https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-gigienicheskim-dushem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Увы, нет. Ханна, Гермиона — то есть миссис Перльмуттер — любезно пригласила его на выходные к своей дочери «в ее имение в Хамптон-Бейс». В восемь утра за ними приедет лимузин. Этой осенью, как ему дали понять, листва совершенно несравненная. О дочери, кстати, я, возможно, слышал — знаменитая неофеминистка Люсиль Моргенбессер. Нет? Жаль. Ее первая книга «Рас-членяя Фрейда: к психологии феминизма» произвела в прошлом году сенсацию, была включена в список клуба «Книги месяца». Ее вторая, выпущенная всего неделю назад, уже в списке бестселлеров «Тайме»: «Лесбос и Иудея: полярность обязательств». Люсиль Моргенбессер, сказал он, явно пошла в мать.
— Гермиона Перльмуттер — лесбиянка?
— Разумеется нет, — холодно ответил Гамбургер. — Что еще за бред? В смысле писательском. — Правда, Перльмуттер не публиковала своих произведений. Нет, погрузиться в «грязную коммерческую канаву» — ниже ее достоинства. Но она многие годы писала пьесы, стихотворения, рассказы, «настоящий клад в сундуке, настоящая сокровищница». Гамбургер был горд тем, что она познакомила его с некоторыми своими произведениями, и надеялся убедить ее кое-что показать мне: как человек старой выучки (подобно ему), человек, иными словами, восприимчивый к литературе, я способен оценить ее талант. А сейчас он должен бежать.
Тут я бросил нечто постыдное ему вдогонку. Виной тому было, конечно, мое огорчение, но меня это не оправдывает.
— Блуму не удалось сорвать этот банк, — сказал я. — А у него в кармане брюк был припрятан туз. Так, может, у тебя — джокер?
Он медленно повернулся ко мне.
— Твой намек относительно меня я предпочитаю забыть, — сказал он. — Мы старые друзья. Но ты оскорбил даму. Этого я не могу ни забыть, ни оставить без внимания. Ханна, Гермиона, миссис Перльмуттер — женщина незапятнанной чести и безупречной добродетели. Я думаю, ты хочешь извиниться. Я прав? Он был прав. Я извинился.
* * *
Что творится с этими стариками? Я вспомнил про слона Джамбо. Когда его привезли в Англию при королеве Виктории (женщине, как мы знаем, безграничной, хотя и едва ли вполне оцененной, сексуальной энергии), он был совсем молодым и, тщетно жаждая союза с соплеменницей, сделался буен. С ним обошлись так же, как любой директор школы в Англии обошелся бы со своим подопечным при подобных проявлениях, — другими словами, его основательно выпороли и обдали ледяной водой. После этого он много лет благополучно катал детей в лондонском зоопарке. Но после того как его приобрел Ф. Т. Барнум и выставил в Мэди-сон-сквер-гарден, пожилой Джамбо снова стал проявлять все усиливавшиеся признаки буйства. У него случались страшные припадки ярости. Некоторые утверждали, что исступление его связано с сексуальным циклом; другие — что с расшатыванием гигантских коренных зубов. В точности никто не знал.
Неужели либидо старика подобно слону, смирному на протяжении многих лет, но всегда способному на внезапную вспышку? И неужели излечить его можно только, фигурально выражаясь, хирургическим путем или, как в случае бедняги Джамбо, — казнью? Я с сожалением вспоминаю свою собственную реакцию на то, как Манди Датнер и доктор Коминс терлись друг о друга, не подозревая о моем низком вуайерстве. Но у меня хотя бы проснулось — и возобладало — чувство приличия. Блум, конечно, — особый случай: неуемное либидо — его бич. Если я правильно вспоминаю нашего Крафта-Эбинга, Блум, по-видимому, страдает стойкой формой (извините за невольную двусмысленность) того, что медики именуют сатириазом. Но неужели и бедняга Гамбургер, это хмурое и узколицее толстокожее, страдает болезнью Джамбо? «Любовь, как роза, роза красная», — сказал шотландский поэт. Гамбургер, берегись шипов!
А что творится со старухами? После смерти Альберта, этого низенького, толстого сексуального франта, которым злорадно гордилась вся Германия, королева Виктория преобразовала тоску постельного своего одиночества в духовную экзальтацию и пневматологическую страсть (Пневматология — учение о духах). К чаю всегда накрывали стол и для естественно отсутствующего Альберта. Она всей Европе показала, как надо носить траур. Но ныне всеми признано, что сексуальное влечение в женщине возрастает в обратной пропорции к сексуальным возможностям мужчины — за редкими исключениями, вроде приапического Блума. Богов, надо полагать, это сильно забавляет. О моем личном опыте с Контессой я уже писал. Бедняжка, ей нужен был, согласно современным диаграммам, более молодой и менее привередливый мужчина.
Но что Гамбургер ради женщины, ради какой бы то ни было женщины, и в его возрасте, откажет другу в просьбе, покинет поле битвы при первом свисте картечи; что он променяет самое важное на загородный уик-энд в обществе эфемерных литераторов; что осеннюю листву — как фройляйн, помилуй бог! — он полюбит больше, чем нравственные принципы, — такого я не ожидал.
18
Предательство для меня не в новинку.
Да-да, не сомневайтесь, я сознаю двусмысленность этой фразы. Так ее и оставим.
Ленин, если помните, указал мне на кабаре «Вольтер». Я вошел и очутился в сумрачной, парной комнате; красные лампы там и сям распространяли вокруг себя нездоровый свет. Слева была тиковая стойка, за ней, протирая очки, стоял хозяин. Несмотря на холодную ночь, здесь было людно: из дюжины столов, разбросанных по залу, свободных почти не осталось. Судя по количеству шапок с кисточками и пивных кружек, по громкой болтовне и вольному смеху, это ночное заведение облюбовали студенты. Оно отличалось как раз такой степенью неопрятности, какая была по вкусу сыновьям цюрихской буржуазии. Пол устилали опилки; было жарко, сыро и пахло кислым. В углу виднелось пианино.
Моментально вспотев, я сбросил пальто и шляпу и занял столик у стены. Барышня, которая принесла мне мой напиток, сказала, что, если я хочу, она с удовольствием подсядет ко мне, но в таком случае ей тоже должны подать выпивку — как минимум, мятный ликер, — иначе герр Эфраим рассердится. Она подмигнула и показала на хозяина, который в это время как раз смотрел на меня и кивал, словно услышав ее слова и подтверждая их правильность. Барышня была хорошенькая, потная, с пухлыми розовыми щеками, черными цыганскими глазами и наполненным лифом. Она сказала, что ее зовут Минни. Почему я колебался? Наверно, меня еще жгло ленинское оскорбление; и уж во всяком случае я не собирался немедленно претворять его совет в действие. Я поблагодарил ее, но сказал, что зашел ненадолго. Тем не менее мне будет приятно заказать ей мятный ликер, если она позволит мне прибавить соответствующую сумму к моему счету. Ну конечно позволит, сказала она, хихикнув.
И прочь ушла Минни, с моими деньгами в руке, играя в сумраке крепким круглым задом. Сидя в одиночестве средь шумной гулянки, я отпивал из стакана и пережевывал свой идиотизм.
Вдруг в конце комнаты вспыхнул свет и осветил дальнюю стену (вырвав из тьмы картины довольно причудливого и безвкусного свойства), пианино и часть пола, свободную от опилок. Из-за переднего столика поднялась трубообразная молодая женщина в трубообразном черном платье и, провожаемая стуком ложки о кастрюлю, медленно направилась к центру «сцены». Опилки прилипли к ее подолу, как оборка. Напудренное лицо ее было мертвецки бледным, глаза казались увеличенными из-за туши, рот представлял собой алую линию. Чистым, хотя и несколько лихорадочным голосом она пела песни «Belle Epoque"(Прекрасная эпоха (франц.) — мирный периоде истории Западной Европы, 1871-1914, отмеченный расцветом искусств и техники) под аккомпанемент пианино. Она пела с застывшим лицом, губы ее двигались механически, и это сообщало неожиданную иронию песням о темной страсти и беспечной любви. Час был поздний. На утро мне назначил встречу доктор Винкель-Экке. Мне предстояло защищать свой еретический тезис: отсутствие взаимосвязи между сбором урожаев и объявлением войн. До сих пор профессор позволял мне высказываться свободно и только потом обнажал мои юношеские ошибки: похвальная смелость концепции, подпорченной нахальным антиисторизмом. Под конец он крепко хлопал меня по плечу и велел не унывать. „Все общепризнанные истины надо время от времени пересматривать. Иногда даже подвергать ревизии наше мышление. Не удалось сегодня — получится завтра“.
Словом, я допил и собрался уходить. Проводил праздным взглядом трубооб-разную певицу, возвращавшуюся к своему столу. Навстречу ей поднялся приземистый брюнет, но внимание мое привлекла молодая женщина, которая сидела ко мне спиной, а сейчас повернула голову, аплодируя певице. Я не поверил своим глазам — это была она. Я нашел Магду Дамрош.
Невозможно описать чувства, охватившие меня в ту минуту: радость, конечно, и облегчение; но и ужас: я мог не послушаться Ленина и пройти мимо кабаре; изумление и восторг — смесь, составляющие которой я и тогда не мог разделить и сейчас не могу. Я приподнялся со стула, снова упал на него, потом все же встал на ноги. Она, и не в мечтах, а во плоти, и нас разделяют каких-нибудь двадцать шагов. Как в бреду, я потащился к ее столику.
— Фройляйн Дамрош, как я рад вас видеть! Она повернулась ко мне и подняла левую бровь.
— Да? — Было ясно, что она меня не узнала.
— Разрешите напомнить, мы познакомились в…
— Ш-ш-ш. — Она нахмурилась (очаровательно) и предостерегающе подняла палец. — Сядьте и ни слова. Сейчас Тцара будет читать.
Мне пришлось вытерпеть все выступление — того низенького человека с густыми волосами, который поднялся навстречу певице. Он был одет в темный бархатный костюм и носил монокль; чтобы удержать его в глазу, все время сердито щурился. Вы, пожалуй, сочли бы его привлекательным. В одной руке он держал бубенчик, в другой — резиновый мячик, нечто вроде автомобильного клаксона, но без металлического рожка. На беглом французском он продекламировал со сцены какую-то неслыханную галиматью. Не помню в точности, какую именно, да и не в том я был состоянии, чтобы запомнить, когда Магда Дамрош сидела чуть не касаясь меня, — но звучало это приблизительно так: «Когда розовый крокодил прохаживается по Бродвею в соломенной шляпе набекрень, тогда литовские гурии кроют себя лаком». И далее в том же духе, звякая в такт бубенчиком и сопя мячом. Пианист время от времени брал аккорды. Тцара окончил под гром аплодисментов и великодушно показал на пианиста, который поднялся и стал отвешивать поклоны.
— Так что?..
— Мы познакомились в сентябре, фройляйн, в поезде. Меня зовут Отто Кернер.
Она наконец вспомнила.
— Ах да, маменькин сынок. — Она постучала по столу. — Внимание, внимание. Фройляйн Эмми Хеннингс (к певице), герр Хуго Балль (к пианисту), герр Тристан Тцара (к поэту), хочу представить вам графа Отто фон и цу Кернера, сотрудника кайзеровской секретной службы, сегодня в штатском. Его героическими усилиями я была нелегально переправлена в Швейцарию. Прошу аплодисменты. — Каждый из них хлопнул по разу.
Возможно, они успели переглянуться. Иначе непонятно, почему они так дружно решили игнорировать меня. Между собой они болтали и смеялись, а моих реплик как будто не слышали. «Официант!» — кричали они, или: «Официантка, еще выпить», или: «Herr Ober (Официант (нем.)), сосиски, пожалуйста», — оживляясь все больше и больше. Это было унизительно. Даже Магда неохотно отрывалась от их кружка, чтобы перекинуться со мной словом. Мне лишь изредка удавалось привлечь ее внимание, задав какой-нибудь банальный вопрос, на который она отвечала уклончиво. Где она остановилась? А, у друзей. Не разрешит ли она проводить ее до дома? Нет, друзья ее заберут. Чем она занималась эти полгода? Да всяким. Чем «всяким»? Ну, по большей части живописью: она хочет стать художницей. «Как эти?» — спросил я, показывая на вновь утонувшие в сумраке гротески, которые украшали стену. «О, если бы…» (Со временем мне предстояло пересмотреть свое отношение к «гротескам»: уже тогда, в 16-м, на стенах висели Ван Реес, Арп, Пикассо, Эггелинг, Янко, Слодки, Зелингер, Надельман!) Мы еще увидимся? Цюрих — деревня. Да, но можно ее пригласить, например, в ресторан? Ну, наверно. Когда? Когда-нибудь. Завтра? Нет, не завтра. Послезавтра? В конце концов она рассмеялась — и было в ее смехе что-то от того тепла и той свежести, которые так восхитили меня в поезде. «Ваша взяла, junger Mann, вы меня доконали. Но — любезность за любезность. Если я соглашусь пообедать с вами — я говорю если, — вы обещаете проявить милосердие и сейчас же уйти домой? Очень хорошо. Ровно через неделю. Можете повести меня в ресторан „Валленштайн“.
Ее услышал Тцара. Она назвала самый знаменитый и безусловно самый дорогой ресторан в Цюрихе, если не во всей Швейцарии.
— О! — сказал он, болтая рукой, словно обжег ее. — «Валленштайн»! Боже, Магда, кто этот граф фон и цу — фабрикант оружия?
— В настоящее время я студент.
Тцара с ужасной гримасой ввинтил монокль поглубже в глаз.
— Ах, тогда понятно: вы учитесь на оружейного фабриканта? Это напомнило мне о завтрашней встрече с профессором и о том, что час поздний.
— Спич! — захлопав в ладоши, крикнула Эмми Хеннингс. Жир от жареных сосисок размыл алую помаду на ее губах; тушь с потом текла по ее щекам струйками.
— Нет, — сказал я. — Я изучаю политическую экономию.
Этот ответ почему-то показался смешным Баллю и Тцара, они разразились хохотом. Монокль Тцара выскочил из глазницы и упал в пивную кружку; Балль, с его белым рябым лицом, стал похож на ломтик швейцарского сыра, колышимый ветром. Магда положила руку мне на рукав.
— Не обращайте внимания на этих идиотов, — сказала она. — Герр Кернер не только студент. Он еще и поэт, Тристан, и печатается. — Она повернулась и посмотрела на меня своими дивными глазами. — Герр Тцара, возможно, пригласит вас выступить.
Тцара потерял интерес ко мне. Он смотрел в свое пиво.
— Да, разумеется, — вяло отмахнувшись, сказал он. — Как-нибудь покажите мне ваши стихи.
— Не забудьте, — сказал я Магде, — «Валленштайн», через неделю. Куда мне зайти за вами?
— Ах да, действительно, куда? Да хоть сюда же. В кабаре «Вольтер», в восемь часов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я