акриловый поддон 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Шестьдесят лет минуло с того дня, но, закрыв глаза, я все еще вижу перед собой это очаровательное дитя, ее светлые волосы, развеваемые легким ветерком, и бегущие по ее щекам слезы; вижу, как она бросает в струящийся поток цветы, а Бьесм уносит их в Эну, Эна — в Уазу, Уаза — в Сену, а Сена — в океан.
Примерно через час она молча встала, с улыбкой подошла ко мне и взяла меня под руку. Мы пошли к домику Дяди. Едва мы вошли в дом, как послышался перестук двуколки: возвращался папаша Жербо. На обратном пути Софи, не проронившая ни слова, схватила меня за руку и шепнула:
— Рене, не забывайте, вы дали мне слово, я рассчитываю на вас.
— Мадемуазель Софи, только один зов может быть сильнее вашего голоса, — приложив руку к сердцу, сказал я, — это зов родины.
Метр Жербо дал своей лошади примерно с час отдохнуть, потом снова сел в двуколку вместе с мадемуазель Софи. Девушка помахала мне рукой, папаша Жербо крикнул: «До свидания» — и двуколка скрылась в роще: через нее шла дорога на Нёвийи.
Я вернулся на то место, где сидела Софи. Подобрав несколько цветочков, выпавших у нее из рук, я положил их в маленький бумажник, рядом с запиской, которую она передала мне в тот день, когда я прощался с ней в Варение, и в которой она излила свою душу.

XV. ФЕДЕРАЦИЯ

На следующий день, 9 июля 1790 года, на рассвете, мы отправились в дорогу, чтобы принять участие в главном празднике Федерации; впереди нас шагал барабанщик.
Папаша Дешарм обнял меня с таким печальным выражением лица, что у меня сжалось сердце.
— Наверно, вы, молодые люди, и правы, — сказал он, — а мы, старики, ошибаемся. Но, что поделаешь, мой мальчик, в один день не отрекаются от убеждений, каким был верен шесть десятков лет. К чему все это приведет, я не увижу, но, может быть, это милость небесная, что глаза мои закроются раньше.
— Что вы, дядюшка! Отправиться в Париж и увидеть праздник для меня великая радость, но если вы чувствуете себя так плохо, как говорите, я не оставлю вас.
— Иди, мой мальчик, — настаивал он. — Господь даст мне силы дождаться твоего возвращения, и мы еще встретимся на этом свете.
Я обнял дядю, обливаясь слезами, потому что нежно его любил. Разве не он заменил мне отца, разве не он воспитал и вскормил меня; разве не он, в конце концов, подготовил мальчика к взрослой жизни?
— Вынеси мне кресло на улицу, — попросил он, — я не хотел бы упускать это славное солнце.
Он оперся на мое плечо, дошел до двери, полуприлег в кресле, еще раз пожал мне руку и, снова подставив лоб для поцелуя, сказал:
— Ступай!
Я уходил, часто оглядываясь, чтобы не терять из вида этого доброго и дорогого моему сердцу старика, этого давнего преданного слугу монархии, страдающего от ее агонии и готового умереть вместе с ней.
Он провожал меня таким нежным и ласковым взглядом, каким смотрят на грёзу будущего. Каждый раз, когда я оборачивался, он кивал мне седой головой, озаренной мягкими лучами солнца, а я в ответ махал ему рукой.
В тот миг, когда он должен был скрыться из виду, мне показалось, будто я покидаю его навсегда, и хотел было вернуться назад, чтобы больше не расставаться с ним; но рискованное чувство неведомого, ветер из прошлого, веющий в будущее, влекли меня вперед, и я перестал видеть дядю в ту минуту, когда, словно на смену ему, передо мной появились первые дома деревни Идет. Там меня ждал сюрприз.
Жители деревни не хотели расставаться со своим кюре; они усадили его в маленькую двуколку, запряженную одной лошадью, и славный аббат, с еще влажными от слез глазами, простился с мадемуазель Маргаритой, рыдавшей на пороге дома. В то время поездка на расстояние в сорок льё была настоящим путешествием, и несчастной служанке казалось, что у нее навсегда отнимают ее доброго аббата Фортена.
Мы решительно зашагали вперед; двуколка двигалась в середине нашего отряда. Все стремились быть поближе к достойному священнику, образовав ему почетный эскорт.
На площади в Сент-Мену нас ждал г-н Друэ во главе депутации города. Среди делегатов был солдат — ветеран Семилетней войны, воевавший под началом маршала Саксонского и участвовавший в битве при Фонтенуа, и матрос, уже служивший на флоте в те дни, когда родился бальи де Сюфрен. Живые обломки старого порядка, они жаждали идти в Париж приветствовать зарю нового века.
Господин Друэ предоставил им повозку, но они не пожелали в нее сесть. Она ехала пустая посреди кортежа, и в первой шеренге шагали старики с гордо поднятой головой; они олицетворяли вечную родину, были живым благословением века умирающего веку нарождающемуся.
По всем дорогам Франции одновременно шли, направляясь в столицу, колонны, подобные той, что двигалась сейчас по дороге из Монмеди в Париж. С эпохи крестовых походов такое огромное количество людей ни разу по своей воле не отрывалось от родных очагов, устремляясь к одной цели; надо признать, что среди этих паломников свободы было немало представителей благородного сословия. Однако это не мешало братству необъятных толп, в которых слабость детства и старости с героическим весельем опиралась на силу взрослых мужчин.
На протяжении всего пути федератов встречали депутации.
Люди предоставляли кров только старикам и священникам, ибо всех разместить в домах было бы невозможно; остальные разбивали лагерь вокруг деревень, разжигали большие костры и готовили еду. Что касается вин, то в Шампани, сплошь засаженной виноградниками, недостатка в них не было.
На другой день, на рассвете, мы под барабанный бой отправились в путь; когда смолкали барабаны, мы затягивали национальную песнь, в начале серьезную и почти священную — «Дело пойдет!» 90-го года не имела ничего общего с гнусной и угрожающей «Дело пойдет!» 93-го года. Первая была Евангелием; вторая стала карманьолой.
Что-то суровое и торжественное звучало в этих неуклюжих строфах, напоминавших строфы Божьих заповедей и церковных песнопений:

Дело пойдет, и пойдет, и пойдет!
Новый закон справедливо рассудит,
Всё по евангельской мудрости будет:
Тех, кто высоко, падение ждет,
Те, кто унижены, выйдут вперед.
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет! note 4 Note4
Перевод Г.Адлера.



Это пение, протяжное и однообразное, поддерживало тысячи людей, шагающих под палящим июльским солнцем, тогда как в конечном пункте их пути оно вдохновляло строителей, сооружавших гигантскую арену, где предстояло свершиться величественной церемонии.
Люди нашего времени, эпохи без убеждений и без веры, наверное, посмеются над рассказом об энтузиазме отцов; но, поверьте старику, который по прошествии шестидесяти лет еще согревает руки и сердце у этого огня своей юности, это было прекрасно, величественно, достойно античности!
В тот великий день 14 июля, в несколько предшествующих ему и последующих дней Франция действительно осознала самое себя, прозрев свою великую судьбу.
Мы уже писали о том, что Национальное собрание неохотно издало декрет о празднике Федерации, ратуша с неохотой послала рабочих на Марсово поле — место, выбранное для этого великого и торжественного собрания; так как время праздника приближалось, а работы не двигались, представление из-за отсутствия театра могло и не состояться.
Что сделал Париж? Весь город поднялся как один и явился на Марсово поле; каждый принес с собой рабочий инструмент: заступ, лопату, тачку, мотыгу.
Здесь были не только простые люди, не только буржуа: пришли все, старики и дети, богатые господа и обыватели, знатные дамы и рыночные торговки, священники и солдаты, актеры и монахи, гулящие девицы и сестры милосердия; ночь не прерывала работу.
Инвалиды, неспособные трудиться — кто был без руки, кто без ноги, — держали факелы. Работники сменяли друг друга; бродячие оркестры и шарманщики подбадривали этих нивелировщиков, уверенных в том, что, разравнивая Марсово поле, они тем самым помогают утвердить равенство во всем мире.
Начатая утром 9 июля, эта титаническая работа была закончена в ночь с 13-го на 14-е, за два часа до рассвета. Бог изрек: «Да будет свет!» — и был свет.
Мы прибыли в город вечером 12 июля. Париж был переполнен людьми; но — странная вещь: она доказывает, до какой степени все совершавшееся тогда шло из глубины сердца Франции, — владельцы гостиниц, трактирщики, кабатчики не увеличивали плату за наем, как они не преминули бы сделать в других случаях, а снижали ее, чтобы даже самый бедный смог найти пристанище.
Кроме того, парижане стояли у дверей своих домов, высматривая, не идут ли мимо их друзья или знакомые. Если же их ожидания не сбывались, они приглашали чужих людей, и первый встречный — сомнений здесь быть не могло — становился им братом.
Это было не только единение Франции, но и братское объятие всего мира. Прусский барон Жан Батист Клоотс, более известный под именем Анахарсис, привел в Национальное собрание два десятка представителей разных народов: русских, поляков, людей с Севера и Востока, одетых в национальные костюмы. Он пришел просить, чтобы их приняли в конфедерацию Марсова поля: они призваны были символизировать единство мира. Позднее тот же Анахарсис Клоотс внес двенадцать тысяч франков на войну против королей.
Легко представить мое изумление, когда я увидел Париж, попал на бульвары, прошел необъятный Вавилон — от Бастилии, что сровняли с землей, до холмов Шайо. Именно отсюда г-н Друэ показал мне армию тружеников, разравнивавших Марсово поле.
Тогда и я пожелал принять участие в патриотическом труде: сбежал вниз, схватил лопату и стал насыпать тачки; другие работники отвозили их и ссыпали землю на холм.
Моим соседом оказался человек лет пятидесяти, с виду принадлежавший к сословию зажиточных ремесленников. Он распоряжался двумя юношами: один был года на три старше меня, другой — почти мой ровесник.
Заметив, как лихо я орудовал лопатой, он спросил, кто я и откуда. Я ответил, что зовут меня Рене Бессон, что пришел из нового департамента Мёз, а по профессии — подмастерье столяра. Тут, выпрямившись и протянув мне руку с улыбкой, озарившей его строгое лицо, он сказал:
— Пожми мою руку, малыш! Если ты подмастерье, то я — мастер, а эти молодые люди, твои ровесники, учатся у меня ремеслу. Если не найдешь ничего лучшего, приходи сегодня поужинать к нам, ты будешь желанным гостем.
Я пожал протянутую мне руку и принял приглашение с той же сердечностью, с какой оно было сделано. Я уже говорил, что на заре революции французы представляли собой народ братьев.
Когда на часах Марсова поля пробило пять, мастер-столяр воткнул в землю кирку, юноши оставили свои тачки; видя это, я тоже вонзил лопату в землю. Кстати, отложенный нами инструмент долго не залежался; другие подхватили его и продолжали прерванную нами работу; мы спустились на берег Сены умыться, после этого перешли на другой берег, прошли по Кур-ла-Рен и вышли на улицу Сент-Оноре.
Всю Дорогу мы, мастер и я, шагали рядом, тогда как оба подмастерья следовали за нами, и новому моему знакомому было нетрудно убедиться, что я более образован, чем другие молодые люди моего возраста и моей профессии.
Он расспрашивал меня о нашем департаменте, о царящих в провинции настроениях, осведомился, есть ли у меня знакомые в Париже. На все его вопросы я отвечал четко, но скромно. Привыкнув иметь дело с г-ном Друэ, аббатом Фортеном и г-ном Матьё, я и представить себе не мог, как можно гордиться той малостью, какую знал, и меня преследовало лишь одно желание — жажда узнать то, чего я еще не знал.
Мой вожатый остановился в начале улицы Сент-Оноре, на левой стороне, напротив церкви (как я потом узнал, она называлась церковь Успения Богородицы).
— Ну вот и пришли. Я пойду впереди, чтобы показывать тебе дорогу, — сказал он и углубился в аллею, в конце которой брезжил свет.
Я машинально поднял голову и над дверью прочел выведенные черными буквами на длинной выкрашенной белой краской доске, что висела на фасаде дома, слова:
«Дюпле, столярных дел мастер».
Я вошел в дом; подмастерья вошли за мной.

XVI. СЕМЕЙСТВО ДЮПЛЕ

Столяр Дюпле, с кем свел меня случай, тогда, то есть 12 июля 1790 года, далеко еще не достиг той известности, что позднее связывала с его именем, с его семьей и домом прославленного революционера.
Дюпле был хорошим патриотом, не более того, и усердно посещал Якобинский клуб, находившийся по соседству; там он проводил все свои вечера, аплодируя речам посредственного адвоката из Арраса, над кем вовсю глумились в Национальном собрании, но весьма ценили на улице Сент-Оноре и кого звали г-н де Робеспьер.
Когда мы вошли в дом, две его дочери, Эстелла и Корнелия, хлопотали, накрывая на стол; в кресле сидела старая бабушка; г-жа Дюпле была на кухне, завершая последние приготовления к ужину.
Сначала меня представили двум юным особам; обе они были хорошенькие, и обе были наречены именами, казалось соответствующими типу их красоты. У стройной и гибкой, как тростинка, блондинки Эстеллы, флориановской пастушки, были голубые глаза. У брюнетки Корнелии, героини Плутарха, глаза были черные, а во всей фигуре чувствовалась нравственная непреклонность и физическая стойкость.
Эстелла, потупив глазки, сделала мне реверанс. Корнелия улыбнулась, глядя мне прямо в глаза. Кстати, ни та ни другая не обратили на меня особого внимания. Моложе даже младшей из сестер, я был для них почти ребенком.
Старой бабушкой никто не занимался. Она все время тратила на то, что читала и неизменно перечитывала один и тот же томик сказок «Тысячи и одной ночи», а поскольку в нем содержалась «Волшебная лампа», постоянно удивлялась тому, что все герои этой бесконечной книги носят имя Аладин.
Что касается двух подмастерьев, то, как я уже отмечал, одному можно было дать лет двадцать, другой был чуть постарше меня.
Старшего звали Жак Дюмон. Что с ним стало, мне неизвестно; другой, Фелисьен Эрда, приобрел 9 термидора страшную известность, быстро угасшую.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58


А-П

П-Я