сантехника со скидкой 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Будешь бусурманиться, царевич Иван?
И Иван, похолодев от смертного страха ожидавших его мук, ответил:
— Не буду.
— Тогда еще подумай, — сказал татарин и вышел.
А после того как татарин ушел, открылась дверь и в комору не внесли, а завели мужика лет тридцати, темно-русого, разноглазого, с поотвислой нижней губой. Одет был мужик нарядно, и хотя сквозь белый плат, повязанный вокруг головы, проступала кровь, ужаса и боли в глазах у него Иван не увидел.
Шагнув в комору, новый тюремный сиделец поглядел бесстрашно и спросил по-русски громко, как будто не узником был, а вольным человеком:
— Кто таков?
Иван, на правах хозяина, отмучившегося в башне полмесяца, осадил наглеца:
— В избу войдя, здоровается тот, кто порог переступает. Ай не христьянин?
Разноглазый смущенно улыбнулся и, шагнув в комору, проговорил примирительно:
— Ну, будь здоров, хозяин. Изба твоя хоть и не велика, да крепка. Поживу у тебя, пока не выгонишь.
Иван, не видевший улыбки с тех пор, как оказался в Семибашенном замке, удивился, и на дне души колыхнулось у Вергуненка что-то хорошее.
— Проходи, коль пришел, хоть и зван не был, — улыбнулся Иван в ответ. — Как звать-величать прикажешь?
— Князь Иван Васильевич Шуйский.
Принеся великие и страшные клятвы никому и никогда не открывать истинного своего происхождения, Анкудинов и Вергуненок признались друг другу, что один из них казак, а другой стрелецкий сын. Однако решили перед турками стоять на прежнем и царское свое происхождение подтверждать до конца. Тимофей даже помог своему новому товарищу, рассказывая обо всем, что удалось узнать и запомнить в книжнице Варлаама.
А Вергуненок, хотя и не был столь грамотен, как Тимоша, — всего лишь умел читать и писать, — поразил Анкудинова прирожденным умением заставить других уверовать в то, что он — лишенный престола царевич.
С тех пор как Анкудинов появился у Вергуненка, в комору перестали таскать битых и пытаных, а затем и вообще перевели их обоих в другую башню, надев на Тимошу халат и чалму, а Ивана оставив в прежней одежде.
Новая комора оказалась больше и светлее старой. На полу лежали вытертые ковры с засаленными подушками. Да и кормить их стали лучше.
Через некоторое время пришел к ним почтенный Рахмет — маалим и как ни в чем не бывало стал снова заниматься с Тимошей языками турецким и арабским и читать Коран.
Вергуненок, присоединившись, турецкому языку учился с удовольствием, но на Коран даже не смотрел, почитал за грех.
А когда оставались два самозванца наедине, то только о том и говорили, как им из неволи уйти. И решились они на превеликую дерзость, точно зная, что если замысел их удастся, то, может быть, окажутся они за воротами замка, а если не удастся — не сносить им головы. И, решившись, стали они ждать весны, а пока без конца обсуждали задуманное и еще спорили о том, что станут делать, вырвавшись на свободу. И оказалось, что, хотя оба они царские дети и оба одного и того же хотят — взбунтовать Московское царство от края до края, каждый из них совсем по-разному мыслит о сем великом деле.
— Да пойми ты, голова-шабала, — говорил Анкудинов Вергуненку, — царя свалить могут только дворяне, кои разорены поборами ради ратной службы, малые начальные люди, обобранные дьяками да воеводами, стрелецкие десятники да сотники, что из-за безденежья и бескормицы готовы хоть сейчас к бунту свои полки подбить, попы, обретающиеся в скудных приходах, купцы середней руки да городские мастера, невесть за что несущие в государеву казну подати.
— Ох, кого пожалел, князь Иван Васильевич! — с издевкой отвечал Вергуненок. — Дворян, да писцов, да попов, да купчишек! Эки страдальцы — с голоду опухают, голы-босы меж двор скитаются!
— А ты, Иван, зубы не скаль, то не шутейно тебе говорю — дельно, взаправду. Посуди сам: сидит на земле поместник — не князь, не боярин, воинской службы человек. И дана ему деревенька или починок, а в той деревеньке десяток мужиков, ну, пускай два десятка. И должны те мужики поместника, да жену его, да детишек прокормить-пропоить, одеть-обуть. А ну как у поместника детей не один-два, а пять либо шесть?
— А у мужиков что же, ни жен, ни детей нет?! — взрывался Вергуненок.
— Ты погодь, погодь, — отвечал Анкудинов, — пока не о том речь, дойдем и до этого. Ты меня до конца послушай.
— Ну-ну, — говорил Вергуненок и приподнимал брови, скучая.
— Так вот, — продолжал Тимоша. — Поместник, скажем, сам-сем, а мужиков у него двадесять. И хорошо, коли сам поместник с плугом ходит да и урожаем бог милует. А ну как поместник сей тунеядец и бражник? Да неурожай, да ему же и на войну идти? А на смотр надобно ему ехать конно и оружно, и не в тягилее, а в кольчуге, в шеломе и на коне добром. А где ему все сие взять, когда трех урожаев не хватит, чтоб добре ему одному на войну снарядиться?
И приезжает тот поместник на государев смотр, а там любой пищик, на него глядя, зубы скалит, и срамят его бояре да думные дьяки и лают, а то и бьют на виду у иных многих. Сам я не однорядь зрел: сидит такой воин на кляче, в латаном тягилее, с дедовским мечом на бедре, а боярин, что смотр учиняет, кулаками перед носом его машет, бородою трясет, смотрит зверообразно и орет: «Заворовался, тать! Захребетником в деревеньке сидишь! Государевой службы не блюдешь! Бражничаешь да ерничаешь, сучий сын!» А передохнув, пужать начинает: «Собью тебя, вора, со двора, иного — доброго человека — на землицу твою посажу, а тебя в яму метну, покуда протори государю не выправишь!»
И сползает поместник с коня, бухается боярину в ноги: «Не погуби, господине, не вели казнить, вели миловать! Вот те крест святой, приеду вдругорядь в кольчуге и с самопалом и на коне добром».
Уезжает со смотра поместник, а каково на сердце у него? Каково на душе? Живым бы того боярина сжевал и собакам на прокорм выплюнул.
— Ох, бедный поместник, ох, несчастный! — скоморошничал Вергуненок. — А вернется в деревеньку — семь шкур с мужиков спустит, а к следующему смотру явится и конно и оружно.
Тимоша сказанное Вергуненком пропускал мимо ушей.
— Ты дале слушай, Иван, — продолжал Анкудинов. — Возьми пищиков, да подьячих, да ярыжек, да иных малых приказных людей, что по всему царству сидят.
— Как пауки сидят, — перебивал его Вергуненок.
Тимоша отмахивался:
— Много ли подьячих видал? Грабят и приказных людей большие люди — бояре, да думные дьяки, да окольничьи. И даже более того скажу: есть и среди ближних царю людей некоторые недовольные — иные себя обделенными считают, другим не в честь места дадены, третьи немецкие государства почитают порядочными против нашей бестолочи да сумятицы, из-за того и Думу и самого царя полагают неспособными государственные дела править.
И в войсках — то же самое: сладко пьют да едят лишь большие воеводы да полковники, а простые ратники — стрельцы, пушкари, воротники, затинщики и десятники их, а то и сотники — по два-три года корма от царя не получают и живут всякими промыслами — кто огородничает, кто пасеку держит, кто торговлишку ведет. А злость на царя и бояр тоже впрок копят.
А попы, что в нищих селах приходы держат? Да их порой от простых мужиков не отличишь: они и землю пашут, и сено косят, и стога мечут. А глядя на иерархов, тучных да в нарядные ризы облаченных, нешто не понимают они, кто во всем этом виноват?
Вергуненок кряхтел, скреб потылицу, усмехаясь, крутил головой.
— А возьми купцов или ремесловых людей, — разве они с чистым сердцем отделяют от плодов рук своих немалую долю неведомым им тунеядцам, что в праздности всю жизнь проводят возле царя?
— Ну, ты купцов с ремесленниками не равняй, — возражал Вергуненок. — Ремесленный человек с утра до ночи кует ли, пилит ли, ладит ли что, а купец от трудов его живет. Покупает у рукодельца за полтину, а продает за семь гривен.
— Это если его по дороге не ограбят али не убьют до смерти, — стоял на своем Анкудинов. — Да мыт с него возьмут, да лошадей ему кормить, да за поклажу амбарное платить, а если по воде товар везет, то возьмут и с плота, и причальное, и побережное, а со скота — и роговое, и пошерстное. И хоть невелик каждый такой побор, а собери все вместе, так и не расторгуешься.
Вергуненок слушал и чуял в словах Тимоши правду, ибо знал: все это новый его товарищ не от чужих людей слышал, не в книгах читал — видал собственными глазами и прочувствовал собственным сердцем.
Говорил Тимоша, и жизнь его вставала перед глазами: видел он и дьячка Варнаву, и владыку Варлаама, пищиков из воеводской избы и князя Сумбулова, дядю Кости Конюхова, Ивана Бычкова, сладившего владыке дивный часозвон, и иных многих, кого встречал на жизненных путях и перепутьях. А более всего утвердил его в мысли, что сбросить царя могут только вольные люди — дворяне, купцы, посадские и паче всех недовольные царем вельможи, — Адам Григорьевич Кисель. Он рассказал ему, что без вельмож и дворян Речи Посполитой король не смеет и пальцем пошевелить. А когда увидел Тимоша короля Владислава, одетого в темное платье, без сияния камней, — уверовал, что и на Руси только вольные сословия могут не просто утеснить царя, а и с трона сбросить. А заместо прежнего — самодержавного, принудящего, неволящего — изберут вольные люди нового царя, Ивана Васильевича Шуйского, который бы решал все соборно и никого ни к чему неправдою и удрученьем не принуждал.
А Вергуненок все это понимал по-иному. Хоть причина у него была та же, что и у Тимофея, — его собственная жизнь, только совсем по-иному прожитая. Сколько себя Вергуненок помнил, колотили его, ломали, унижали и смиряли, как могли. И сколько себя Вергуненок помнил, бил он своих обидчиков тоже как только мог, и крепился, и не сгибался, и стоял на своем до конца. А били его и отец, и мать, и хозяева, у которых он сызмальства батрачил, и сотники, и кошевые, и куренные, и полонившие его крымцы, что гнали Ивана, точно скотину, накинув на шею аркан и подхлестывая нагайкой. Потому-то в каждом, кому дана была власть — по праву ли рождения, по воинскому ли старшинству, по божьему ли соизволению, — видел Иван врагов рода человеческого. И почитал таковыми и зловредных родителей, и жестоких начальников, и неправедных священников. Оттого-то, споря с Тимофеем, говорил:
— Обо всех ты сказал, Тимофей. О самых главных забыл: о страдниках, что хлебом весь мир кормят, да о казаках, что весь тот мир саблей и телом своим боронят. Они-то, Тимофей, и скинут бояр да царя, а все иные этому делу не подмога. Я почему себя царевичем объявил? Знал, что иначе сдохну в Чуфут-кале, живым в каменную могилу попав. Знал, что только царевичем выпустит меня на волю хозяин мой. А когда хан бахчисарайский в то поверил, стал я все более голос крови царской в себе чувствовать. И, чуя это, стал я по-иному на людей глядеть. Да только как? Страшился увидеть всех рабами, холопами, кабальной сволочью. Хотел видеть возле себя вольницу, свободных людей, смелых да гордых. В мечтах моих видел себя казацким да мужицким царем, а для мужиков да казаков все те людишки, о которых ты баил, — не более чем вши да клопы на теле народном, окроме разве ремесленных.
Тимоша, взрываясь, кричал:
— Когда бывало, чтоб царский престол сокрушали пахотные мужики вместе с такими же сермяжниками, кои, сохи пометав, самоуправно назвали себя казаками да подались в степь воровать и грабить?
— А когда царей купчишки да подьячие с трона скидывали?! — кричал Вергуненок.
— Сколь раз бывало! И Федора Годунова, и Димитрия — родимого твоего батюшку, — со злым лукавством кричал Тимоша, — они же и убили!
— А заводчиком в том деле твой родной дедушка был, — не оставаясь в накладе, отвечал Вергуненок.
И сколько бы ни спорили Иван с Тимофеем, до одного они не могли договориться: что есть истина и как ту истину добыть-отыскать. Споры эти кончались по-разному: иной раз смехом, а иной раз дракой. Тюремщики, заслышав шум, открывали двери и, подзадоривая драчунов, восклицали:
— Машаллах! Лахавлэ! — А затем сообщали чорбаджи Азиз-бею, начальнику тюремной стражи, что двое царевичей-урусов опять побили друг друга. Чорбаджи щурился, как сожравший барана барс, крутил пушистые усы, улыбался:
— Машаллах! Два гяура выбивают друг из друга пыль! Пусть сидят вместе дальше, скапливая яд, подобно скорпионам весной.
А скорпионы ждали весны, чтобы свершить задуманное…
Тимофей постучал в дверь робко, чтобы не разбудить спящего в конце коридора стражника. На стук отозвался другой, который, бодрствуя, шастал мимо обитых железом дверей, заложенных коваными щеколдами.
— Что нужно? — спросил неусыпный страж тихо, тоже не желая будить спящего товарища.
— Позови хакима, ага, — попросил Тимоша, — сильно заболел мой сосед.
— Какой ночью хаким? Спят все. Утром придет чорбаджи Азиз-бей и скажет, что делать.
— Тогда хоть воды принеси, ага. Голову ему смочу — горит у него голова.
Страж потоптался нерешительно и ушел. Вскоре дверь тихонько приотворилась и беспечный капы-кулу вошел в камеру. За дверью, на серой стене коридора, дымно полыхали редкие светильники. И хотя горели они тусклым желтым пламенем, все же погруженная во тьму камера показалась стражнику глубоким, закрытым сверху колодцем. Стражник сощурил глаза и протянул вперед наполненную водой глиняную кружку…
Когда он очнулся, все еще было темно. Капы-кулу почувствовал, что он лежит совершенно голый, во рту у него какая-то тряпка — пырты, а руки и ноги крепко обмотаны веревками. Причем руки завернуты за спину и привязаны к приподнятым лодыжкам. Капы-кулу с трудом различил дверь и стал медленнее улитки подвигаться к ней. Оказавшись на полу рядом с дверью, он вдруг понял, что даже постучать ему нечем — так ловко взнуздали и стреножили его проклятые гяуры. Тогда, подкатившись вплотную к дверям, он заплакал от унижения и обиды и стал стучать по железу большой бритой головой, на которой неверные собаки не оставили даже тюрбана.
Их поймали под утро, по дороге в Бюйюкдере, откуда они намеревались отплыть на Афон. Делибаши из береговой охраны, не найдя у пойманных ничего, кроме небольшого золотого крестика, прежестоко их избили и, оковав в железа, повели к менсугату-баши — начальнику морской пограничной стражи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я