акриловые ванны с гидромассажем 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Однажды Тимофей набрел на кабачок, из дверей которого несся шум, слышный за сто саженей. Анкудинов нырнул в синий табачный дым, в терпкие запахи вина, жареной баранины и кофе. Разноязыкий громкий говор, песни и топот ног на первых порах оглушили его, но уже через несколько минут он был рад, что попал сюда. В большом зале, одна часть которого на христианский лад была уставлена длинными, грубо обструганными столами и лавками, а другая — низкими полатями — софами, застеленными вытертыми коврами и засаленными подушками-миндэрами, сидели и полулежали десятки матросов, гребцов, шкиперов, рулевых — турок, греков, голландцев, — всех, чьи корабли стояли по соседству, в торговой гавани. Одни пили джин, другие — кофе, третьи — вино. Кожаные куртки, суконные плащи, штаны и рубахи из плотного полотна, высокие сапоги делали этих людей очень похожими друг на друга. И только фески и тюбетейки одних и помятые шляпы с отвисшими полями, выцветшими лентами, общипанными перьями на головах других позволяли догадаться, кто из моряков мусульманин, а кто — христианин.
Под стать собравшемуся в кабачке обществу была и подаваемая на столы снедь. Для неверных — «райя» — мясо, рыба и птица, пироги, подземные италийские грибы — тартуфолли, свернутое в длинные тонкие трубочки тесто — макарони, обжигающий горло джин. Для сыновей пророка — сладкий сок винограда — пекмэз, вяленая баранина — пастырма, терпкая густая похлебка — чорба, круглый мягкий хлеб — сомун и тающая во рту пастила — лукум.
Остановившись у двери, Тимофей оглядел зал и заметил за одним из столов свободное место. Заняв его, он жестом подозвал худого черноглазого хлопчика, прислуживавшего гостям, — чухадара, и тот мгновенно подбежал к новому посетителю.
Перемешивая болгарские и турецкие слова, Анкудинов попросил вина, лепешек и мяса. Сидевший напротив него черноволосый бородатый здоровяк спросил Тимофея по-болгарски:
— Откуда ты, друг?
Тимофей за два года жизни в Болгарии, в Рильском монастыре выучился болгарскому языку почти как русскому и потому с радостью отозвался на приветливые слова. О себе сказал немного: жил когда-то в России, потом в Болгарии. Теперь вот — в Цареграде.
Бородач засмеялся:
— Вижу, что ныне живешь ты в Византии, по-вашему — Цареграде, а по-гречески — в Константинополе.
А о себе бородач сказал, что он капитан небольшой фелюги, принадлежащей монашескому братству, расположенному на полуострове Агион-Орос.
— Где это? — спросил Анкудинов.
— При попутном ветре два дня пути. Держись на закат от Дарданелл, оставляя справа по борту остров Самотраки. А прошел Самотраки — полпути позади.
— И что же это за монахи? — снова полюбопытствовал Тимофей.
— Православные, греческого закона, — ответил бородач.
— И много их?
— Двадцать монастырей на Агион-Оросе. Наш — болгарский — Хиландарским называется. Есть греческие, армянские, есть и русский — Пантелеймонов монастырь.
— Мать честная! — смеясь, воскликнул Тимофей. — Так ведь это ты мне про Афон рассказываешь!
— Верно, — улыбнулся бородач, — про Афон. На этой горе и стоят монастыри, да только наша-то гавань вдали от лавры и других обителей, потому я тебе о Святой горе ничего и не сказал.
— Про Афон какой русский не знает! — воскликнул Тимофей. — А вот когда услышишь иное название, не сразу и в голову придет, что Агион-Орос и Афон — одно и то же.
Разговорившись, Тимофей и Христо — так звали приветливого болгарина — выпили не одну корчагу вина.
Хорошо было на душе у Тимофея, легко: встретил он доброго человека, простосердого, без злобы и хитрости. И разговор был хорош, и вино по вкусу. Оттого, видно, и не заметил, как заснул — прямо за столом. Проснулся — нет Христо. Да и народу тоже почти никого не было.
Анкудинов расплатился и вышел из корчмы на вольный воздух.
Тучи клубились над Истамбулом. Сырой и холодный северо-западный ветер — караель — дул с Золотого Рога, жалобно и тоскливо посвистывая в паутине корабельных вант. Скрипели, покачиваясь, старые расшивы. Хлопали мокрые паруса, шуршал по стенам сараев дождь.
Тимоша почувствовал тупой, тяжелый удар по правому плечу. Увидел падающее назад небо, качающиеся мачты парусника, бледные лица двух лиходеев, застывших рядом.
Едва коснувшись земли, Тимоша вскочил и что было силы ударил ближнего к нему злодея в лицо кулаком. Слышно было, как лязгнули у бусурмана зубы, и он мгновенно рухнул наземь, выронив из руки медный пест, каким бабы толкут в ступе зерна.
«Ах, вот чем ударил меня, разбойник», — мелькнуло в голове у Анкудинова, и он потянулся за пестом, но, не успев разогнуться, почувствовал страшный удар ногой в лицо и упал ничком на мокрую землю, ничего не видя и не слыша.
— Ты, господин, шибко радоваться будешь, — говорил следующим вечером Зелфукар-ага дьяку Кузовлеву. — Сегодня ночью мои люди вора Тимошку в корабельной гавани подсидели, а подсидев — повязали.
— И где ж вор ныне? — воскликнул Кузовлев.
— В Семибашенном замке вор. Чуть-чуть не насмерть зашиб вор честного человека: четыре зуба выбил вор, и окроме того, лежит побитый им человек будто мертвый, руками-ногами не шевелит и говорить не может.
— Казнят подыменщика? — с надеждой спросил Кузовлев.
— Все в руках аллаха, — уклончиво ответил Зелфукар-ага и, подумав, добавил: — Найдете для судьи казны довольно — казнят, а не найдете — будет сидеть в нятстве, пока не выкупят сообщники.
— Как, Степан Васильевич, найдем казну для такого дела? — спросил Кузовлев, обращаясь к недвижно лежащему Телепневу. Однако стольник молчал, будто не слышал.
Кузовлев наклонился, потряс больного за плечо. Телепнев молчал, оставаясь недвижным. Дьяк пал на колени, приложил ухо к груди, руку — к устам. Встал, побелев лицом, держась дрожащей рукой за стену. Повернувшись в красный угол, где и икон не было, мелко перекрестился: — Преставился раб божий Степан, царствие ему небесное.
Глава пятнадцатая
СЕМИБАШЕННЫЙ ЗАМОК
Палачи и тюремщики Истамбула хорошо знали свое ремесло и деньги получали недаром. Вергуненка привезли в тюрьму ночью. Не тронув пальцем и даже оставив на шее золотой нательный крестик, провели по темным узким дворам, между стенами и бастионами не то фортеции, не то острога и остановились у высокой башни.
Когда Иван и тюремщики вошли в башню, Вергуненок увидел лестницу, ведущую, как в преисподнюю, во мрак подвала, и еще одну — наверх, в такую же непроглядную тьму. Однако узника не повели ни вниз, ни вверх. Скрипнула еще одна дверь, и Иван оказался в тишине и тьме отравленного миазмами воздуха. Совсем близко от себя он увидел светлую отдушину величиной с кулак и, протянув руки, шагнул вперед. Сделав четыре небольших шага, он уперся рукой в скользкую холодную стену.
Потоптавшись недолго, он определил, что его комора не более квадратной сажени, с отдушиной вместо окна, со зловонной деревянной кадью в углу у двери.
Комора была невысока — чуть приподняв руку, Иван коснулся потолка, тоже холодного и мокрого. Приложившись глазами к отдушине, Иван увидел крохотный кусочек неба.
Иван лег на голый каменный пол и долго не мог уснуть. Многое вспомнилось ему в эти часы. Вспомнился и подвал в Чуфут-кале, представившийся теперь царским покоем.
Под утро в отдушину заглянули звезды — веселые и чистые. Иван засмотрелся на божьи светила и незаметно для себя заснул.
Проснулся он поздно — около полудня, поглядел в отдушину, но в ней, как и прежде, виднелись звезды, улетавшие и гаснувшие. «Как со дна колодца гляжу», — подумал Иван и вздохнул — толщина стены, в которой была пробита дыра на вольный свет, была никак не менее трех четвертей сажени.
Днем принесли ему кружку теплой, пахнущей тиной воды и черствую лепешку. Иван лег на пол и до тех пор смотрел на небо, пока не сморила его проклятая тоска. И он заснул, как в бездну провалился.
Очнулся Иван из-за жуткого, рвущего сердце крика. Спросонья Вергуненок не понял, кто кричит и откуда доносится этот нечеловеческий вой. Он метнулся к одной стене, к другой и вдруг догадался — кричат в подвале, под полом его коморы.
Иван заткнул уши пальцами, но вопль страдания, казалось, проходил сквозь каменные своды башни, сквозь все его тело, проникая в мозг. Неведомый страдалец то затихал, то кричал вновь, все более слабея, пока не умолк совсем. И тогда Иван Вергуненок — сорвиголова, для кого собственная жизнь давно поросла трын-травой, — опустился на колени и стал молить пречистую деву, заступницу всех сирых и болезных, за человека, тело которого рвали на части турские заплечных дел мастера. Он молился, и плакал, и со страхом ждал, что из-под пола снова раздастся леденящий кровь стон. Но все было тихо, и Иван поверил чуду — матерь Христова, сама схоронившая замученного и истерзанного сына, услышала его молитву и отвела руки истязателей от страдающей плоти несчастного узника. И, подтверждая это, растворилась дверь — и два тюремщика бросили к ногам Ивана бесчувственное тело. Дверь захлопнулась. Иван подполз к окровавленному человеку, от которого пахло мочой, паленым волосом и горелым мясом. Крупное тело показалось Ивану неживым.
Глянув на обрывки шаровар и чудом уцелевший на голове седой оселедец, падавший на высокий лоб, Вергуненок подумал: «Запорожец. Ей-же-ей запорожец!» И в это мгновение грудь лежащего слабо колыхнулась, и вслед за тем он едва приоткрыл глаза. Страх и мука были в глазах запорожца, ничего, кроме смертной усталости, горя и ужаса. Долго-долго смотрели два узника друг на друга. Сквозь прорезь красной шелковой рубахи запорожец увидел на груди у Ивана нательный крест и молча заплакал. Он лежал не шевелясь, глядел на маленький крестик, а слезы катились и катились по его скулам и по шее, оставляя светлые борозды на грязном, покрытом кровью и копотью лице.
— Убей меня, православный, — прошептал запорожец, и Иван подумал, что человек этот от великих мук лишился ума. — Убей меня, — повторил он и попытался приподняться, но не хватило сил, и запорожец снова уронил голову на пол.
Иван сел подле истерзанного, положил его голову к себе на колени и проговорил участливо и тихо, будто ребенку или девице:
— Лежи, страдалец, лежи. Никто теперь не тронет тебя. Минулось все, что было. Теперь лучше будет.
— Не будет лучше, хуже будет, — еле шевеля бескровными губами, прошептал запорожец. — Они мне с левой руки щипцами ногти посрывали да после того палец за пальцем в кипящее масло поопускали.
Иван взглянул на левую руку запорожца, черную, раздутую, и почувствовал, как сердце сначала прыгнуло к самому горлу, а затем сразу же упало вниз.
— А завтра, — прошептал запорожец, — они мне то же с правой рукой сделают. И если завтра не скажу им правду, то раскаленными щипцами они меня всего на мелкие части порвут.
Холодный пот прошиб Ивана. «Что же с людьми делают, ироды, бусурманское племя, дьяволово отродье», — думал Вергуненок и не знал, что сказать, что делать.
— О чем же они тебя пытают? — спросил Иван.
— О том я только одному богу скажу, — проговорил казак и замолчал, закрыв глаза.
Всю ночь Вергуненок не сомкнул очей. Утром, когда заскрипели двери и послышался шорох шагов и шум голосов, запорожец еще раз сурово и властно произнес:
— Убей меня, православный. Христом тебя молю. Дай мне помереть легкой смертью. Не допусти, чтоб тело мое живое в куски изодрали.
— Да как же я могу?! — с болью, какую он никогда дотоле не изведывал, простонал Вергуненок. — Как же я товарища моего, такого же, как и сам, казака, ни за что ни про что жизни решу?! Нешто я кат?
— Пожалеешь еще, да поздно будет, — с бесконечною тоской проговорил запорожец и снова замолк.
Запорожца выволокли из коморы после полудня, и Иван, как только услышал из-под пола его крики и стоны, ох как пожалел, что не выполнил просьбу казака!
И снова молился Иван пречистой деве, и плакал, и бил кулаками в дверь, и кричал, и скрипел зубами.
И снова приволокли запорожца в комору, только теперь он уже не открыл глаз, не сказал ничего, только шептал нечто несвязное и среди ночи совсем затих. Отлетела казацкая душа поведать богу то, о чем не сказал он своим мучителям.
И остался Иван один. Да ненадолго. Чуть ли не каждый день втаскивали к нему из подвала истерзанных людей, и они либо рассказывали все, о чем палачи дознавались, и искалеченные шли на казнь, либо молча умирали.
А однажды измученный палачами казак подполз среди ночи к Ивану и сказал:
— Нету здесь попа, и исповедать меня некому. Так хоть ты, православный, послушай перед смертью. Июда я, христопродавец. Не стерпел я муки, выдал товарищей. Рассказал проклятым, как подвесили меня над огнем, что ладят казаки струги, пойдут воевать по весне Трабзон и Синоп. И со второй пытки сказал, что ладятся те струги по всему Дону, и в Воронеже на реке Вороне, и в Ельце. А с третьей пытки сказал, что пойдет стругов сотни три или четыре. И тогда мучить меня перестали, сказали, что будут держать в яме до весны, и если я соврал, а казаки из гирла не выйдут, то сожгут меня в пепел, а если правду сказал, то пошлют на галеры.
Казак заплакал. Сквозь слезы говорил сбивчиво:
— Сколь же теперь християн из-за меня погибнет? Вышлют турки к гирлу флот и потопят товарищей моих. Как же я буду после этого жить?
Иван не знал, что ответить. Сказал резко:
— Что теперь сделаешь, ежли уже обо всем довел? Спи.
А когда утром проснулся, увидел, что удавился казак.
В коморе, где не за что было зацепиться и ногтем, для того чтоб найти способ самому повеситься, нужно было измыслить нечто совершенно диковинное. И самоубийца придумал, как лишить себя жизни. Он порвал на ремни рубаху и портки, свил из полос длинную, прочную веревку и сделал на концах ее две петли. Затем он снял со стоявшей в углу зловонной кади лежавшую сверху доску и продел ее в одну из петель. Просунув доску в отдушину, что была в полуподвале башни вместо окна, казак повернул доску так, что она легла поперек отдушины, превратившись в перекладину виселицы. После этого он сунул голову в петлю и, поджав ноги, повесился.
А утром явился в комору к Ивану высокий худой татарин и спросил по-русски:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я