https://wodolei.ru/catalog/mebel/belorusskaya/
В глазах Керта Брекстон был просто смертельно опасным животным, которое надо побыстрее уничтожить.
Сомневаюсь, что Керт осознавал, кому он обязан своей прямолинейностью. А своей прямолинейностью он был обязан... преступникам. Он поневоле был их зеркальным отражением.
На моральную одноклеточность Брекстона иже с ним он отвечал такой же одноклеточностью, только с другим знаком.
Вряд ли Керта когда-нибудь занимали сложные моральные вопросы.
Понадобился Брекстон, чтобы Керт почувствовал себя крестоносцем, идущим спасать Град Божий.
До появления Брекстона Керт был, так сказать, Ахавом без Моби Дика: внутренне сформированным охотником за монстрами, который не имел монстра.
Просьбу Керта я добросовестно выполнил.
На протяжении нескольких дней я показывал фотографии Брекстона и членов его банды каждому встречному и поперечному. И испытал некоторое облегчение, когда версальцы никого не узнали.
Показывал я и снимок жертвы – с ограниченным успехом.
Кое-кто помнил его лицо, обменялся с ним на ходу несколькими словами. Но никто ничего о нем не знал, никто с ним знаком не был.
Я обзвонил тех сентябрьских отпускников, которые снимали домики по соседству на том же берегу озера – они уже давно вернулись к себе домой в Нью-Йорк или в Массачусетс. И они не вспомнили ничего существенного о Данцигере.
Можно было только гадать, как долго тело пролежало в бунгало. Впрочем, медицинские эксперты позже установили: примерно две-три недели.
Словом, мое расследование быстро зашло в тупик. Судя по всему, Роберта Данцигера ничто не связывало с Версалем.
Он у нас никого не знал, ни с кем не общался. Никакой зацепки.
Как будто он приехал сюда с одной целью – быть убитым.
И все же это дело меня никак не отпускало. Чудовищный образ Харолда Брекстона глубоко запал мне в душу.
К рассказу Керта я прибавил собственные смутные фантазии – и уже не мог выкинуть из головы зловещую фигуру Городского Хищника.
День за днем я ловил себя на том, что снова и снова достаю фотографию Брекстона и внимательно вглядываюсь в его черты. Лицо на снимке никак не походило на лицо чудовища.
Довольно обычная физиономия. Ничего пугающего. Ничего агрессивного. Похоже, Брекстон позировал для камеры не в полицейском участке. На снимке у него почти что сонный вид. Эта ординарность меня особенно занимала: каким образом тот, кого Керт называл Зверем и кого Керт готовился «добыть» во что бы то ни стало, – каким образом этот не-человек выглядел на фотографии таким безобидным парнишкой?
Хотя, возможно, это самое обычное дело.
Внешний вид великих злодеев испокон веков разочаровывает нас. Они никогда не выглядят Злодеями.
Вспомните фотографии Эйхмана на суде в Тель-Авиве – невыразительное лицо, подслеповатые глазки за толстыми линзами очков... пожилой часовщик из провинции. И это человек, руки которого по локти – по плечи! – в крови? Заурядное лицо заурядного человека. Весь мир был «разочарован».
Нам почему-то мнится, будто изверги рода человеческого обязаны иметь отчетливые признаки изуверства на лице. В противном случае мы чувствуем себя обманутыми.
6
В самые первые суматошные дни после находки трупа бунгало на берегу озера Маттаквисетт было под охраной двадцать четыре часа в сутки.
Дик, я и еще несколько полицейских распределили дежурства между собой так, чтобы никто не проводил на страже у бунгало две ночи подряд.
Говоря по совести, на этом дежурстве особо напрягаться не приходилось – особенно по ночам.
Единственный раз за все время подкатила было машина с подростками – они, очевидно, по своему дурному обычаю решили устроить ночную пирушку в одном из домиков на берегу озера. Но как только ребята увидели мою машину с мигалкой, тут же развернулись и дали деру.
Словом, желающих сунуться куда не надо и «загрязнить» место преступления не нашлось.
Крейвиш мог спать спокойно – в случае чего ни один адвокат не сумеет придраться к процедуре сбора вещественных доказательств.
Впрочем, страж из меня никакой – я больше норовил улизнуть к берегу озера: послушать тишину, негромкий плеск волн, поглядеть на лесные проплешины на другом берегу.
Уж так получается, что версальцы, живя неподалеку от озера, по-настоящему наслаждаются этой жемчужиной природы считанные недели в году.
Летом мы по горло заняты обслуживанием туристов – главной статьей версальского дохода. Мы пытаемся за двенадцать недель заработать на все двенадцать месяцев.
Зимой озеро замерзает и стоит, скучное, под толстым слоем снега.
Так что спокойно и вдосталь любоваться озером мы можем только несколько недель – в конце октября, в начале ноября. Листва уже опала. Буйство красок миновало, и столичные любители прогулок в дивных осенних лесах откочевали южнее, в Вермонт, Нью-Гемпшир и Массачусетс, где осень еще не догорела. В воздухе чувствуется первое дыхание зимы. Вода в озере голубовато-стальная. На короткое время мы избавлены от приезжих толп – озеро принадлежит только нам. Во время долгих безмятежных ночных бдений возле бунгало и на берегу озера я мысленно неизбежно возвращался к своей матери.
Мне было легко представить, что вон она – плывет по озеру. Я вижу медленные, но энергичные махи ее рук. Ее белая купальная шапочка все дальше и дальше... На луну набегают тучи, на воду ложится густая тень – и белая шапочка исчезает совсем...
С мая по сентябрь мать плавала в озере чуть ли не каждый день. Заметьте себе, это сродни подвигу: ранней весной – а май в наших краях еще ранняя весна – вода в озере такая холодная, что редкий мужчина посмеет в нее окунуться.
Шуточки про температуру воды и про то, как купание в ледяном озере вредно для «мужского и женского хозяйства» – привычная часть майских разговоров в Версале.
Но моя мать холода не боялась.
Она плескалась в майском озере с наслаждением – как выдра. И пловчихой была замечательной – настолько хорошей, что всякий останавливался понаблюдать за ее отменной техникой.
Казалось, ее тело, не зная трения, скользит по поверхности. Она по многу раз переплывала озеро в его узкой части – то, что на карте выглядело как перехват песочных часов. Мать законно гордилась своим стилем, который выработала еще девочкой, часами купаясь в пруду. Она любила вынырнуть и между двумя вдохами, сияя улыбкой, бросить вызов любому пловцу: «Ну-ка попробуйте меня догнать!»
Это из-за нее я вернулся в Версаль. Я уже не раз плакался вам, что застрял в этом городке. Однако это только половина правды. На самом деле я вернулся сюда сознательно, по своей воле. И доведись мне снова принимать решение, я бы снова сделал то же самое. Строго говоря, выбора тогда у меня не было. Однако я согласился вернуться с легким сердцем.
В декабре 1994 года – почти за три года до убийства Данцигера – я был аспирантом на историческом факультете Бостонского университета. Я полностью погрузился в университетскую научную жизнь и, помимо нее, ничего не замечал и знать не хотел. Я с головой ушел в смертельную схватку всех американских аспирантов за обычные академические привилегии: стипендии, публикации, гранты-фиганты...
Моим Священным Граалем – пределом тогдашних желаний – была постоянная штатная должность преподавателя.
Стать штатным преподавателем в одном из университетов – о, что могло лучше доказать, как далеко я упорхнул из сонного городка Версаль в штате Мэн! Все остальное в сравнении с этим казалось недостойной внимания ерундой.
В Аллстоне у меня была квартирка в полуподвале, убогая даже по аспирантским скромным стандартам: холодная, сырая, темная. Одно окошко, в котором видны только ноги прохожих. Стены снизу и почти до середины хранили грязный след бог-знает-когдашнего наводнения – в вечном полумраке комнаты это выглядело как пародия на деревянную панельную обшивку.
У меня была подружка – тоже кандидатка в профессора по имени Сандра Ловенштайн.
Тощенькая, как птичка в декабре, с землистым умным личиком.
Она много рассуждала о коммунизме, об Антонио Грамши и Карле Марксе и носила массивные очки в черной оправе, чтобы даже внешним видом соответствовать своим аскетическим убеждениям. Возможно, и со мной она водилась не без идеологической цели – красиво жертвуя собственное тело пролетарию из мэнской глубинки.
Для меня это было «самое оно». То, что я трахался с интеллектуалкой, служило еще одним подтверждением: я вырвался из своего пролетарского прошлого, я вырвался из своего провинциального затвора – Версаль ловил меня, но не поймал!
Родной далекий Версаль стал для меня просто источником анекдотов, которые я буду травить на профессорских вечеринках в Кембридже, или в Нью-Хейвене, или в другом престижном университете, где я скоро обоснуюсь.
К тому времени я уже подозревал, что у моей матери болезнь Альцгеймера.
Эту болезнь трудно диагностировать, особенно на ее начальной стадии, а у матери она только начиналась.
Первые симптомы легко спутать с обычной старческой забывчивостью. Но мало-помалу количество повседневных трудностей с памятью выросло у матери до такой степени, что игнорировать напасть не было никакой возможности.
Осенью девяносто четвертого отец звонил мне еженедельно и бесконечно жаловался на нее. То она свет забыла выключить, то газовая плита по ее забывчивости горела всю ночь. Однажды мать забыла выключить двигатель машины, и та работала, пока не закончился бензин. Чтобы наполнить бак, отцу пришлось тащиться с канистрой на бензоколонку. И так далее, и так далее.
С отчаянием он повторял мне: «На твою мать больше нельзя положиться!»
Частью ума я понимал: отец не преувеличивает, и дело действительно плохо.
Однако долгое время мне удавалось отмахиваться от этой проблемы – или, если прибегнуть к научному эвфемизму, низводить ее до степени второстепенной. Этот эвфемизм в переводе на человеческий язык означает: плевать с высокой башни.
Возможно, то был обычный эгоизм молодых людей, которым двадцать с хвостиком. Так или иначе, я жил в герметичном аспирантском мирке, где все вертелось вокруг академической карьеры, и заботы остального мира для меня являлись пустым звуком.
С другой стороны, сама мысль, что на мою маму «больше нельзя положиться», была настолько страшна и нелепа, что я старался в нее не углубляться. Я охотно валил все на отца: чего он сгущает краски! В моем сознании Энни Трумэн продолжала быть тем единственным человеком, на которого всегда можно положиться.
Но когда я приехал домой на рождественские каникулы – после шестимесячного отсутствия, – я не мог не испытать шока от столкновения с реальностью.
Я сразу понял, в какую пропасть соскальзывает моя мать.
В самый первый момент изменения не бросались в глаза. В ее внешнем виде не произошло никакой перемены. Прежняя элегантная женщина, от природы стройная и ладно скроенная. «Ладно скроенная» – не мои слова. Именно так она любила описывать себя. Теперь у нее были изящные очки модного дизайна – ради них она не поленилась дважды съездить в Портленд: сначала заказать, потом забрать. Голубые глаза не выцвели. Лицо если и постарело, то не сильно. Конечно, морщин стало больше, кожа на скулах натянулась. При всем при этом она оставалась красивой женщиной.
Однако при внимательном наблюдении я заметил небольшие, но многозначительные перемены.
К примеру, она говорила меньше обычного и не давала втягивать себя в долгий разговор.
Казалось, мать сознательно решила, что разговаривая она постоянно рискует опростоволоситься – и поэтому лучше говорить как можно меньше.
Но провалы в ее памяти случались то и дело.
А ведь прежде она никогда не страдала забывчивостью.
Каждое утро мать встречала меня радостным восклицанием: «О, Бен!» – как будто она удивлялась, что я не в Бостоне, а тут, дома.
Словом, никаких глобальных трансформаций в характере и поведении моей матери не произошло, но что-то необратимо изменилось в ее повседневном настроении. Появилась какая-то прибитость, подавленность – словно она дистанцируется от всего и всех, уходит в себя. Это бросалось в глаза именно потому, что всю жизнь Энни Трумэн была заводная, активная, открытая для всех.
В том декабре университетские каникулы были особенно длинные, и я смог провести дома несколько недель.
По семейной традиции я взял на себя временные обязанности в полицейском участке – как я всегда делал во время долгих каникул. Однако моей главной обязанностью на этот раз было приглядывать за матерью.
К этому времени отец уже не справлялся. С самого начала проявилась его блистательная неспособность жить с человеком, страдающим болезнью Альцгеймера.
Клод Трумэн был по-прежнему Начальник, Чиф, Шериф – словом, шишка местного масштаба.
Пусть и на закате карьеры, но еще в силе.
Распустивший хвост павлин.
Довольный собой Наполеончик местного розлива.
Скажете, жестоко по отношению к отцу? Возможно.
Болезнь Альцгеймера ложится страшным, непомерным грузом на плечи здорового супруга. И может быть, несправедливо осуждать того, кому этот груз оказался не по силам.
Лучше скажу так, никого не обвиняя: Клод Трумэн привык черпать силы из себя самого – и привык к тому, что его жена черпает силы из самой себя.
Теперь, когда она вдруг стала зависеть от получения моральной силы извне, он попросту растерялся и не сумел встроиться в новую ситуацию.
Короче, я надел на несколько недель форму полицейского и был назначен отцом-шерифом в караул у больной матери – ловко устроился.
Первым делом я изучил уловки, которые выработал отец, чтобы оградить мать от досадных неловкостей.
По всему дому красовались желтые записочки-наклейки: «Не забудь выключить газ!», «Уходя выключи свет!», «Ключи на телефонном столике». И так далее.
К этим записочкам я стал добавлять собственные.
Я понимал, что постоянные устные напоминания и поучения только оскорбляют ее, женщину беспредельно гордую. Записки были не так обидны – в них был привкус игры, шутки.
Чтобы мать не потерялась вдруг, забыв дорогу домой, я по утрам регулярно и подолгу гулял с ней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47