись сюда еще в начале зимы, Мурасаки, однако, почти не покидала гардеробную. Ранней весной, па рассвете года, она горько сетовала, что не видит цветенья своей любимой розовой сливы, но с первым цветеньем вишен стала раскладывать днем две толстые циновки на краю галереи и подолгу безмятежно лежала на них, глядя в сад, – слишком, пожалуй, безмятежно. Даже когда случайный вечерний ветер дергал за полу ее кимоно и Кохёбу решительным жестом опускала верхнюю створку решетчатой ставни, и тогда Мурасаки не двигалась с места.
– Однако же, как вы изволите пожелать? Ночь ведь надо провести там непременно одному.
– Да… в гардеробной-то тесно, должно быть, но…
– Это только так зовется – гардеробная. Там все было переустроено. И эту книгу стихов госпожа составляла там, в гардеробной. Когда она чувствовала себя хорошо, то играла на цитре со. Я заслушивалась ее игрой.
– Послушай, а моя дочка, которую даже я, родитель, так и не знал до конца, все же не сладила, как я вижу, сама с собою. Сдается мне, что в придворной службе ее не слишком-то любили?
– Такую… – еле выговорила Кохёбу, заломила брови, и хрустальные четки безвольно скользнули ей на колени. Она закрыла лицо руками и всхлипнула.
Тамэтоки захотел пройти к «гардеробной»… Она в этом саду. По дороге туда будет ручной умывальник, а рядом начинается стена. В ней черная двустворчатая дверь, но одна створка закрыта, зато на восход смотрит окно – прекрасное окно, забранное переплетом из круглых жердочек и врезанное над самой землей. Можно, сидя на полу, опираться локтем на подоконник. Из окна открывается совсем другой вид, не такой, как на юг: домик сложен из толстых сосновых бревен и простого саговника и стоит на невысоком холме.
– Проводи меня туда, умоляю! – вот как он странно попросил ее. Кохёбу смутилась, но согласилась сразу, а он с тетрадью стихов в руке уже поднялся. Он не мог ждать. Его левое плечо мелко задрожало. Жар разлился под толстым «мешком» на спине обтянутого тонким газом кафтана.
Вдруг он задумался и замер. Ему захотелось узнать, постриглась ли дочь перед смертью в монахини. Оказалось, что нет.
– И она ничего тебе не говорила?
– ?
– Ну, к примеру, – и Тамэтоки изобразил слабую улыбку, – что то, что она так и не постриглась в монахини, есть кара за прегрешения в этой жизни, как это было с госпожой Мурасаки-но уэ из «Повести о Гэндзи».
– Нет, ни о чем таком она ни разу не изволила говорить, просто…
– Просто…
– …она сказала как-то: зачем, бесполезно…
– Ну разумеется, если она сказала: мне не до сада! В этом же духе!
Неверными шагами брел он впереди Кохёбу… Закончив составлять «Изборник», дочь догадалась, что и все ее дела в этом мире закончились тоже. Отец ее в Этиго. Что ж! Она хотела бы с ним свидеться, с этим своим отцом, перед смертью, но не так уж сильно. Она понимала: он огорчится, увидав, что она не постриглась. А может, мне стать монахиней? – наверно, думала она, подавляя свою неизменно горькую усмешку. Хотя нет, вряд ли… Она уже не надеялась ни на что.
ІІ
От обмазанных глиной стен потянуло нежданным холодом. Сумрачно. Но хотя комната напоминает какой-то необыкновенный кабинет для ученых занятий и в ней великое множество вещей, им двоим тут места достаточно. Кохёбу хотела поднять решетчатую ставню, но голос Тамэтоки остановил ее. Какие гулкие эти стены! Он залюбовался разложенными на полу подушками для сидения. В «Повести о Гэндзи» в главе «Робкий глас соловья» упоминаются «подушки, обшитые каймой из дивного китайского узорчатого шелка». Эти не отличались такой яркой красотой. Тонкие, с единственным слоем ваты, обшитые красной парчовой тесьмой. И он вспомнил, как веселая девочка в белом коротком платье и простых шароварах прилежно склонялась над тушечницей, как он – отец ребенка, растущего без матери, – глядел на ее затылок с тонкими прядками волос, которым, увы, не хватало пышности, и вздыхал украдкой. Ему были дороги те времена.
– Такако…
Позови он ее сейчас, как звал в детстве, может быть, дух ее столь же послушно подойдет к нему и улыбнется весело? Тамэтоки не шевелился.
Неужели хозяйка этой комнаты умерла, так и не дождавшись лета? Да, вот и недлинный занавес из простого белого шелка отодвинут в сторону двери. И привычный узор на шелку – красный узор рябью «подгнившее дерево» – кое-где поистерся. Перед поставцом небрежно брошены друг на друга несколько соломенных дорожек. Еще один поставец – в два отделения, в нижнем – двустворчатая дверца, как у божницы. Точь-в-точь как описано в ее «Дневнике»: «…в одном поставце свитки старинных стихов и романов, но кто осмелится их раскрыть? Они стали гнез-дилищем каких-то неописуемых жучков. Что за ужас, когда они начинают расползаться в разные стороны! В другом поставце груды китайских книг, но кто их теперь коснется? Ведь того, кто с такой любовью их собирал, уже нет на свете». На полу возле стола – скамейка-подлокотник, крытая лаком и разрисованная золотым и серебряным порошком: цветы и бабочки. Несколько вешалок у стены, украшенных серебряным узором. Изящная шкатулка для зеркала, ларец для гребней на низеньком, в две полочки, поставце. Мерцающий черным прозрачным лаком поднос для еды на длинной, с широкой круглой основой ножке перевернут, на нем светильня, но сейчас в плошке нет ни масла, ни фитиля.
Тамэтоки открыл окно. Маленький замшелый камень под водостоком был очень красив в лучах солнца.
Он пригнулся и стал смотреть на холм, поросший высокими саговыми пальмами. На плоский козырек висячего ночного фонаря припорхнула пара птичек; они недавно сидели там, на перилах галереи…
Множество чувств переполняло его сердце. И тут Кохёбу рассказала ему о Катако, его шестнадцатилетней внучке, которая родилась у Мурасаки уже по смерти мужа. Оказывается, Катако приезжала сюда и даже провела ночь в гардеробной. Конечно, ей было бы страшно тут одной, и она попросила Кохёбу лечь с ней рядом. Посреди ночи она все-таки испугалась и в объятьях Кохёбу проплакала навзрыд до рассвета… Покоренный прелестью рассказа, Тамэтоки решил, что непременно проведет здесь ночь один.
Кохёбу вскоре встала и вышла, тихонько притворив за собой дверь. И все, что ни было в комнате, разом погрузилось в тень, только чуть белелись очертанья предметов. Цикады-сэми и цикады-хигураси переплетали голоса: надсадный верезг и тонкий звонок. Он нарочно опустил ставни. Голоса сделались громче: они будто вскипали из мрака и разливались в ушах.
Он все медлил подходить к подушкам, на которых сиживала дочь. Но ему хотелось на них посидеть. Он надеялся, что они сохранили частицу ее живого тепла. Темная стена перед его глазами утратила плотность, оставалась только темнота; она росла, ширилась, и вдруг в этой безмерной темноте он почти увидел, как его дочь, сидя спиной к окну, что-то пишет, потом что-то читает вслух…
– И все же… Kaга!
Есть провинция Kaгa. Жена правителя Kaгa могла бы зваться Kara Сёнагон – дама Kaгa. Но в «Повести о Гэндзи» нет такой дамы, как нет и правителя Kara. Он рассеянно глянул на «Изборник стихов» и начал перебирать мысленно всех известных ему Сёнагон. У третьей дочери Митинага кормилица была по имени Сёнагон-но убо. Еще не легче! Она ведь, кажется, в родстве с Косёсё-но кими (через тетку ее, жену Митинага), но нет! – с Мурасаки она не состояла даже в обычном приятельстве, тем более нелепо, чтобы та доверила ей последнее стихотворение в собственной книге…
Да! Более всего подошла бы Сэй Сёнагон. Ее имя было часто на устах у Мурасаки. Правда, в «Дневнике» она не находит для нее ни одного доброго слова… Например, в «Записках у изголовья» Сэй Сёнагон с нежностью написала о цветке груши, который «не в почете у людей», а между тем в нем столько таится прелести, и сослалась при этом на «Вечную печаль» знаменитого Бо Цзюйи, где воспета «груши свежая ветка в весеннем цвету», но Мурасаки и тут укорила ее – в желании покрасоваться своей начитанностью. Все это так. Однако в глубине души она, конечно, отдавала ей должное.
Но и то сказать, откуда взяться приязни? Если она помещает стихи, связанные с Нобутака, своим мужем, в «Изборник» как памятник недолгим дням, проведенным вместе, то каково ей было, едва по замужестве, услыхать, что некогда Нобутака добивался любви Сэй Сёнагон, а та вовсю с ним кокетничала?!
Так кто же такая Kara Сёнагон?
Как-то однажды он осмелился спросить ее: ты в самом деле «Повесть о Гэндзи» пишешь одна? Хоть не раз и не два видел он склоненную фигуру дочери в свете ночника – она начала позесть еще до службы своей при дворе, – а не удержался, спросил… Потом, когда она уже звалась не Тосикибу, а Мурасаки Сикибу, госпожа Мурасаки, на вопрос «Ну как подвигается дело?» она лишь улыбалась в ответ – мрачноватой улыбкой.
Незаметно воротилась Кохёбу. Она принесла плошку с маслом и фитиль. Скромную трапезу она устроит попозже вечером там, на его прежнем месте, а сюда принесла курение от москитов. И тут же два москита укусили его за ухом.
От сакэ он отказался и только было придвинулся к тушечнице – обрушился короткий вечерний ливень. Цикады смолкли, а он чудным образом впал в какую-то рассеянность, мысли разбредались. То его с особой, настоятельной силой притягивала отошедшая жизнь в гардеробной, то он начинал думать о внучке. Катако не сегодня завтра ждала от государыни Акико места при дворе. Она росла беспечной, общительней девушкой – совсем не похожа на покой-мать; вероятно, вся в Нобутака. Когда он, вне себя от тревоги, приехал в столицу, внучка встретила его как положено, радушно и чинно. На редкость была обходительна. Дочь в этом случае, пожалуй, сказала бы невозмутимо: «Зачем?! Возвращайтесь, пожалуйста…» Тут он невольно поморщился, вспомнив портреты придворных дам, ее знакомых, приведенные в последней части «Дневника». Разительный реестр! Так вот, эта запись относится к седьмому году правления под девизом Распростертое Великодушие, когда Катако было лет десять, не больше. Если предположить, что это писано Мурасаки в поучение дочери, то Катако это было еще рано читать. К кому же обращены эти откровенные письма? Может быть, к Kara Сёнагон?
«Осень все сильнее чувствуется, и сад во дворце господина Цутимикадо невыразимо прекрасен». Это начало «Дневника». Рассказ ведется о родах юной государыни Акико, затем об осенних празднествах и «Пляске пяти танцовщиц» …
Кончается год.
Старость моя все глубже.
Ветер шумит…
Какой унылой пустыней
Стало сердце мое!
Этими «обращенными к самой себе» стихами двадцать девятого дня последней луны года и завершается, собственно, ее дневник. Потому что, хотя это был дневник, это была и придворная хроника: дочери по должности надлежало заносить на бумагу все счастливые события из жизни госпожи. Что же до последней части «Дневника», то ее читал только он, потом, конечно, Катако, а больше никто в целом свете. Бет отчего ему показалось, что это уже и не «Дневник», что тон некоторых рассуждений в этой последней части таков, будто они обращены к кому-то еще, что чья-то неведомая тень присутствует за ними.
Лениво всплывал дымок от курений и терялся в темноте комнаты. Подкравшись под окно, пробовали голос лягушки. Помолчали, а потом, дождавшись, когда про них забудут, закричали наперебой: «Прыгаю, прыгаю!»
Кохёбу высекла огонь и затеплила светильник. Затем, положив для него вместо одеяла верхнее кимоно с рельефным узором и еще нижнее кимоно, ушла. Тамэтоки помнил этот узор: китайский плющ цвета красной камелии. Он нерешительно положил одежды покойной дочери на пол, придвинул поближе светильник и, зажав скамейку-подлокотник между коленом и локтями, стал исподволь вчитываться в «Изборник».
Как-то в самом начале зимы (в первый год правления под девизом Долгая Добродетель) его племянница Нагико приехала к дочери и проплакала у нее до утра. Ее отца Корэтоки назначили правителем в Хидзэн, и он увозил ее с собой. Между тем ее отношения с господином куродо Тамэёси все еще никак не определились, и беспомощная девушка томилась печалью. Поэтому или почему-либо еще они зачастили друг к другу. Это выглядело даже не совсем прилично, хоть они и были двоюродные сестры. Такако учила Нагико играть на цитре со – на ней когда-то играла покойная матушка, – а Нагико увлекала ее в Камо и в Киёмидзу. Ездили они в одной карете и веселились от души. А тут еще отложился было и отъезд в Хидзэн! В шестнадцатый день первой луны произошел случай непочтения к государю. Явили его Фудзивара Корэтика, Цуцуми-тюнагон Такайэ и другие вельможи. Невольно втянутый в события, Корэтоки, полицейский офицер, само собой, задержался в столице. Но – о насмешка судьбы! – уже двадцатого дня той же луны состоялось очередное распределение должностей, и Тамэтоки, с десяток лет находившийся не у дел, получил назначение – в Этидзэн правителем. В то же время женившийся наконец на Нагико Татибана Тамэёси был определен помощником правителя в Хидзэн и собирался туда еще прежде тестя! Отныне отъезд подруг из столицы был уже делом решенным. И потому до самого лета, пока они не разъехались, они пользовались всяким случаем, чтобы послать друг дружке письмо, обменяться стихами и как можно чаще видаться. Теперь, когда Тамэтоки все это знал, он понял, что первые девятнадцать, даже двадцать, нет, даже немного больше стихотворений «Изборника» связаны именно с Нагико.
Среди этих стихов Тамэтоки позабавило одно, которым подруги сконфузили Нобутака, его молодого приятеля, тогда уже едва ли не зятя. Как-то, чтобы «изменить направленье пути», Нобутака заехал в его дом, что возле плотины Камо, и глухой ночью, вероятно, озабоченный тем, что очутился в одном доме с Нагико и Такако, подошел к женским покоям. Но дальше повел себя непонятно: то ли заглянул в них, то ли нет. Наутро ему была награда! Дочь послала ему стихотворение, но переписано оно было рукою Нагико. Не узнавший почерка Нобутака растерялся… Вот стихи дочери:
Мучит безвестность:
Что же на деле случилось?
В обманчивый сумрак
Предрассветного неба глядит
Цветок «утренний лик».
1 2 3 4 5