унитаз тарельчатый
В условленный час, конечно ночью, Софья, заранее расцеловав мать, братьев, маленькую сестренку, которую за последнее время привыкла нянчить, тихонько вышла в сад. Перелезть через забор, сесть в маленькие санки Цуберки было для Яункундзе, конечно, делом одной минуты.
Дорогие, сытые кони пана Лауренцкого, которых Цуберка в Риге берег и кормил вволю, так подхватили сани и так помчали по столбовой дороге влюбленных беглецов, что у обоих дух захватывало.
Дохабенский ганц любил кататься всегда и часто проезжал коней пана Лауренцкого, когда он ему это поручал. Поэтому Цуберка выучился лихо править и теперь он боялся только одного, как бы не разлетелись вдребезги его санки от лихой езды…
В семь часов утра Марья первая хватилась дочери и обратилась с вопросом ко всем остальным родственникам; все стали ее искать по горницам и в саду, спрашивать друг у друга: «Где Софья?» Весть о розысках дошла до команды, до самого Адама Ивановича, и в доме заключенных все поднялось на ноги с именем Софьи на устах. Но сама беглянка была уже теперь далеко от Риги.
К несчастью для влюбленных, Цуберка был глуп, а Софья была по юности своей недостаточно хитра и расчетлива.
Беглецам следовало бы, конечно, своротить куда-нибудь на проселок, завернуть в какую-нибудь деревушку и оставаться там до тех пор, пока тревога не уляжется вполне. Следовало бы, одним словом, поступить так, как когда-то поступили Якимовичевы. Вдобавок, на беду беглецов, рижское начальство обладало большими средствами, чем старостиха Ростовская.
Когда князь Репнин узнал, что единственная взрослая девушка всей фамилии бежала, вдобавок старшая дочь и любимица Карлуса Сковоротского, который был давно уже в России, начальник невольно смутился сам и разгневался на подчиненных.
Репнин имел свои собственные сведения о Карлусе, он знал, какая судьба постигла его в России, поэтому он мог предвидеть, как посмотрит императрица на исчезновение взрослой дочери Карлуса, которой, быть может, самодержица готовит особенную участь.
В переписке с Петербургом раза два или три были запросы, касавшиеся исключительно этой Карлусовой дочери.
Разумеется, князь Репнин тотчас поднял на ноги все, что только могло быть в его распоряжении.
Команды солдат с офицерами верхом и в санях рассыпались по всем дорогам и полетели так же быстро, как летел Цуберка с возлюбленной. За поимку беглянки князь Репнин обещал большое вознаграждение.
За то Крон немедленно за недосмотр потерял свою должность, был арестован и посажен в тот самый острог, которым управлял тридцать лет в качестве начальника.
Разумеется, весь город при таком известии ахнул, и толки о Кроне, о бегстве девушки и вообще говор, рассужденья и пересуды об «оной фамилии» всполошили всю Ригу. Говорили, что Крона будут судить. Дошли до того, что говорили, будто бы Софью выкрал посланец от самого польского короля.
Все эти слухи и вся эта болтовня, доходившие иногда до князя Репнина, наконец до такой степени взбесили его, что, по его приказанию, было арестовано с десяток человек в городе, как в частных домах, так равно в гербергах и пол-пивных. Разумеется, с болтунами ничего не сделали, предполагалось только продержать их под арестом несколько дней и выпустить. Нужна была только острастка, чтобы прекратить всякое «всенародное вранье, статских дел касающееся».
В числе офицеров, добровольно вызвавшихся искать беглецов, был один, недавно выздоровевший и снова способный к исполнению своих служебных обязанностей. Это был офицер Пасынков, которого так жестоко проучила старостиха Ростовская.
Пасынков был почти при смерти. Целый месяц пролежал он в деревушке, затем еле живой доставлен в Ригу и здесь кое-как поднялся на ноги. На его счастье, хотя у него было шесть ран, но ни одна из них не оказалась опасной. Пасынков был самый удалой офицер в распоряжении Репнина. Разумеется, начальник принял его предложение и даже был уверен, что именно Пасынков и разыщет беглецов.
Офицер имел то преимущество перед другими гонцами военачальника, что знал хорошо в лицо не только Софью, которую видал у Крона, но и самого Цуберку. Он мог при розысках по дороге и в деревнях давать подробное описание личностей.
Получив в команду шесть человек солдат на отличных конях, Пасынков лихо выскакал из городской заставы. Выбор дороги зависел от него, и, конечно. Пасынков взял ту, направление которой, по его мнению, должен был взять глупый Цуберка.
Проскакав несколько верст по большому тракту, Пасынков свернул на другой тракт, который шел к местечку Виддава. Цуберка однажды описывал Пасынкову в беседе: «Какое это хорошее место эта Виддава: как там дешев хлеб и какие добрые люди живут». И теперь Пасынков решил, что Цуберка наверно поскакал в свою Аркадию.
Расчет офицера оказался совершенно верен…
Начав расспросы в деревнях по дороге, Пасынков скоро напал на след беглецов. Приметы двух лиц, которых он искал, было давать легко. Отличные кони, один серый, другой гнедой, маленькие санки, молодой белобрысый латыш, богатырски сложенный, а с ним молодая красивая крестьянка, черная как смоль, с огненными глазами, с румянцем во всю щеку и с такими бровями, каких, быть может, не было во всей окрестности. При таких приметах во второй же деревушке по пути Пасынкова несколько поселян заахали и закричааи:
– Вот, вот… Они и есть!.. Они были, проезжали… Останавливались и молоко пили… Превеселые…
– А как кони?.. – спросил Пасынков. – Приустали?..
– Да, приустали, – был ответ. – Видно, что загнал… Должно, сразу шибко гнал… Кони хорошие, а уж почти еле бегут.
«Ну вот и слава Богу!» – решил Пасынков и двинулся далее.
Разумеется, расстояние между беглецами и погоней сокращалось все более. Команда Пасынкова летела верхом, беглецы ехали на лошадях, которых успели покормить только один раз за целые сутки. Команда скакала ровно, беглецы ехали все тише и наконец решили, что надо отдохнуть целую ночь и подумать, куда ехать далее.
Таким образом через сутки после того как в Риге все поднялось на ноги из-за бегства самого видного члена «оной фамилии», молодец Пасынков мог накрыть глуповатого пастуха и красавицу Яункундзе.
В одной из деревушек на рассвете поселяне на расспросы Пасынкова прямо указали на избу, где остановились проезжие.
– Мы так и думали, так и почуяли, – отозвались они, – что это должны быть не простые проезжие, а конокрады.
И тут же Цуберка и Софья, в качестве конокрадов, были арестованы, посажены в их же собственные сани и под конвоем команды двинулись обратно в Ригу. Разумеется, обратный путь совершался тише и благоразумнее.
Пасынков накрыл беглецов почти за сто верст от Риги, и поэтому пришлось сделать четыре остановки для измученных лошадей. Но через сутки после ареста беглецы были доставлены во двор дома князя Репнина.
Князь только что поднялся и кушал кофе. Весть несказанно обрадовала его. Он настолько был рад успеху, что даже обнял Пасынкова и сказал ему два слова: «Не забуду!»
Затем, вызвав девушку к себе в кабинет, князь Репнин долго беседовал с ней наедине. О чем была эта беседа – осталось всем совершенно неизвестно. Софья вышла от военачальника вся в слезах, но более или менее спокойная. Тревога, в которой она была всю дорогу после ареста, у нее прошла, озлобление на неудачу тоже исчезло.
По приказанию князя, Софью в его собственном экипаже отвезли обратно в дом, занимаемый «оной фамилией». Что касается похитителя Цуберки, то он был препровожден в городской острог, и здесь в тот же день латышу объяснили, что в этом «циатумсе» (остроге) он познакомится с московскими «жаггари» (розгами), так как его указало начальство наказать «крепчайше и нещадно» для примера прочим.
Такое взыскание «нещадное» мог выдержать только такой богатырь, каким был пастух из Дохабена.
Когда Софья плакала горько, сидя с матерью, но не винясь в своем побеге и обмане, в то же время из острога до прохожих и проезжих долетали дикие вопли. Казалось, завывала благим матом какая-нибудь огромная белуга или ревел какой-то зверь.
После наказания Цуберку выпустили на свободу, но заявили, что его будут брать и пороть каждый раз, если его встретит кто-либо из начальства на улице города Риги.
– Так я лучше уйду! – воскликнул Цуберка, догадавшись.
– Лучше, дурак, лучше…
– А как же Софья-то?.. – спросил, подумав, ганц.
На это несколько человек отвечали глупому латышу только хохотом.
Ганц Цуберка двинулся и пошел…
С тех пор никто в Риге богатыря-ганца не встречал, а дохабенский бобыль всю жизнь помнил рижский «циатумс» и московские «жаггари».
XXVI
Зима проходила. Нового не было ничего. Все заключенные уныло и праздно проводили время. Одна Софья от горя и скуки со страстью училась по-немецки и по-русски и уже владела обоими языками настолько хорошо, что могла легко вести всякую беседу. Крон, прощенный Репниным и вновь занявший свою должность, был главным учителем Софьи. Более всех, однако, волновался князь Репнин.
– Ах, черт бы их побрал! Перемерли бы они, что ли, все до единого! Когда меня от этих дикобразов избавят!
Вот что думал и говорил наедине секретарю своему главный начальник края каждый раз, как дело касалось «оной фамилии», содержащейся под его охраной и покровительством. Князь Репнин как царедворец совершенно не знал, что ему делать с «фамилией», как себя вести, что позволять и что запрещать. В своих отношениях к заключенным он боялся и в ласке, и в строгости недосолить или пересолить. Того и гляди, возбудишь недовольство как за чрезмерную строгость в надзоре, так и за неуместную ласку или попечение о нуждах всех этих хлопов. Главное обстоятельство, затруднявшее и смущавшее Репнина, заключалось в том, что он окончательно не знал, как намерена поступить царица.
– Постоянно переписываясь с близким к царице лицом – Макаровым – князь Репнин получал от него, конечно, по личному указанию самой царицы, самые противоречивые указания и советы. Иногда Макаров советовал ничего не жалеть для удобств, спокойствия «оных персон», входить в их нужды, всячески «покоить» и «обласкивать». И вдруг после того получал он от Макарова приказание иметь строжайшее наблюдение, чтобы оные персоны «не плодили толков, не пускали соблазнительных о себе речей», и посему иметь за всеми «неукоснительный, строгий надзор и бдительное око», а в случае же какого ослушания прибегнуть и к примерному взысканию.
Примерное взыскание! Кроме розог, не было ничего для подания примера…
Вместе с тем Макаров в продолжение шести месяцев обнадеживал Репнина, что вскоре будет прислан к нему в Ригу доверенный человек, который, приняв от него всю «фамилию», повезет всех в Петербург.
– Господи! Когда я их с своей шеи сбуду! – восклицал поэтому Репнин все чаще и отчаяннее.
Наконец под новый 1726 год князь получил известие от Макарова, что курьер Лев Микулин едет из Петербурга за всеми персонами, в Риге содержащимися.
Действительно, в конце января явился офицер Микулин и привез приказ отпустить Христину Енрихову со всей ее фамилией – мужем, детьми и сродственниками. При этом наказывалось князю не жалеть денег на все им «в дорогу потребное, как в одежде, так и в прочем…»
Так как все двадцать человек все еще ходили в своем крестьянском платье, к тому же поношенном, то пришлось всем, от мала до велика, шить одежду – камчатную женщинам и суконную мужчинам.
Князь Репнин хлопотал от зари до зари и спешил всячески. Он как бы боялся, чтобы там, в Питере, не раздумали, не отложили опять перевоза «оной фамилии».
– И опять вся эта орава останется у меня на плечах! – говорил он. – Помилуй Бог!
За две недели все было готово…
Сковоротские, Енриховы и Якимовичевы оделись с головы до пят в простое, но чистое платье. А Софья была даже особенно принаряжена благодаря жене Крона. На ней было такое ситцевое розовенькое платьице и немецкий передник на помочах и с кармашками, что девушку совсем узнать было нельзя. Красавица Софья стала совсем «hochgeborene Fraulein», то есть чем ее уже давно прозвали латыши Дохабена.
Все, вновь одетые, переменились и лицом. Мужчин и мальчиков остригли по-русски, уничтожив у одних латышскую прическу, у других «натуральную», делаемую лишь при помощи десяти пальцев. А именно эта прическа и была у всех мальчишек Енриховых и Сковоротских.
Все были несколько тревожны, но довольны… Если предстоящее путешествие в «дальние России» – думалось им всем – началось с шитья нового платья и уплаты кой-каких долгов, то, очевидно, не затем, чтобы по привозе в столицу москалей отрубить всем головы. Может быть, затем увезут далеко от столицы, поселят на краю Татарии, но все-таки дадут избы, земли, скот, рухлядь и всякую всячину.
Но в среде бодро собиравшихся в путь членов «оной фамилии» были двое с грустными лицами – Софья и Дирих. Яункундзе горевала, плакала, вздыхала по своем Цуберке, которого уже давным-давно не видала, но все надеялась как-нибудь увидеть. Теперь, покидая Ригу, она должна была, конечно, бросить всякую мысль не только о своем замужестве, но и надежду повидаться с милым.
Софья знала, что после «примерного взыскания», которое применил князь Репнин на дохабенском ганце, ее Цуберка по собственной воле немедленно покинул Ригу. Попросту сказать, ганц бежал без оглядки от возлюбленной, которую ревниво охраняли теперь горячие московские «жаггари». Это обстоятельство несколько ожесточало горе самолюбивой Яункундзе.
«Какое бы наказание ни было, – думалось ей, – как можно было так быстро поддаться, струсить и бежать. Если любишь – то розги не великая беда. Трус ты, Цуберка. Да. Или мало любил меня».
Софье, несколько оскорбленной в своем чувстве этим слабодушием возлюбленного и его изменой, казалось, что сама она, напротив, не уступила бы никаким угрозам и никаким пыткам.
Но это, разумеется, только казалось наивной девушке, балованной до сих пор всеми: отцом, родней, паном, подругами, затем москалями-начальниками и, наконец, самой судьбой, которая всех заставляла ласково обращаться с Софьей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31